Текст книги "Том 6. Осажденная Варшава. Сгибла Польша. Порча"
Автор книги: Лев Жданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 41 страниц)
Часть вторая
ПЕРВАЯ ОСАДА
Глава IДИКТАТОР ХЛОПИЦКИЙ
– Паны в споре, а хлопам горе.
Народная поговорка
– Истинно говорю вам: не нарушить, но исполнить закон пришел Я в мир.
Утро 1 декабря нового стиля светлей и оживленней загорелось над Варшавой, чем печальный рассвет миновавшего дня.
Не только вожди восстания и Административный Совет, целый город каким-то чудом узнал важнейшие вести, какие шли из Бельведера и от Мокотовской заставы, куда еще вчера с тревогой устремлялись глаза варшавян.
– Нападения москалей опасаться нельзя… По крайней мере немедленно, пока не подошли подкрепления к россиянам. А до тех пор Ржонд народный успеет прийти к соглашению с цесаревичем, либо обезопасить столицу от нападения. Теперь же, пока есть время, надо подумать об этой обороне: о военной и о народной самозащите.
Так, на разные лады, но согласно в главном, толковал люд, высыпавший с зарею на городские площади и улицы.
Радостные, оживленные лица у людей, белые кокарды У каждого на шапке или у женщин на груди; дети – и те не выходят, не украсив себя знаком былой польской вольности, цветом крулевского Белого орла…
Без оружия не появляется ни один поляк, начиная от четырнадцати-пятнадцати лет. Город выглядит огромным вооруженным лагерем. Офицеры, сняв российский плюмаж, обычное оперение со своих треуголок, мелькают повсюду, братаются с народом, ведут толки, дают советы, как пользоваться оружием, захваченным в Арсенале еще позавчера, в понедельник вечером.
Иногда на пустыре устраивается импровизированное стрельбище. На заборе, на старой каменной стене рисуется ряд мишеней – и гулко бухают старинные пистоли, отрывисто, словно вальками у реки, ударяют выстрелы ружейные… Пули бороздят кирпич старых, полуобвалившихся стен, нижут доски забора, обегающего уходящий вдаль огород, и каждый удачный выстрел, каждая пуля, попавшая в мишень, сопровождается радостными, веселыми кликами:
– Нэх жие ойчизна!..
Похвалами осыпают зрители, все больше молодежь, меткого стрелка, какого-нибудь приказчика, подмастерья, портного или часовщика, который, надев польский старинный наряд и конфедератку, носить которую никто не смел еще позавчера, сейчас чувствует себя если не самим Кос-тюшкой, то по крайней мере – одним из отважных героев славной польской старины.
Вчера только объявлено было, что варшавяне от восемнадцати до сорока пяти лет обязаны записаться в национальную гвардию, которая будет усиливать ряды регулярных войск, и в стражу общественной безопасности, которая должна заботиться о порядке в столице, о безопасности людей и целости имущества обывательского… А сегодня уже около восьми тысяч человек насчитывается национальных гвардейцев и до двенадцати тысяч охранной стражи.
Адвокаты, купцы, чиновники, доктора рядом с ремесленным людом собираются на указанных местах, вытягиваются длинными, красочными рядами, одетые кто в чем попало, но обязательно с конфедераткой на голове, с каким-нибудь пистолетом за поясом и саблей сбоку.
На шапках и шляпах белеют полосы бумаги с надписью: «Народная гвардия».
Сенаторы Платер, Плихта, кастелян Домбровский, многие другие известные в столице люди с почетными именами, держа обнаженную шпагу в руке, переходят торопливо от одного сборного места к другому, подсчитывают, сколько и от какой части столицы сошлось людей. Дают указания, назначают начальников или предлагают выбирать их из своей же среды, если есть между толпой милиционеров какой-нибудь отставной военный или вообще более опытный и расторопный человек.
Отряды войск часто мелькают по улицам.
Стычек уже нет. Последние российские войска и польские роты, а также эскадроны конных егерей, вступавшие сначала в борьбу с восставшим войском и народом, отчасти отброшены натиском варшавян к Лазенкам, отчасти созваны самим Константином туда, к Вержбне, где теперь главная его квартира.
Но Варшава далеко не уверена в своей безопасности. И потому движутся там и здесь отряды войск, не совсем отдохнувшие от ночной свалки, проходят и свежие отряды, подоспевшие из пригородных ближайших мест…
Лавки открылись после вынужденного бездействия, базары полны оживления и шума… Крестьяне, проведав, что бойня кончилась, поспешили в столицу столько же в надежде поторговать хорошо, сколько и с желанием разузнать хорошенько, что здесь творилось, к чему дело привело? Чего доброго или злого можно им, хлеборобам, ждать от грозной свары, которую неожиданно затеяло между собою войско, шляхта и паны, свои и пришлые, россияне?
Костельные колокола, как будто надорвав свои груди от тревожного, зловещего набата, которым оглашалась вся ночь с понедельника на вторник, молчали вчера весь день. Заперты были двери храмов, чтобы Кроткий Христос, изображенный на распятии в алтарях, не увидал братоубийственной резни, не кинул людям жгучего укора:
– Так вы храните Мои заветы братской любви, принятые вами добровольно? Зачем снова распинаете Сына Человеческого, проливаете Божественную кровь, убивая друг друга, дети Мои, Сыны Божий?..
Сегодня не льется больше кровь, хотя еще темнеют лужи ее там, где схватки были всего горячее… Но стынет эта драгоценная пурпурная влага под влиянием холодного дыхания ветра, засыхает под лучами бледного зимнего солнца…
И раскрылись храмы, звучит бодрое, переливчатое «дин-дон-дон» колоколов, призывая на молитву, на покаяние тех, кто убивал, суля мир, и прощение тем, кто убит…
Переполнены, как на Пасху, храмы. Рыдания женщин и мужчин слышны в толпе молящихся… Скорбь сливается с мучением смятенной души, которая запятнана страшным грехом убийства и не знает, грех ли это был свершен или подвиг во благо родины?..
Тоскует душа… И трепещут груди людей, таких суровых на вид, мокры их лица от слез, скорбны их взоры, устремленные на Кроткого Избавителя Мира.
Рыдает, кается толпа, в слабоосвещенных узкими окнами храмах молит Кого-то, Неведомого, о лучших днях…
А на улицах и площадях, озаренных бледным зимним солнцем, темнеют, движутся и шумят другие толпы, катятся живые волны взбудораженного людского моря, покупают, продают, обманывают и болтают, смеются, как будто ничего особенного не случилось день тому назад в многозвучном, многолюдном городе.
Недалеко от городской Ратуши, всего через улицу от нее, в новом, так весело глядящем доме живет пани Евлалия Вонсович.
Летом богатая, привлекательная вдовушка живет в своей усадьбе за Мокотовской заставой, уютно и хорошо обставленной еще при жизни покойного пана Вонсовича. Зимой переселяется на городскую, не очень обширную, но светлую, кокетливо убранную квартиру. Зимой и летом живется весело пани Вонсович. Обширное знакомство, особенно из военных кругов, помогает убивать время в длинные зимние вечера…
Но дурного никто не может сказать о ней как о женщине. Знают, что уж много лет она и генерал Хлопицкий близки друг к другу, хотя и живут врозь, как бы охраняя свою независимость. И несмотря на такое отдаление, а может быть, именно благодаря ему пани Евлалия остается неизменно верна своему другу. Верен и генерал своей подруге, конечно, если не считать легких ухаживаний за знакомыми кокетливыми дамочками, особенно льнущими к красивому еще, обвеянному былой славой боевому генералу наполеоновской яркой поры…
Сегодня, несмотря на ранний час утра, пани Евлалия уже на ногах. Накинув теплый кашемировый халатик, хлопочет по хозяйству, переходит из столовой в светлый кабинетик, собираясь напоить кофеем своего друга, загостившегося у нее дольше обыкновенного.
Проводив в понедельник из театра домой пани Евлалию, Хлопицкий остался у нее и даже не подходит с тех пор близко к окнам, чтобы случайно не заметили его с улицы знакомые или чужие, все равно. Кто в Варшаве не знает этой львиной головы, этих огненных глаз под густыми, прямыми бровями, этой слегка театральной, но безусловно величественной и гордой осанки, которая выделяет генерала в самой густой и смешанной человеческой толпе?
Но самому Хлопицкому хочется каждую минуту знать, что делается там, за стенами дома, где гремели частые залпы, шла кровавая свалка всю ночь, где вчера улицы были так мертвы и пусты… Теперь же, когда ожил город, когда такой необычайный вид приняло все кругом, неодолимо тянет генерала к окну. Притаясь сбоку, из-за спущенных гардин глядит он на мелькающие по улице толпы, на фронтон Ратуши, где темнеет на импровизированном щите знакомый стих Мицкевича:
Вольному утру шлю мой привет, —
Следом за ним и Свобода, и свет!
А над щитом раскинул после многих лет вольные крылья польский Белый орел.
Вот прошел отряд Народной гвардии, такой неуклюже забавный, досадливо разношерстный для зоркого военного глаза. При всем старании идти в ногу сбиваются люди, «солому рубят», что называется, а не маршируют… И вооружение ужасное, хоть сейчас в кунсткамеру. Но какие лица у всех, у молодых и старых, рослых и низеньких, частоколом неровным шагающих бодро вперед!..
«Хорошие морды у болванов. Если теперь выйти, крикнуть им, к черту на рога полезут и сломят их!» – невольно думает генерал.
Но благоразумие запрещает выйти. Хмурится, внимательно продолжает смотреть и слушать генерал…
Песня солдатская послышалась издалека, в глубине улицы. Ближе… Напев знакомый: «Мазурка Домбровского». Под эти звуки не раз водил Хлопицкий в бой людей… и слава почти всегда улыбалась своему баловню… Исключая этого несчастного московского похода…
В такт далекой песне начинает отбивать ногой Хлопицкий, грустно улыбается своим воспоминаниям, налетающим толпою… И даже губами стал подыгрывать широкому, залихватскому напеву мазурки:
Марш, наш Домбровский,
Бейся со врагами!
На полуноте оборвал напев генерал… Явственно донеслись до него совсем другие слова, которые громко поет отряд, сразу показавшийся из-за ближних домов:
В бой, наш Хлопицкий!..
Бог нам даст победу,
Счастье и свободу
Польскому народу!
И дальше льется песнь, не к народному герою Домбровскому обращенная, как много лет назад, а к нему, к Хлопицкому, который стоит вот здесь, укрывшись за гардиной, и прячется от ищущих его, не идет на помощь к зовущим его!..
Сдавил генерал чубук трубки, дымящейся у него в руке, так что треснула, переломилась гибкая черешневая трость… Стиснул зубы, старается могучим усилием воли помешать глупому наплыву чувствительности, зажать углы глаз, откуда готова хлынуть противная соленая влага.
Но бессилен над собой сейчас этот кремень-человек, и одна за другой светлые капли скатываются по бледному, строгому лицу.
– Слышишь, сердце генерале, что они там поют, эти бедные люди?.. Ах, Матерь Божия, Дева Пресвятая… Как подумаю, как они тебя все любят!.. Обрадуются-то как, чуть ты к ним придешь!.. Даже сердце замирает в груди… Вот руки трясутся, видишь… Едва и кофей донесла, боялась, разолью… – раздался за плечом генерала приятный, звонкий голосок пани Евлалии, ее частая, четкая речь варшавянки, певучая и мягкая в одно и то же время.
Еще сильнее нахмурились брови Хлопицкого, от волевого усилия больше побледнело лицо. Не оборачиваясь, он отрывисто спросил:
– Газеты есть? Вышли наконец?..
– Есть, есть, коханый, все принесла, и кофе, и газетку… Смешная она сегодня, куцая какая-то, на одном листочке… И второй, «Курьерчик», такой же… Говорят, наборщики тоже дрались с москалями, оттого вчера и газет не было… А наш Олесь, кучер, подумай, сердце мое, тоже потихоньку убегал к Арсеналу и…
Не слушает Хлопицкий, что ему сыплет так часто и бойко пани Евлалия. Жадно пробегает, столбец за столбцом, тощие листочки, какими явились сегодняшние номера газет.
Но как много важного на этих нескольких столбцах… Бурное настоящее отражается на них, тревожное будущее. Гаданье о неизвестном конце…
Впереди воззвание Административного Совета к населению столицы. От имени круля-цесаря Николая, – как будто и не случилось никакого переворота, – обращается Ржонд к обывателям и войскам, призывая сохранять порядок, уважать собственность и закон, мешать проявлениям безначалия и грабежа, которые, к великому сожалению, кое-где имели место в минувшую грозную ночь…
– Да, да, представь себе, – прерывает Вонсович Хлопицкого, который вслух от волнения читает «Универсал». – Солдаты-то, солдаты российские, прозябшие, голодные, мою бедную усадьбу на Мокотове чуть не по щепочкам разнесли!.. Пожгли, что было годно на дрова… Кладовые обобрали, дом даже разнесли… Я столько лет убивалась, хлопотала… И покойничек мой. И вдруг?! Ну, да то потом… Читай громко… Страсть как любопытно!.. Что было в городе эти дни?.. Что за границей?.. Что с Польшей будет? Прогоним москалей или нет?.. Читай, читай же, сердце!.. Молчу, молчу и слушаю, – зажав себе пухлые губки полной ручкой своей, оборвала пани Евлалия.
Вестями одна чудеснее другой наполнены оба газетных листка.
Вот «текст секретной эстафеты», полученной будто бы этой ночью в Бельведере из Петербурга. Там вспыхнуло новое волнение, грознее варшавского, страшнее бунта декабристов… Будто Константин провозглашен гвардией и народом, должен скакать в Россию, чтобы успокоить родную страну… Заграничный корреспондент сообщал, что французская республика кинула вызов ненавистной всем Пруссии и сто тысяч войска уже перешло Рейн, идет прямо на Берлин. Тут же, одно за другим, идут известия, что согласно уговору Волынь, Подолия, Литва и Украина, даже Познанское княжество подняли знамя вольности и гонят из городов своих отряды пруссаков и россиян… Литовский корпус поголовно приколол белую кокарду и восстал против Москвы… Часть его батальонов уже выступила в Краковское воеводство, чтобы защитить Польшу от австрийских штыков, если бы эта держава не захотела остаться спокойной зрительницей возрождения Великой Польши со всеми другими областями польскими. В Англии формируются полки добровольцев, собираются миллионы денег в помощь полякам… Много еще таких сказочных вестей собрано на небольшом газетном листке.
– Боже мой… Боже мой!.. Да если десятая доля справедлива, что там пишут эти паны газетчики?.. Боже мой, Дева Мария!.. – всплескивая руками, восклицает Вонсович. – Да я тогда сама надену конфедератку, пойду на воину… Детей нет… Чего мне… Генерал, миленький, скорее тебе надо пойти, показаться. Два дня ведь ищут… Целый город. У меня сколько народу перебывало, и с крыльца и с черного ходу: «Не тут ли наш Хлопицкий?» Брала грех на душу, говорила «нет»… И люди мои тоже… Как ты приказал… А почему – и не пойму!.. Может, уж пора, Юзенька, голубчику?.. А? Может, велеть принести твой мундир? Я сама его чистенько так почистила… И все ордена, и звезду… Подать, а?..
– Что ж так поспешно? Газетчики-вруны наплели черта в ступе, а ты, моя умница, поверила. А я, старый солдат, должен тоже уши развесить и пойти ловить жареных бекасов на улице, пить мед, который течет из дождевого желоба по всей Варшаве… Ах ты, глупенькая моя.
– Не глупенькая, нисколько, пане генерале. Не глупее пана Юзефа. Ну, пусть там про заграницу, про москалей и наврано. Нету того, что пишут. Но Литва и Жмудь, Волынь – все к нам придут, с нами будут! Что тогда россияне поделают? И даже теперь… Вон цесаревич не может своих солдат унять. Они мою усадьбу разбили. Как же он целую. Варшаву уймет?.. Когда сам читал: войско польское, пятьдесят тысяч, на него собирается, да обывателей сорок тысяч в гвардию нарочную вошло… Да…
– Великолепно, браво, пани Евлалия… Вот что мы лучше сделаем: надевай, как амазонка, мой мундир, ордена и ступай, становись перед войсками. А мне давай твой капотик, ключи… Покажи, где у тебя пудра там и все прочее… Я приберусь и по хозяйству хлопотать нач…
– Пожалуйста, пожалуйста, без насмешек… Коли на то пойдет, я иначе умею сказать… Пусть ничего нет… Пусть разобьют нас, пусть… Что хочешь!.. Да я же ж полька кровная… честная шляхтянка!.. Хочет гибнуть мой народ, да хоть на часок вольной грудью подышать перед погибелью… Пускай! И я с ним гибнуть хочу… и минутку на воле побыть, а не под чужим кнутом да уздою… Вот как я думаю, пане генерале, если уж на то пошло… А как думает, что делает прославленный пан генерал Хлопицкий?.. Я тоже вижу… Нечего, нечего брови хмурить, губы кусать… Не боюсь… Вот не боюсь!.. Может, ударить меня хочешь? Ударь, голубчик… Не боюсь! Жаль мне Польши и народа своего… А тебе не жаль…
– Молчи, женщина! – хрипло, грозно вырвалось у Хлопицкого. – Молчи… не то… я…
Едва сдержался, умолк этот сильный, порывистый, необузданный человек. Только от судорожного толчка чашка с кофеем далеко полетела, сброшенная со стола… Темные пятна жидкости окрасили светлый ковер, мебель, обои по стене, о которую со звоном в мелкие куски раздробился тонкий фарфор.
– Бей, все бей… меня убей!.. Не боюсь… Я есть истая полька… А ты как был хитрый хлоп, галичанин, так им и останешься!
Конвульсивное движение пробежало по лицу Хлопицкого, которое из бледного стало багровым.
Он выпрямился во весь рост, сделал движение к Вон-сович, но та, вдруг обессиленная порывом, упала на стул и забилась в рыданиях.
Опустив голову, тяжело дыша, собирался с мыслями Хлопицкий, отрезвленный в своем гневе видом рыдающей женщины.
Потом медленно, словно задыхаясь, хрипло заговорил:
– Ну, слушай, Евлальцю, успокойся… Ну, будет! Уж я тебе скажу. Никому не люблю души открывать, а уж бабам и подавно… Да очень ты убиваешься… И так… обидела меня!.. Слушай… И я люблю отчизну… Галицию нашу… и Польшу, все равно… Всю землю, где поляки живут, где наша кровь проливалась, где деды мои и прадеды землю пахали для твоих дедов-панов и прадедов… Верно, хлоп я галицийский… И как все у нас, черта не побоюся. Только осторожненько к нему стану подходить, подгляжу раньше, куда он кончики рогов своих прячет… Недаром люди самые отважные боятся меня… Загорится в душе – все кругом уничтожу! Только раньше три сабли стальных можно в тонкие иглы источить, пока я из себя выйду, пока раскачаюсь… А уж тогда!.. Вот и теперь оно так… Польское сердце, кровь моя мне одно говорит… А голова – другое. И жду я, пока кто-нибудь одолеет из двух. Шагу не могу ступить до той поры. Вижу я, что на гибель отчизна идет. Почему? Тебе не понять. А тут же верить не хочется тому, что ясно вижу, вот как тебя… Как день этот светлый… Как это Распятие на стене!.. И чтобы, не рассудив, я кинулся в общую кашу? За кого ты считаешь Хлопицкого?.. Нет! