Текст книги "Том 6. Осажденная Варшава. Сгибла Польша. Порча"
Автор книги: Лев Жданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 41 страниц)
– Скажу прежде всего – не принимать голодранцев. А разговаривать с ними и подавно не стану.
– Войдут, братику. И без твоего приему войдут. И ответишь им, если спросят. А вот мне надо знать: как?
– Если это тебе, старый сумасброд, желательно знать, изволь, скажу. Хотя пора бы и без моих вещаний знать, может ли князь Ксаверий Любецкий быть против отчизны за москалей. «Все для отчизны!» – мой постоянный клич. И дружба с россиянами – тоже для нее. Да, мой граф, якобинец, карбонарий, «угольщик», белоручка ты этакий… Бунтующий «юноша старшего возраста». Опомнись! Ведь я моложе тебя, а рассудительнее намного.
– Это ты так думаешь. А вот на деле я прихожу, чтобы, может, спасти тебя. Чтобы иметь право крикнуть, кому надо: «Не смейте трогать разумного князя Ксаверия. Он иногда говорит неладно, но добрый поляк, истый патриот!» Вот, что скажешь?
– Скажу: тот слишком глуп или низок, кто смеет сомневаться во мне. Кто решится смешать меня с Грабовским, Красиньским, Любовицким, Рожнецким и прочей бригадой пана Новосильцева… Да, полагаю, таких не найдется и среди голодранцев этих, как они ни глупы, как ни жадны от голоду… Да ведь я и кормлю их в буквальном смысле слова, всех этих бездельников – крикунов, дармоедов-агитаторов. Кто собрал в подвалах этого самого здания миллионы, десятки миллионов звонких польских злотых? Кто оживил промышленность в крае, завел фабрики, заводы? Кто создал земельный и торговый кредит, спасая этим от разорения и мелкую шляхту, и хуторян, и крупных панов помещиков? Кто привлек заграничные капиталы в край, открыл вывоз нашим товарам, ввоз чужим в крулевство? Я! Это подтвердят и мри ненавистники; даже фальшивые друзья мои не смеют оспаривать того! И на лишние денежки, которые благодаря мне шевелятся в польских протертых карманах, на сбережения стариков отцов, работящих и честных, могут бездельники сыночки посиживать в погребках, тянуть пиво и орать: «Долой правительство! К черту Любецкого и всю акцизную систему его!» А пивовары, которым я мешаю наживать триста на сто по-старому, шинкари-корчемники и жиды-контрабандисты подуськивают безусых глупцов. Знаю я, все знаю. Пора бы и тебе знать, старый друг, снегирь красногрудый. Или тоже в якобинцы записался? Поздновато немного. Хе-хе-хе…
– Хорошо ты умеешь говорить, пан Ксаверий. Это я давно знаю. И сейчас вот послушать тебя: все виноваты. Ты один прав. Да, повторяю, не время словами отыгрываться. Шутить не пора. Пойми меня. Поверь мне. Час настал. «Мене… текел… ферес!..» Может быть, сегодня же ночью… Понимаешь?
– Ничего. Пусть попробуют. Будут перебиты, постреляны, как воробьи на току. Пушки тоже не игрушки, пане сенатор. А пушки у правительства в руках. Это чего-нибудь да стоит. И патронов тоже жалеть не станут. Заряды ведь недорого стоят. Или ты не знаешь нашего цесаревича?
– Ой, Ксаверий, что мне делать с тобой? Или ты забыл, что пушки могут и поворачиваться на своих осях?
