Текст книги "Том 6. Осажденная Варшава. Сгибла Польша. Порча"
Автор книги: Лев Жданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 41 страниц)
Эпилог
КОСТРЫ ГАСНУТ…
Сули пали, Кафа пала,
Всюду флаг турецкий вьется.
Только Деспо в Башне Смерти
Заперлась – и не сдается!
А. Пушкин
Доля народа, счастье его –
Свет и свобода – прежде всего!
Н.Некрасов
Побежден лишь тот,
Кто сам признал себя побежденным!
Лассаль
Тише! О жизни – покончен вопрос.
Больше не нужно ни песен, ни слез!..
Н.Никитин
Ночь настала и пронеслась… Сгустился мрак перед зарею.
Спят Варшава и Прага. Стихли два лагеря, вчера еще враждебные, нынче просто чуждые друг другу.
Там, за рогатками Вольскими, Мокотовскими и Маримонта, ярко еще сверкают огни российских лагерных костров…
Поляки в предрассветных сумерках выступили на Модлин, на Плоцк… на изгнание, на тоску и нужду…
Догорают оставленные ими у окопов Праги последние бивуачные костры…
Прошло еще около месяца.
Тихая, теплая осень стоит на Литве в этом печальном году… «Бабье лето», как называют крестьяне…
Уже 29 сентября по российскому стилю, т. е. 11 октября по-европейски, а окна почти все настежь в дому Абламовича в его Юльянове, в обширном дедовском поместье…
Большой праздничный день здесь нынче: день рождения самого пана Игнация. А ни один из торжественных дней в году не справляется так весело и широко в этом гостеприимном доме, как день рождения хозяина.
Так уж заведено в роду у Абламовичей. А почему? Никто не знает, даже старая бабушка пана Игнация, почти столетняя, но еще бодрая, чистенькая такая… А она чего-чего не помнит!
Полны комнаты гостей. Из своих усадеб, отстоящих за 80, за 100 верст, не поленились приехать добрые люди… И радостно принимают их хозяева… Всем есть место и почет…
– А вот ночлег… Не взыщите – амбары велел прибрать. Там придется уложить панов мужчин. А пани и паненки уж как-нибудь в доме поместятся. Кто – на постелях, на диванах… А кто – и на полу…
Довольны все… Весело бывать на именинах пана Игнация.
Но сам он что-то грустен… И пани, жена его, и дети…
– Больная у нас в доме, – говорят хозяева тем, кто замечает их расстройство… – Хоть и чужая, да лучше родной…
Иным они шепчут имя больной… Другим – нет…
Не все люди одинаковы. Дружба дружбой… А осторожность не мешает…
Полон смеха и веселья дом.
Только в комнатке, где лежит больная «гувернантка», Эмилия Платерувна, – тишь и покой…
Изредка лишь осторожно скрипнет дверь, появится пани Абламович или пан Игнаций, не то кто-нибудь из дочек подойдет к большому креслу у окна, в котором на подушках полусидя покоится больная, исхудалая, восковая…
Глаза у девушки закрыты, но сквозь истончалые веки как будто проблескивает синее пламя этих чудных, лихорадочно мерцающих глаз.
Вот хозяин дома заглянул в тихую комнатку.
– Что, как? – шепотом обращается посетитель к старухе няне, почти безотлучно теперь сидящей при больной.
– Вот спит… либо – в забытьи… А бредить перестала. Так бредила жалобно, слушать даже тяжело. То литовскую песенку запоет тихонько… то нашу, белорусскую… И откуда она их только знает! А просить кого-то о чем-то начнет… Не по-нашему, не понять мне! Вот… Вот…
Больная шевельнулась, слегка застонала, как раненая птица, и вдруг тихо, мелодично запела, вернее, запричитала по-белорусски жалобу девушки, потерявшей жениха, убитого на войне… Потом, передохнув, сделала усилие раскрыть глаза… Не смогла и снова тихо запела по-литовски:
Джурью тэн, джурью сэн…
Ньер мано бернилэ!..
– Ишь, по женихе тоскует! – заговорила снова старуха. По-польски это значит: «Сюда гляну, туда гляну: нет милого друга! И вовек не будет!»
Отирая слезы, вышел гость… А старуха снова стала дремать, ковыряя спицы вечного своего чулка.
Прошло около получаса…
Старушка совсем задремала, а больная открыла глаза.
Косые красноватые лучи заходящего солнца, пронизав стекла, золотили стены комнатки, рисуя на них узор гардин и тень занавески, висящей на окне.
Оглядевшись, девушка осторожно взяла со столика рядом питье, сделала глоток, посмотрела на дремлющую старушку и потом засмотрелась в сад, где уже деревья оделись в пурпур и золото осенней поры.
Ее внимание скоро привлек разговор двух мужчин, сидящих в саду на скамье, недалеко от ее окна.
Это был ксендз Гелльман, ее духовник, и еще какой-то приезжий пан. Говорил последний, и голос его, сильный, звучный, отчетливо доносился до обостренного слуха девушки.
– Да, надежды больше нет! – говорил приезжий. – Вы, конечно, знаете, как сдали Варшаву… Как пятнадцать тысяч россиян и десять тысяч наших полегло под стенами старой столицы… И все напрасно! Измена сгубила польское дело! В Модлин пошли войска, и Сейм, и Ржонд… Да и там неурядица не стихла… По городам, как слепец с поводырем, бродили они… На горе себе, на позор… На помех целому миру…
– И не было больше битв?! Наших – около сорока тысяч войска… И не пробовали вернуть себе волю и долю? – спросил ксендз.
– Где там! Магнаты наши прежде всех лагерь покинули. В Париже все почти теперь. А войско… Меняли, меняли начальников… И наконец, последний… Рыбиньский… перешел со всеми границу. Оружие сложил…
Легкий стон вырвался из груди Эмилии, которая, вся дрожа, ловила каждое слово.
Ей не говорили истины… Утешали… обманывали… А выходит?..
Слезы полились по исхудалым щекам.
А приезжий в то самое время, когда слабый печальный звук прорезал тишину, обратился к ксендзу:
– Не слыхал, святой отец, будто застонал кто близко?
– Нет, пане Феликс… Это просто шулик прокричал… Эта птица всегда так нежно и жалобно стонет, когда за добычей гонится… Когда жертва кровью истекает у нее в когтях…
– А… Это и люди такие бывают… Так вот какие дела, пан оТец! В Броднице грань перешел генерал. Там все сложили оружие! Тяжело было, говорят. Старые солдаты, как малые дети, плакали, рвали на себе волосы, одежду… А что поделаешь… Денег с ними было шесть миллионов! В Торне банку отдали, чтобы вернуть их в польскую казну. А сами…
Недосказал… вздохнул только…
Настало короткое молчание. Оба сморкались, словно и у них слезы подступили к горлу.
– Да, великую муку перетерпела Польша и наш край за эти девять месяцев. Правда, ошибок много сделано. Дурного было много! – заговорил, наконец, ксендз Гелльман. – Но и кара тяжела! Не по силам человеческим!.. Польша… Она ровно Мария Магдалина между другими народами… Все свои ошибки и грехи, все преступления искупила великим, безмерным страданием. Что ждет ее в будущем?
– То же, что и другие народы, жившие в неволе, пане ксендз, если сама не похоронит себя она… Страданием – она купит просветление… Прилив новых сил и возрождение ждут нашу милую родину!
– Дай Бог! Дай Бог! – повторил ксендз. Оба поднялись и пошли, продолжая беседу. Проснулась нянька, кинула взгляд на больную и обмерла.
Алая кровь заливала ей грудь, подол белого пеньюара, ноги, поставленные на высокую скамеечку… Лицо горело… Пересохшие губы с трудом шевелились… Одно и то же слетало с них, едва слышно:
– Сгибла… сгибла… сгибла Польша…
Кинулась старуха к пану Игнацию… Явился доктор, на счастье еще не уехавший домой…
Он посмотрел, велел дать льду и, опечаленный, отошел понуря голову.
Пришел черед ксендза Гелльмана.
Тихо прочел он отпускную молитву после немой исповеди, видя, что умирающая не приходит в себя.
– Absolvo te in Nominem Dei Patri et Filii et Spiriti Sancti! [22]22
Прощаю тебя во имя Господа, отца и сына и духа святого! (лат.).
[Закрыть]
А Эмилия, смолкнув на минуту, пока творилось таинство, словно сознавая окружающее, – после исповеди снова зашептала:
– Сгибла Польша…
Семья Абламовичей, в слезах, стоит вдали по углам комнаты, чтобы не отнять воздуха у больной, окружая ее постель.
И вдруг прояснилось лицо умирающей, словно чудное что-то увидала она перед собой.
Раскрыла глаза, оглядела всех с ясной, сознательной улыбкой. Повернула голову, будто прислушиваясь к далекому-далекому голосу и так внятно проговорила:
– Воскреснет еще она!.. После этого наступила агония…
Тайно похоронили Эмилию Платер, героиню Литвы, на тихом кладбище в Копцеве… Хранит Литва память своей защитницы и поборницы воли и счастья людского – народного.
― ПОРЧА ―
Повесть
Часть первая
ИЗ ТЕРЕМОВ НА ТРОН
Глава IСМЕНА ВЛАСТИ
Светлый морозный день занялся над престольной Москвой, над Кремлем великокняжеским.
Круглым багровым щитом из-за зубчатых далей заречного бора показалось зимнее солнце. В пурпур и золото одело оно шатры пушистого инея, покрывающего вершины деревьев и кустов.
Косые красноватые лучи, первые вестники короткого, безрадостного дня оставляют в сизом тумане, в густой тени, бегущей от векового бора по самой земле, все посады и пригороды, какими широко раскинулся на семи холмах этот огромный людской муравейник.
На самом высоком из холмов белеет Кремль. И легкие стрелы лучей раньше всего проникают в узкие бойницы его, словно пронизывая надежные стены и башни, охраняющие сон и покой московских храмов, палат и теремов великокняжеских.
Пробиваются алые лучи и в небольшие оконца великокняжеского дворца, хотя слюдяные оконницы в них наполовину затянуты льдистыми узорами, полузанесены снегом.
Только одно окно в самом обширном покое дворцовом совсем раскрыто настежь, несмотря на сильный мороз.
Невысокая, но большая горница полна народу. Людно и шумно в соседних покоях. Слышен говор и топот, и снуют челядинцы по всем лесенкам и переходам дворцовым. В женских теремах, несмотря на ранний час, тоже заметно особенное движение, словно переполох какой или ожидание чего-либо особенного, важного.
В обширном покое, полном людей, на постели под парчовым пологом умирает Василий Иваныч, великий князь и царь московский и всея Руси, как он стал себя величать по примеру отца, Иоанна III.
Месяца два с половиной тому назад, 22 сентября 1533 года, выехал Василий из Москвы на охоту к Волоку-Ламскому. Дней через пять появился у него на левом бедре небольшой нарыв, который стал быстро углубляться. Скоро открылся «антонов огонь». Ни разрезы, ни прижигания не могли остановить страшной «порчи». Наконец, врачи, день и ночь не отходившие от царя, увидели первые признаки заражения крови, первые знамения близкого конца.
С пути, конечно, Василий поспешил на Москву.
И вот лежит он исхудалый, потемнелый лицом, с пересохшими губами и ждет смерти. Настежь раскрыто одно из окон покоя, обращенного в опочивальню для больного. Сам Василий меховыми одеялами, периной и двумя шубами прикрыт. Но и под ними весь дрожит порою от внутреннего озноба, которым сменяются приступы горячечного жара.
Другие, сидящие и стоящие здесь, все – в шубах, в теплых охабнях и меховых кафтанах. Кто имеет право, тот не снимает горлатных шапок. Духовенство – в скуфьях и клобуках. На восточных царевичах и беках, которых немало проживает при московском князе, – их чалмы, тюбетейки и мурмолки. На стариках боярах тапочки, вроде ермолок, как они и дома ходят.
Тепло одета и молодая жена умирающего Василия, красавица литвинка Елена Глинская. Подавляя рыдания, прислонилась она к изголовью больного.
Старший сын, княжич Иван, хорошенький, темноглазый мальчик трех лет, в собольем кафтанчике, в шапочке с дорогим пером, – стоит позади матери, совсем прижавшись к коленам своей мамушки – Аграфены, Челядниной по мужу, а из роду князей Оболенских. Она – сестра родная тому самому князю Ивану Овчине-Телепню, которого дворцовая молва давно уже нарекла ближним любимцем и князя и княгини.
Этот молодой, высокий красавец князь стоит тут же, у самого ложа Василия, как его постельничий.
У ног князя в широком, удобном кресле сидит митрополит Даниил в мантии, в белом своем клобуке, во всем облачении, так как предстоит, может быть, тут же посхимить Василия в миг его кончины.
Хотя и довольно тесно в покое, но все же бояре, князья и воеводы, наполняющие его, разбились как бы на стаи. Оба брата Василия, Юрий Димитровский и Андрей Старицкий, удельные князья, Михаил Юрьев Захарьин, ближний советник Василия, затем печатник (канцлер) и наперсник великокняжеский, Иван Юрьич Поджогин, да Михаил Глинский, дядя Елены, – эти пятеро сгрудились у самой постели больного.
За ними, ближе к окнам, второй кучкой, видны князь Федор Мстиславский, князь Иван Кубенский, князь Вельский Иван, Вельский Димитрий Федорович, – все близкие по крови и по свойству Василию; за ними бояре, братья родные Василий и Даниил Воронцовы, князь Дорогобужский, боярин Владимир Головин, хранитель большой государевой казны Михаил Поджогин, брат Шигони, да еще два ближних дьяка царских, Потата и Рак Феодорик. У стены, за пологом, стоят в тени, хмурые, словно напуганные чем-то, два иноземца-лекаря, Феофил и Николка Люев. Третий, гетман Ян, с казацким чубом, покручивая длинный ус, – тоже закручинился и прислонился к резному столбу, который поддерживает полог над кроватью больного.
Все силы истощили лекари, испробовали все средства. Болезнь победила. Державный больной умирает. И, может статься, как в старину рабов на тризне, как раньше коней резали, зарежут после смерти Василия и его врачей, не сумевших доказать, что они – сильнее природы и смерти. Давно ли так был зарезан отцом Василия лекарь, не сумевший спасти приезжего принца, гостившего при московском дворе…
Два брата, князья Шуйские, Иван и Василий Васильич, сторонники князя, стоят за плечом княгини.
Отделясь от великокняжеской стаи, своим гнездом сгрудились других два брата Шуйских, Андрей и Иван Михайлович, строптивые, крамольные бояре, «бегавшие» на поклоны к Юрию в Дмитровск, недавно только вызванные на Москву, вместе с Михаилом Семеновичем Воронцовым, стоящим тут же. Теснятся к ним и бояре, князья из свиты обоих удельных князей, Юрия и Андрея: братья Вельские, Семен и Иван Федорович, князь Иван Михайлович Воротынский, князь Ляцкий, того же роду Кошкиных, что и первосоветник Василия, Михаил Юрьевич, но по духу не схожий с смирным, прямым стариком.
Князь Димитрий Палецкий, князь Пронский Федор Григорьевич, князь Юрий Андреевич Ленинский, роду Оболенских, только из Старицы, воевода удельного князя Андрея, с братом Иваном и еще несколько бояр и воевод не так знатных родом – стоят особой стаей, в глубине покоя, ближе к выходу, переговариваются негромким шепотом, поглядывают то на Василия, то на дверь, где в соседнем покое видны еще группы дворцовых ближних людей, боярыни, сопровождающие из терема на царскую мужскую половину княгиню Елену, мамки, няньки и мелкая челядь дворцовая, монахи-богомольцы из кремлевских обителей и попы.
Вот Василий, лежавший в легком забытьи, пришел в себя.
– Не изопьешь ли? Легче станет, – осторожно склоняясь к больному, предложил Люев, принимая чарку с лекарством от Феофила, державшего ее наготове.
– О-о-ох… все едино… Силы бы маненько… О-стан-ный… час… мой… Надоть еще… при… казы… дать, – невнятно пробормотал больной.
– Выпей, сил прибудет, государь!
Елена, уловив движение больного, осторожно приподняла ему голову, и с трудом, расплескав часть напитка, проглотил Василий лекарство Люева.
По всему покою прошел сильный запах индийского мускуса и еще каких-то пахучих снадобий. Неподвижный, слабо, но порывисто дыша, молча пролежал князь несколько мгновений. Наконец, дыхание стало ровнее. Глаза раскрылись. Полное сознание светило в них. Мощная, привычная к вечной работе мысль словно не мирилась с омертвением тела и властно и жадно хотела жить.
– Пить! – спокойнее и более внятно, чем раньше, потребовал больной. Жадно сделал несколько глотков из золотой чарки с освежающим питьем, которую тоже держал наготове лекарь. Затем с благодарностью и любовью перевел глаза на Елену, которая осторожно и ловко помогала ему оторвать голову с подушки, чтобы сделать несколько глотков.
– Все ли тута? – обратился затем Василий к Шигоне. Толстый, неуклюжий боярин весь как-то подобрался, мягко изогнулся и не резко, но очень внятно и покорливо заговорил:
– Как же не всем быть, коли ты приказывал, государь-милостливец! Почитай все опальные съехались… И Михалко Воронец, и княжич Вельский с братаном. Рази кто уж в больно дальних волостях заслан сидит. Да и те не нонче-завтра подоспеют.
– Нет уж… Ныне конец… Видение мне было…
– Видение? – эхом отозвалась первая Елена. И перекатилось по всей вдруг насторожившейся толпе одно это слово: «Видение…»
А Василий сразу, широко раскрыв глаза, устремил их перед собой, словно силился опять вызвать образы, созданные в мозгу игрой горячечного воображения и принятые суеверным князем за весть из другого мира.
– Какое видение, княже? Давно ли оно осенило тебя? – с живым интересом спросил митрополит, склоняясь к больному всем своим сухим, высоким и сильным, несмотря на года, станом.
– Не теперя… После… Дело надоть… А там доспею – скажу, – нетерпеливо ответил больной и, передохнув, позвал: – Аленушка!..
Княгиня поняла, осторожно, с помощью лекаря, приподняла больного и положила подушки так, что он принял подусидячее положение.
Передохнув от такого незначительного движения, Василий довольно внятно заговорил:
– Братья мои… Вы, Шуйские князья… И Вельские… Ляцкий… Все супротивники наши… ближе идите. Слово скажу…
Вся стая «супротивных» князей и бояр, нежданно-негаданно вызванная из разных городов, где они тосковали в ссылке и в опале, – все, собранные у постели умирающего господина, подошли с сильно бьющимися сердцами, желая отгадать: что скажет им этот властный, суровый и лукавый всю свою жизнь повелитель? Не для того ли привезены они сюда, чтобы можно было покончить с ними разом и обезопасить ребенка, будущего князя, от опаснейших врагов владычного московского дома?
– Слушайте все! – торжественно, голосом крепнущим, быстро обратился к ним Василий. – Вот, призвали мы вас… по своему изволению и по поводу молитвенника и заступника неустанного, владыки митрополита… Позабыть велим все старые прорухи наши, все затеи негожие. И шатанье ваше великое, и клятвы преступления, и измену крестному целованию. Последний час пришел нам. И пусть Господь простит нам так грехи многие наши, яко мы от чистого сердца прощаем всем врагам нашим.
Смолк и тяжело дышит от внутреннего напряжения Василий.
Легко вздохнули все опальные. Не смерть им грозит. Наоборот, мириться хочет перед смертью тиран. И опущенные за миг перед этим к земле глаза, рабски согнутые шеи – сразу поднялись, выпрямились.
– Вы же, бояре, и ты, брат Юраш… и Андрей… клятву на кресте святом, на мощах нетленных дать повинны, – передохнув, продолжал Василий. – Великое слово нам подайте и руку на листах приложите: после часа кончины нашей – волю мою господарскую поисполните.
– Волим, брате-господине! – первым отозвался князь Андрей Старицкий.
Моложавый лицом, сорокалетний, могучий и статный, он невольно располагает всех к себе ясным выражением больших голубых глаз и доброй улыбкой, в какую часто складываются его полные губы.
Князь Юрий Димитровский, средний брат, крупный по фигуре, как и все Рюриковичи, походит на обоих братьев лицом. Только очень тучный, обрюзглый, он кажется неповоротливым. Глаза недовольно-сонливо выглядывают из-под густых бровей, щеки и подбородок, покрытые кудреватой бородой, отвисают. Короткая жирная шея в складках мало выделяется из воротника кафтана и шубы. Общее впечатление не в пользу Юрия. А когда порою его полусонные глаза загораются и блестят каким-то хищным огнем от наплыва честолюбивых дум, в минуты злобной, затаенной зависти, князь Димитровский становится страшен.
И сейчас, словно бересту на огне, повело Юрия. Но он сдержался и продолжал стоять молча, как бы выжидая: что дальше будет?
Не сразу заговорили и опальные, только что прощенные князья и бояре.
Согласиться – выгода невелика для них. Воспротивиться?.. Так та же стража, те же пристава, которые явились за ними и свезли всех на Москву, мгновенно развезут по старым местам, а то и в такое место угодишь, откуда нет возврата.
Эта одна мысль пронеслась в голове и у опальных, и у всех остальных, кто слышал речь Василия.
И, ударив челом князю, степенно заговорил первым поводырь «крамольной» партии, Андрей Шуйский, вместе с князем Семеном Вельским давно отмеченный как запевала той кучки бояр и князей, которая всеми силами борется с новшествами на Москве, исходящими от дворца великокняжеского, особенно когда эти новшества ведут к умалению власти боярской в земле, к ослаблению силы перводружников при великокняжеском престоле, в земской и государевой думе.
– Поизволь слово молвить, великий княже-господине! И когда Василий утвердительно кивнул головой, князь Шуйский так же степенно продолжал: – Клятву долго ль дати? Попы на местах. Каноны на листах. Вон на налое и кресты заготовлены… Дадим, государь великий. Недуга твово ради – потешим твое сердце господарское. Дай Бог жити еще князю и господарю нашему, свет Василью Ивановичу, многая лета…
– Многая лета! – подхватили рядом стоявшие. И рокотом прокатилось пожелание по обширному покою.
– Вот, все со мной же одно мыслят! – продолжал князь. – Воедино дума моя такая. Не поизволишь ли объявить: о чем присяга буде? На что клятву давать, крест целовать с рукоприкладством указуешь, государь! Повести. Тогда – и клятва крепче будет. А мы – твои слуги, государь!
И, снова добив челом, Шуйский замолк и отступил на прежнее место.
«Лукавая лиса!» – это привычное название, которое Василий часто бросал в лицо обоим братьям Шуйским, Андрею и Ивану, сейчас тоже едва не сорвалось было с губ. Но больной нашел еще в себе самообладания настолько, что дал кончить князю, не прервав увертливой речи, и довольно спокойно заговорил:
– Али позабыты дела давние, печали лютые? Не при деде ли при нашем, при Василье [23]23
Василий Темный.
[Закрыть], так же сродники жадные да бояровья, князевья буйные, непокорливые крамолу завели? А что вышло? Горе земли, разорение людям. Того ли снова видеть нам охота? Могу ли ждать, что дети мои, малолетки, не только на волостях своих наследных пребудут, а и живы станут ли? И вот ныне смерть над душой моей витающа, – говорю тебе, князь Михайло, слушай заповедь, смертное слово мое великое, душевное…
Князь Глинский, к которому внезапно обратился Василий, выступил вперед из-за племянницы, великой княгини, за плечом которой стоял.
– Видишь, княже, как на смертном одре рабы владыку своего исконного, Богом данного, пытают. Но ин так. Пусть нам помирать. Ты – жив и здоров. Рать наша присяжная, вся дворня и дружина нам покорствуют. Воеводы – не продали души своей ворогам нашим… Послушают, что моим именем сказано буде… А говорю я: ты бы, князь, за моего сына, великого князя Ивана, за мою великую княгиню Елену да за молодшего сына, княжича Юрия, кровь свою бы пролил и тело на раздробление дал? Клятву даешь ли?
– Пьять разов даю, не то цо еден раз! – с ясным литовским говором, поспешно и громко ответил князь, победоносно взглядывая на кучку коренных русских князей и бояр, которые этим приказанием умирающего повелителя как бы поступали к нему под начало.
Без звука переглянулись толькр все князья и бояре. Еще больше потемнело и насупилось лицо князя Юрия Димитровского. Даже открытое чело князя Андрея словно омрачилось легкой тенью.
– Вот, слыхали ль? А и сызнова я пытаю вас: присягу нам, на исполнение воли нашей, даете ли?
– Даем… Вестимо, даем!.. Как не дать?.. Все волим. Все крест целуем! – сначала отрывистыми возгласами, потом общим согласным звуком вырвалось у толпы, наполняющей покой.
– Ну, ин добро!.. На моих глазах пусть святое дело совершится… С вас починать! – обратился к обоим удельным князьям больной, видимо сразу успокоенный.
– Приступим, чада мои! – медленно подымаясь со своего места, заговорил митрополит Даниил.
По его знаку на середину покоя был выставлен небольшой аналой и выдвинут стол с письменным прибором.
Шигоня принял у Штаты небольшой ларец, раскрыл его и из трех-четырех свертков пергамента вынул один, поменьше, развернул его, уложил на столе, подведя верхние концы под тяжелый каламарь (чернильницу), а на нижние концы положил небольшой ножик с тяжелой ручкой, которым чинились гусиные перья.
Пергамент наполовину был исписан кудреватым, четким письмом, текстом присяги, остальная половина была оставлена для подписей.
Содержание присяги гласило, что оба дяди, удельные князья князь Юрий Димитровский на Яхроме и князь Андрей Старицкий, обещаются довольствоваться своими уделами, в пределы власти и владений племянника и великого князя своего в грядущем, Ивана Васильевича, не вступаться; до совершенных лет его оберегать землю и власть государя московского, порухи ему не чинить, от злых замыслов охранять, самим на него не умышлять и опекать до вступления в полный возраст, а именно до совершения ему пятнадцати лет; после – чтить и слушать, не глядя на молодые годы, как главу рода и владыку земли. Все же права удельных князей и их безопасность остаются неприкосновенны, за что отвечает и великий князь Василий, и наследник его Иван, и все, кому поручено будет, кроме дядей, блюсти детство и юность будущего государя московского.
Нового ничего не было в присяге. Давно уже, еще дедом Василия, был порушен старый уклад, прежний порядок престолонаследия на Москве, когда власть получал не старший сын умирающего князя, а старший во всем роде, то есть следующий из братьев государя.
Но до сих пор братья плохо мирились с таким новшеством. Обидно казалось дядьям присягать на верность и подданство родным племянникам.
Даниил прочел молитву, благословил предстоящих на великое дело: на присягу и креста целование.
Попы и монахи, окружившие во время молитвы владыку, отступили. Первым по старшинству подошел Юрий.
Он уже взялся было за перо, но Василий, который как будто оживал с каждой минутой, видя, как благополучно все идет, – приказал:
– Шигоня… чти вслух присягу.
Звонко, отчетливо прочел Шигоня текст, который самолюбивый Юрий предпочел бы подписать втемную, не оглашая.
Едва кончилось оглашение, торопливо, крупными, неровными буквами вывел он под текстом: «Юри, кнезь Димит…» и закончил резким росчерком. «Андрий, княжа на Старице», ровно, старательно вывел другой брат. Сложил перо на край каламаря и отошел к больному брату.
– Послухами Шуйские да Вельские руку приложить волят, – пожелал Василий.
Двое Вельских и четверо Шуйских один за другим расписались на листе как свидетели.
– Ну, ин ладно! – совсем довольный, почти радостно объявил Василий. – Памятуйте же, братове мои, что ныне творили. Ради смертного часу моего, ради спасения душ ваших не рушьте присяги… Сотворите по обету. И Господь Благой воздаст нам по делам вашим. Теперя крест целуйте! Митрополит поднял над головой крест, заключающий в себе частицу святого Древа Господня, осенил им всю толпу, упавшую на колени, и подал целовать обоим удельным.
– Во, и крест же святой, чудотворный вами поцелован. Памятуйте же! – еще раз не удержался и напомнил Василий. – Теперя дале!
Прочитан текст второй, общей присяги, где для «крамольных», а теперь возвращенных и прощенных бояр было сказано, что «все князья да боляре, на коих вины объявилися и измены или уходы ко удельным и всяким иным владыкам и потентатам крещеным, а наипаче – к некрещеным, – таковым прощенье являет государь за себя и за сына своего. Но таковые обещают и клятву дают вдругое не бегать, не изменивать присяге, верою и правдою служити осударю, великому князю московскому, хоша бы и малолетнему, до его совершенного возраста, как по старине. А по совершенных его летах, как он повелит. И лиха никакого не умышлять, сговора не делать, шатанья не творить».
Один за другим подписали лист Вельские, Шуйские, Ленинские, все Оболенские, и Васильевой, и Юрьевой свиты, словом, все главные князья и бояре, собранные здесь И крест на своем обещанье целовали.
Еще не затих гул голосов присяжников, еще тянулась вереница целующих крест, которые протискивались в тесноте, прикладывались, по вызову дьяка, и снова уходили в толпу, а Василий, видимо потрясенный, с глазами, полными слез, воскликнул:
– Слава тебе, Господи! Хвала и слава! Помру спокойно. Сыне, Ивасик… Ко мне его… Стань тута!
По знаку отца мамка Челяднина подняла и поставила трехлетнего царевича на край постели царской.
Головы ребенка и умирающего оказались почти на одном уровне, одна против другой.
Даниил перешел к изголовью больного и, не выпуская из руки, подал Василию чудотворный крест так, что худые, бессильные пальцы его охватили нижний край святыни.
И, трижды осенив крестом Ивана, Василий торжественно, внятно произнес:
– Во имя Отца и Сына и Духа Свята!.. Волим и приказуем, благословляем тя сим крестом Мономашьим… И вторым крестом, Петра-Чудотворца, заступника и строителя земли! – меняя первый крест на другой, такой же чтимый и принадлежавший митрополиту Петру, вторично, при помощи Даниила, благословил сына Василий. И продолжал: – Буди на тебе и на детях твоих милость Божия из роду в род! Святые два креста сии да принесут тебе на врагов одоление. И все кресты, и все царства, и державы мои тебе, сын мой и наследник мой, отдаю. А по статьям то в нашей духовной записи писано. И наше, и владыки митрополита, да иных с ним послухов, рукоприкладство дадено… Слышали ль, боярове и князи, и вси иные люди наши?
– Слышали… В добрый час! – зашумели голоса. И сразу гулко прорезало общий говор обычное приветствие новопоставленному князю:
– Здрав буди! Живи на многая лета, господин великий княже наш свет Иван Васильевич.
И, как колосья по ветру, преклонились все, на глазах умирающего отца, перед его преемником-малюткой.
Иван все время с живым вниманием приглядывался к тому, что творится в покое.
Никогда не видел он столько народу. И, бледный от бессознательного волнения, подавленный быстрой сменой впечатлений, молча глядит он на все, исполняет, что велят, слушает, что скажут. И сейчас, видя, как все склонились и провозглашают его имя, мальчик, радостно улыбаясь, с порозовевшими снова щечками, стал торопливо кланяться и, лепеча, повторять, как учила его мамушка:
– Спаси вас Бог… Благодарствуйте, бояре… Судорожным движением больной прильнул к головке сына и спрятал в кудрях его свое измученное, влажное от слез лицо.
В покое постепенно восстановилась тишина.
– Не увести ль младенца-то? – осторожно спросила Елена.
– Ладно, ведите… берите… – беспомощно откидываясь на подушке, словно окончательно истощенный этим порывом, согласился Василий.
Челяднина поманила Ваню.
Он сначала привычным движением потянулся к ней. Но, уже очутившись на руках мамушки, вдруг обернулся к отцу и залепетал:
– Худо тяте… Ваню к тяте… Не волю я, мамушка, в терем. К тяте пусти! Любый тятя… мой тятя… Худо ему… Больно, слышь, ему…
– Нишкни, нишкни, красавчик… Леденчика дам….забавку нову… лошадку, – стала негромко уговаривать птенца своего Челяднина.
– Слышь, Груша! – обратился к ней Василий. Челяднина, уже готовая уйти, остановилась и приблизилась к самой постели больного.
– Ты гляди! Богом клянись беречь наследника моего.