– А если бы и так? – неожиданно принимая совершенно серьезный вид, нервно, почти озлобленно заговорил Любецкий. – Что же? Ты и вправду как будто явился от этих господ переворотчиков-молодчиков? Так слушай. Через твою голову говорю теперь к ним. И повторю им это в глаза, если придется. Меня ни купить, ни продать нельзя. Сам привык людьми торг вести в больших размерах. И какими людьми! Э, да что говорить. Но князь Любецкий – истый поляк с головы до ног. Не угроза пушек заставляет меня это сказать. Знаешь, я прошел школу Суворова. Добавлять к этому нечего. Но и военный мундир, против обыкновения, не сделал из меня круглого идиота. Целой жизнью своей я это доказал. Ты или эти господа скажете мне о нарушенной конституции. Верно! Будете толковать о независимости. И я желаю, но умею и добиться исполнения своих желаний без крови, без драки. А главное – без промаху! Мою программу я готов огласить на каждом перекрестке. Школы, образование народное… Просветить надо темные массы. Да и нашим крикунам-политиканам, особенно из молодежи, поучиться еще многому надобно. Потом чтобы у всех кусок хлеба был и ремесло в руках. Денег, побольше денег запасти надо. Впятеро, вдесятеро больше того, что я уже собрал. Набить подвалы чистым золотом. «Денег, денег и денег – вот что нужно для войны!» Помнишь, кто это сказал? Не нам с тобой чета. Потом – свои заводы: оружейные, пушечные и пороховые. Чтобы не везти издалека, не платить втрое за снаряды. Тогда еще можно будет если не потягаться с россиянами, так пугнуть их хорошо. А иначе? Нет. Времена Костюшки миновали. Пиками да косами москалей не напугаешь. Да еще теперь, когда они персов разнесли, османов разбили. Армию такую развели, что подумать страшно. И теперь думают эти… успеть что-нибудь со своей бандой полувооруженной сволочи?! Нашумят, навредят. Это верно. А толку не будет. Только хуже станет. Если не вмешаются люди поумнее.
– Как ты? Да?
– Как я, как ты, как еще иные. Не верю же я, граф, чтобы ты совсем ума решился.
– Не верь, твое дело. А я свой долг исполнил. Предупредил тебя по старой дружбе. Больше ничего сказать не могу. Разве еще одно… Пока ты свои разводы разводил, рисунки рисовал, что будет, когда нас уж не будет, лет этак через семьдесят пять, припомнилась мне одна старая, забавная сказочка. Едет лесом скупой шляхтич на заморенной кляче. Золота мешок на ярмарку везет да еще целый ворох всякой дряни навертел на муштака. Тот еле ноги переставляет и от грузу, и от голоду… А видит шляхтич: вдали двое бегут, ружьем грозят разбойники. И молит он клячу: «Беги поживей! Спаси меня, буду тебя каждый день овсом сеяным до отвала кормить!» А кляча вдруг и отвечает: «Кинь лишний груз с меня да сейчас дай несколько горстей овса… Увидишь, как я поскачу… И не догнать меня этим лайдакам!» А скупой все свое: «Выручи, побеги! Навек от работы освобожу». Да шпорит еще клячу заморенную. А она все свое: «Прежде покорми, скинь груз, и я пободрею!» А тому жалко хоботье кидать и овса жалко… И разбойников страшно… Шпорит коня. Тот взял и вовсе ноги протянул. Тут моего голубчика настигли грабители, последнее отняли и жизни лишили. Вот и моя сказочка. Не взыщи. От своего глупого разума, как умел, сказал. Думаю, ты не обидишься за нее. Ну, здоров будь, мудрый друг мой. Помни только, что иногда прозревают и малые люди, и нищие духом чуют дыхание Божье. Поправляйся. Может, окрепнешь – и передумаешь многое. Вон лихорадка у тебя порядочная. Руки, как огонь. И весь ты… Ну до свиданья.
Еще раз крепко потряс руку князю Платер и сделал движение к дверям, когда на пороге появился дежурный курьер и доложил:
– Его вельможное сиятельство князь Адам Чарторыский.
– Проси, проси, – поспешно приказал Любецкий. Платер поморщился.
– Вот к тебе и князь пожаловал. Он тоже скажет, что и я… Только, наверное, под другим соусом… Не хочу я сейчас встречаться. Задержит еще. А мне… Идет! Я здесь пройду…
И Платер быстро вышел в дверь, ведущую во внутренние покои, а через полминуты в кабинет вошел князь Адам.
– Милости просим. Милости просим, мой князь, – идя с протянутой рукой навстречу, заговорил крайне дружелюбно хозяин. – Вот неожиданное, но желанное, крайне приятное посещение… И тем более сегодня…
– Добрый вечер, милый князь. Как вы себя чувствуете? Мне граф Владислав сказал… И я поспешил… Простите, если потревожил…
– Я извиняюсь, что принимаю так… Но мое нездоровье служит оправданием. Очень рад, очень признателен. Не будь этой досадной хвори, конечно, я бы сам явился. В такие дни необходимо самое тесное сближение между всеми людьми, преданными родине, способными облегчить тяжелые минуты, переживаемые страной. Сюда, сюда прошу, у камелька… На тепленькое, насиженное местечко… Здесь удобнее будет. А вот здесь, на моем месте, совсем недавно сидел и вещал старый фантазер, граф Людвиг…
– Пац?
– Нет, Платер. Приходил звать меня… на баррикады, по парижскому рецепту. Да, да… Ха-ха-ха… Подумайте, князь!
– Забавно, мой князь… Что и говорить… И… что вы ему на это возразили, ваше сиятельство?
– То же, полагаю, что и вы бы сказали, ваше сиятельство. Что Польша, хвала Иезусу, еще не совсем походит на безумную Францию. Булыжники варшавской мостовой годны еще, чтобы ломать на них колеса экипажей, но не для баррикад, под прикрытием которых ломается государственный строй народов. Что «демократия» польская заседает еще пока в кофейнях и пивных, а не в зале Сейма или парламента… Что третье сословие Польши пока еще на десятом плане, а не на первом, как у поваров Июльского переворота и Брюссельской революции. Что наша печать пока больше служит для забавы, чем для выражения воли народа. Что… Да всего не перескажешь… Что же, князь, вы разве не того же мнения?
– Пожалуй, князь… Хотя с некоторыми оговорками. Все оно так… сегодня. Кто знает, что будет завтра? А мне, надеюсь, не надо напоминать вашему сиятельству: «Управлять – значит предвидеть все вперед!»
– Нет, нет, конечно, дорогой князь. И с вами-то уж я не стану скрывать своей настоящей игры… Понимаю, что бесполезно даже. Опыт, ум, проницательность ваша… Наше многолетнее знакомство… Может ли князь Адам не узнать, что думает Ксаверий Любецкий?..
– О, князь, вы слишком переоцениваете и мои способности, и меня самого. Я просто сужу всегда по себе. Говорю откровенно. Действую прямо. И оснований нет у меня поступать иначе. Лет мне немало. Независим. Бога только боюсь да своей совести. Так вот и уверен, что другие, равные мне, поступают так же. И каждое ваше слово приму во всей его силе, без малейших сомнений.
– Благодарю, благодарю, князь. Отрадно слышать речь истого поляка и умного, широкого политика. Меня многие считают… слишком дипломатом. Но и в дипломатии лучшая ложь – это правда. Надо только знать, как ее выразить, кому и как поднести. В этом соль ремесла. Поэтому скажу открыто: опасения ваши, князь, насчет завтрашнего дня кажутся мне немного преувеличенными. Конечно, не умышленно, a bona fide [5]5
Простодушно, доверчиво (лат.).
[Закрыть]. Самая сильная и опасная группа, готовящая… переворот, – это военная молодежь, компания Пьера Высоцкого. Видите, как я откровенен. Но известно мне не только это. Присяга, которую дают при вступлении в их тайный комплот, гласит: «Клянусь и обещаюсь Именем Бога и Телом Святым Господним отдать все силы и самую жизнь до последней капли крови на служение Отчизны, на охрану народных и человеческих прав, подтвержденных основными законами нашими, на защиту и охрану конституции польской, ныне нарушенной и поруганной». Так дословно, если не обманывает меня память.
– Совершенно верно. Память у вас превосходная, князь, – подтвердил Чарторыский, беззвучно, одними губами повторявший за Любецким клятву заговорщиков, выученную им также наизусть. – Конечно, помните и дальше: «Те же святые права, такую же конституцию обязуюсь упрочить и в Литве, на Жмуди, в Подолии и на Волыни для братьев-поляков, оторванных от королевства, равно как и для всего родного нам по крови российского народа, населяющего империю, чтобы вольной среди вольных, равной среди равных вошла отчизна в братский круг великой славянской семьи…»
– Красивая мечта, не правда ли, князь? – живо произнес Любецкий.
– Да, святая, но и опасная мечта, ваше сиятельство.
– Почему? Наоборот. Главные силы, с которыми пока придется считаться, и не думают о полном государственном или социальном перевороте, о переделе земли или освобождении хлопов. Словом, о том, что было бы особенно гибельным для нас и для отчизны. Стремления военных заговорщиков почти совпадают с нашими. Только они, как юные, менее оглядчивые, чувствуют и выражаются ярче. Действуют быстрее, решительнее. Есть, конечно, кучка демагогов, доморощенных, варшавской стряпни монтаньяров. Там разные писаки, обиженные отставкой военные и чиновники, обойденные судьбой или по службе господа… Но их очень мало. Влияние печати у нас еще ничтожно. Общество, если только существует оно в Польше, понимая широко, – слишком пока аристократично для поддержки крайних затей. Так чего же бояться будущего? Чем грозит это «завтра», о котором помянули вы, князь? Примем меры. Если даже взрыв неизбежен, – войско останется в руках своих начальников. А те не отойдут от нас. Они – наши по крови, по духу, по сословным убеждениям. И вот как я вижу это «завтра». Скажу лишь вам, князь. Цесаревич, полагающий почему-то, что протестующая против общих нарушений закона и против его личных выходок масса – есть величина ничтожная, – он получит неожиданный, суровый урок! вряд ли захочет остаться в королевстве… Если его еще раньше не уберут из Петербурга, где убедятся… что худой мир – лучше доброй ссоры… Что поляки умеют и когти показать, когда уж им станет невмоготу! Конечно, последуют соглашения, уступки… обоюдные. Кто знает, может быть, и отобранные провинции снова вернутся под сень нашего древнего штандарта, под крылья Белого орла?! И выиграем при этом больше всех мы, хозяева земли, миротворцы желанные и удачливые… потому что… Ну, хотя бы потому, что столкновение двух сил: российской и польской, чересчур «беспокойных», опасных народных сил, наполовину подготовлено нашими же руками, осуществится по нашему мысленному приказу. Видите, я вполне откровенен, до конца! И чужие победители, и свои опасные друзья – будут ослаблены одним ударом, взаимным натиском. А третьему – львиная доля выгод по старинной латинской поговорке. Помните? Duobus litigantibus…
– Tertius gaudet! [6]6
Когда двое дерутся, третий радуется (лат.).
[Закрыть] Святая истина, князь, но вопрос, кто будет этим «третьим счастливцем»?
– Как, князь… Или я не ясно еще сказал?
– О, вполне ясно и убедительно, как всегда вы говорите, дорогой князь. И все-таки позволю себе спорить с вами. Вернее, высказать иную точку зрения.
– Прошу вас, князь. Я не претендую на непогрешимость. Лишь от удара стали о кремень получается искра, я знаю.
– Пусть я и буду этим неподатливым, угловатым кремнем. Но повторю свое: мне наше «завтра» кажется совсем иным! Постараюсь только слегка набросать мои основания. Выводы сделаете сами, ваше сиятельство. Спорить нельзя, что кроме законов истории и психологии народов, отдельные люди играют большую роль в столкновениях между целыми народами. Припомню вам только одну фразу покойного круля и императора Александра Павловича: «Надо изловчиться, извлечь Польшу из русских рук!» В этой фразе вылился весь этот человек, либерал по духу, гибкий дипломат по уму, самодержавный государь по воле Рока. В этой фразе – вся судьба нашей отчизны. Что Россия захватила насилием, хитростью ли, – того легко не отдает, медленно поглощает, сливает со своей общей громадой, полуазиатской, полукультурной! Европеец Александр искренно жалел нас. Но и он не решался открыто сказать своему суровому народу: «Маленькая Польша достойна лучшей участи, потому что ее народ развитее нашего собственного! Ей можно дать полную свободу, и она не злоупотребит ею, как вы, не будет душить и низвергать своих королей, не станет заводить дворцовых бунтов или казацких погромов». Александр хотел постепенно, незаметно из Польши, покоренной силой меча, сделать победительницу силой ее ума и просвещения. Его не стало слишком рано для нас. А его брат, припомните, что этот сказал, вступая на трон: «Александр был монарх европейский, а я желаю быть царем российским по преимуществу». И твердо держит свое слово молодой самодержец. А здесь, когда ваше сиятельство ему предложили «позолотить» языки крикливой, но малодушной оппозиции последнего Сейма… Что он ответил?
– Я начинаю понимать вас, – в тяжелом раздумье заговорил Любецкий, совсем не так самоуверенно, как прежде. – Николай сказал мне: «Вот почему я и не люблю конституционных государств с их парламентами, сеймами, палатами. Золотом можно все в них купить, всего добиться. Нет, я признаю только две формы правления: Республика для зрелых народов и – самодержавие для всех остальных»!
– Да, да. Он на этот раз говорил вполне откровенно. И Польшу он не считает, конечно, народом зрелым. Иначе не дал бы вам Константина. Вернее: поспешил бы убрать его. А затем дальнейшее ясно. Придет день, и столкновение неизбежно. И начнет Россия первая. Начнет тогда, когда будет особенно сильна, обеспечена от всех случайностей за гранями империи и внутри. Когда ее огромному войску, всему народу, всем пятидесяти миллионам ничего не будет стоить в несколько дней поглотить последние остатки нашей вольности, сделать из Великой Польши такую же губернию или две, три, наконец, как Киевская и Виленская, как Подолия. Сюда явятся русские власти, войска. И тогда вместе с именем Польского королевства будет стерта с лица земли наша народность, язык, вера, быт. А когда это случится, бывший «круль польский», конституционный монарх на Висле и самодержец на Неве скажет: «Наконец-то я спокоен за свою власть, за свою монархию, за участь моей короны и моего рода. Опаснейший враг всего этого вольная Польша не существует больше!» И он по-своему будет прав. Не так ли, князь?
– Верно, верно… Иначе быть не может. Польша, даже с такими осколками свобод общественных и государственных, какие ей остались… Она вечный укор, вечная «страна обетованная» для России… Источник волнений, ящик Пандоры для… Я начинаю вас понимать… Но, с другой стороны, и ваши слова – только продолжение моих мыслей. Если теперь мы сумеем воспользоваться обстоятельствами… Под шум уличных схваток выторгуем побольше… Ведь, собственно, и российская власть, и наша имеет в запасе слишком много избытков… И если Петербург уступит Варшаве даже половину… А мы из своей половины дадим столько же «работникам нашим»… Поверьте, князь, после всего этого и Петербургу, и нам останется еще слишком достаточно, чтобы мы мо…
– Петербург не уступит ничего!.. То есть в конечном счете, я хочу сказать. Теперь мы избавимся, скажем, от Константина и его прихвостней. Даже при удаче под натиском круль Николай может сделать сначала много важных уступок… до слияния с Польшей отвоеванных провинций включительно. Но не надолго… Вы смотрите на меня с удивлением, с сомнением качаете головой… Конечно, вы знаете круля Николая… Но и я успел его разглядеть. Будущее укажет, кто прав из нас с вами, князь…
– Да, конечно. Жаль только будет, если мы узнаем правду после ряда непоправимых ошибок… А теперь, прослушав вас, я начинаю опасаться подобного исхода… Но вино уже разлито в бокалы – так надо осушить их до дна! Если не ошибаюсь, эта мысль и привела вас, князь, нынче ко мне?
– Да, и это! Мое печальное «завтра» еще не настало. Так подумаем, как бы получше использовать «сегодня»? Какие меры надо наметить, кого вокруг себя сплотить? Словом…
– Распределить поудачнее роли… Создать подходящую: обстановку… Исполнить обязанность режиссеров в большой* драме, поставленной самим Роком. Это очень важно. Подумаем, ваше сиятельство… Как бы то ни было, падать заранее духом, я знаю, мы оба не мастера… И если даже мы ошибаемся?.. Если все окончится благополучно, не мешает составить военный план, диспозицию, так сказать… Заняться стратегией… Ради общего блага. Vis pacem, para bellum [7]7
Хочешь мира, готовься к войне (лат.).
[Закрыть]. Ax, да, кстати, о Паце, ваше сиятельство… Если его, согласно желанию господ демократов, привлечь в высшее гражданское управление или даже поручить высший пост?.. Вы бы ничего не имели против, князь?..
– Нисколько. Если вы вспоминаете нашу небольшую фамильную рознь… Или эту дуэль между мною и графом Жозефом двенадцать лет тому назад… из-за…
– Очаровательной княжны Сапежанки, а теперь – вашей уважаемой супруги, князь… Нет! Это, конечно, старые счеты. А я имею в виду личность и характер графа Людвига… Мне кажется, с ним можно вести дело. Это не упрямый и вздорный Круковецкий, которого вы по достоинству не терпите, ваше сиятельство… И не Княжевич, этот хитрый, умный интриган, которого опасно и пускать, чтобы он не вытеснил всех нас… Знаете его: стоит протянуть мизинец, а он отхватит полтуловища… Его надо будет тоже подальше куда-нибудь… Как полагаете, дорогой князь…
– Княжевич? – переспросил Чарторыский. – Что же, особенно ни за, ни против я быть не могу. Партии сильной у него нет… Человек он умный, даровитый генерал. Если нужен, легко будет привлечь его к делу. А нет – нетрудно будет и удалить… Вам он лучше известен…
– Да, да… Кого угодно уступлю, но этого… завистника, который вечно мне вредит, порицает мои лучшие начинания… Впрочем, вы правы… О нем речь впереди. А кого – главою войск?.. О Махницком, я слышал, толкуют… Но это…
– Да, это несерьезно. Слишком он скромный, не самоуверенный человек. Его тянут «друзья» по заговору… и против его воли! А общий голос – за Хлопицкого.
– Самый подходящий… Мы с ним беседовали немало… Даже сегодня вечером я просил его заглянуть… Как будто чуяло сердце… Он во многом разделяет мои… наши с вами взгляды… И если его подготовить хорошенько… Обработать, так сказать. Словом, он годится. Так и отметим… Кого еще бы надо? Из этих, «крикунов»?.. Их тоже придется погладить по шерстке сначала…
– Да, конечно. Самый умный среди них – профессор Лелевель…
– Хам, – презрительно уронил Любецкий. – Честолюбец, нищий племянник жирного, влиятельного жреца. Если сам не иезуит, то усвоил себе их тактику вполне. Ненавидит аристократов, потеряв надежду попасть в наш круг. Боится демократов, потому что трус от природы. Жаден, завистлив в душе и благороден на словах… О, я их всех знаю! Пользоваться ими как оружием иногда полезно, даже необходимо. Но держать надо по возможности в черном теле…
Так, перебирая одно имя за другим, долго еще беседовали эти «режиссеры» исторической трагикомедии, какими считали они себя сами.
Когда князю Адаму, непритворно довольному исходом настоящего визита, швейцар дома широко распахнул дверь, ведущую на крыльцо, а собственный гайдук Чарторыского стал у подножки кареты, готовясь подсадить в нее князя, – на площадку крыльца в этот самый момент вступил Лелевель, очевидно также считавший необходимым повидать Любецкого перед решительным днем.
– Пан профессор, добрый день! – весьма любезно ответил поклоном Чарторыский на поклон Лелевеля. – К князю пожаловали. Я только что от него. Что-то расклеился он у нас, премьер наш… Но голова светлая, как всегда. Отчего ко мне не заглянет как-нибудь пан профессор?.. Вот хотя бы нынче вечером. Минута такая… историческая… Что-то назревает, как полагаете?.. И всем честным людям, истым полякам надо бы столковаться, без различия партий там или разницы во взглядах… Не так ли?
– Святую истину говорит сиятельный князь. Я польщен. Нынче же воспользуюсь… Вот даже отсюда поспешу… Действительно, момент исторический… Может быть, даже больше, чем мы все предполагаем… Я сочту долгом… Нынче!..
– Жду, жду пана профессора… До свидания! Дверца захлопнулась, карета покатилась… Лелевель вошел в ярко освещенную переднюю. Пока о нем докладывали, он отдал шинель, подошел к зеркалу и стал приводить в порядок свои редковатые, но вьющиеся волосы на голове и бороде, никак не лежавшие покорно. Любецкий, весь сияющий, пока провожал Чарторыского, по уходу его сразу изменился. Лицо потемнело, словно осунулось. Речи гостя произвели на хозяина гораздо более сильное впечатление, чем показал умный министр финансов. У него, такого твердого, уверенного в правоте каждого своего поступка, в разумности каждого замысла, явилось мучительное сомнение, не сделал ли он громадной ошибки всем своим поведением, всеми стараниями последних лет.
Конечно, хорошо сбыть с рук Константина, Новосильцева и других господ, тяготящих страну, мешающих и Любецкому занять то высшее положение признанного главы правительства, на какое он имеет полное право и по личным дарованиям, и по общественному доверию, ярко выражаемому со всех сторон…
Уж ради одной этой цели стоило рискнуть на маленькую политическую авантюру. Тем более что разыгранная князем Любецким прелюдия безукоризненна. Константина он убаюкал сознанием, что «серьезного» быть ничего не может… Крулю Николаю в Петербург писал в то же время секретнейшие сообщения о «брожении опасном и широком», которого цесаревич ни оценить, ни– сдержать не может, а только подливает масла в огонь рядом неосторожных поступков!..
С патриотами он и подавно сумел устроиться, а потом обойти их окончательно тоже нетрудное дело…
Словом, что бы ни вышло – он, князь, внакладе не будет…
И вдруг эти ясные, сдержанные, но тем более зловещие речи князя Адама?!
«Э, пустое!.. Умен старик, но широкого взгляда нет у него! – начал было убеждать себя Любецкий, чтобы усмирить тревогу… И тут же оборвал начатую мысль, перебил сам себя в уме: – Нет, нет, он прав… тысячу раз прав!.. Ошибался я… И, кажется, поправить дела невозможно… Тем более срочно, быстро, как того требуют обстоятельства… Цесаревич?.. С его помощью нельзя уж ничему помешать… Остается… написать крулю Николаю… По крайней мере, сниму с себя возможные нарекания с этой стороны… Приготовлю на всякий случай золотой мостик, если?.. Да, надо написать!..»
Быстро заскользило перо по бумаге, напряглась мысль, побледнело умное лицо…
Вдруг, постучав, вошел камердинер.
– Профессор, пан Иоахим Лелевель желает видеть его мосць.
– Кто?.. Что?.. Лелевель… Скажи, что нельзя… Стой, скажи: я нездоров. Не принимаю никого… И кроме Хлопицкого, отказывать всем. А генерала проводить сюда без доклада…
И снова зашуршало, поскрипывает гусиное перо по листку плотной матовой бумаги…
Кислую гримасу изобразил Лелевель, услыхав от слуги ответ князя, и торопливо, нервно стал запахиваться в шинель, поданную ему рослым гайдуком, когда в прихожей появился генерал Хлопицкий.
– Дома его мосць?.. Можно видеть? – спросил он слугу, обменявшись сначала приветствием с Лелевелем.
– Пожалуйте, вас ждут.
Еще раз поклонившись профессору, Хлопицкий скрылся за дверью, ведущей во внутренние покои, а Лелевель быстро вышел на крыльцо, бормоча сквозь зубы:
– Ага, вот как!.. И принимать меня не желает вельможный князь… Ну, мы еще сочтемся… Еще увидим!..
Ночь с 28 на 29 ноября прошла спокойно. Только шумно веселились варшавяне, как обычно по воскресным дням, до полуночи тянули пиво и дымили трубками по кабачкам и кофейням, до рассвета плясали на балах и баликах по разным концам города. Особенно тесно было в «Гоноратке» и «Дырке» («Дзюрка»), в двух кофейнях, излюбленных учащейся молодежью и пишущей братией победнее. И какое-то необычное, шалое веселье царило в эту ночь на балу, устроенном для публики в Купеческом Биржевом собрании, на Медовой улице, в доме Цейдлера.
Здесь и пожилые, степенные паны, и молодые паничи, дамы в дорогих уборах и бедненькие швейки, либо приказчицы в люстриновых платьицах слились в один бурный, клокочущий водоворот пляски, веселья и говора. В одном углу запевалась жгучая патриотическая песня, в другом, поуютней, потемнее – нежные парочки шептались и целовались сладко-сладко, торопливо и часто, как будто бы это было в последний раз… Хлопали пробки в буфете, из курительной вырывались каждый раз такие клубы дыму, как отворялась дверь, что хоть созывай пожарную команду…
Хорошо было, просто, весело всем.
Но больше всех веселились, смеялись громче, танцевали бешеней других человек тридцать студентов, те самые, что нынче утром, закутанные плащами, с оружием, собирались на площади перед дворцом, ожидая развода и не дождавшись его.
Пить ничего почти не пила эта компания, обратившая на себя общее внимание своим оживлением. Но без вина пьянило их веселье, молодость… да еще ожидание завтрашнего важного, рокового дня.
Последними вышли все тридцать из собрания, когда уж звезды стали блекнуть и сереть принялось предрассветное, мрачное небо.
Из целой компании только человек пять, заведомые «философы», безбожники закоренелые, прямо домой спать пошли, распевая студенческие и патриотические песни во все горло, вызывая неодобрительное покачивание головой со стороны ночных сторожей и будочников, дремлющих по углам, окрики и брань со стороны конных патрулей, разъезжающих по уснувшей, усталой столице…
На углу Уяздовской аллеи двое из студентов имели необычайную встречу. Знакомая Варшаве коляска цесаревича пронеслась по пустынному простору, и в ней темнела тяжелая фигура самого Константина в его обычной шинели с тройным воротником. Это он ночью, без всяких спутников объезжал посты и проверял, исправно ли ездят патрули, согласно его приказу…
– До свидания, до завтра! – крикнул громко один студент вслед экипажу. Но ветер отнес слова… Да и сидящий в экипаже был слишком утомлен объездом, дремал и не расслышал странного привета юноши…
Дробно рокотали копыта коней по снежной мостовой, быстро и плавно катился экипаж по направлению Бельведерского дворца.
А остальные студенты, человек двадцать пять, побродив по пустынным улицам для освежения головы, первыми вошли под своды храма отцов кармелитов, что на Краковском предместье.
Здесь после ранней службы они исповедались, причастились, как это делается Великим постом либо перед смертью, перед сражением, перед опасным подвигом…
Бледной, больной улыбкой засияло хмурое, морозное утро… Сыпал редкий снежок…
Настал понедельник 17/29 ноября 1830 года.
Если бы действительно человеку от природы было отпущено что-либо вроде души или хотя бы такой чуткий орган, который мог улавливать все тончайшие токи, дрожащие кругом, порожденные мыслями и чувствами других людей, если бы он мог воспринимать напряжение чужих дум, направленных к нему, если бы весь жар и сила желаний, наполняющих в данный момент десятки тысяч людских грудей, способны были передаваться на расстоянии и доходить к тому, кого это касается, – генерал Юзеф Хлопицкий плохо чувствовал бы себя и накануне, и весь день 29 ноября.
Его имя было на губах у населения целой столицы… Его образ носился и в старых, мутных глазах былых соратников Костюшки, Домбровского, Великого Корсиканца, и в пылающих взорах воинственно настроенной за последние дни молодежи, и в томных, мечтательно-восторженных, красивых глазах паненок, замужних пани и даже подростков-детей.
Но генерал, вернувшись от Любецкого, просидел с шумной компанией польских и русских офицеров за картами ночь до утра. Встал почти перед самым обедом, поел нехотя, снова заснул и проснулся только перед вечером, да и то с неохотой, потому что обещал ехать в «Розмаитосци» на спектакль со своей давнишней приятельницей, красивой вдовущкой пани Вонсович.
Пока огромный верзила, костлявый, седоусый Янек, отставной легионер, живущий при Хлопицком больше двадцати лет, помогал ему бриться, фабрить усы и баки, чиститься, одеваться в новый мундир, – тут же, в обширной спальне генерала, служащей и кабинетом, развалясь в кресле, сидел тощий, очень подвижный господин в темно-синем сюртуке, рябоватый, с колючими чертами лица и слегка перекошенными глазами, пан Александр Крысиньский, «адвокат-юрист», как он себя называл, а проще: ходатай по делам, лет семь тому назад сумевший втереться в доверие к Хлопицкому и торчащий в доме почти безвыходно не то на правах доверенного, не то приживальщика.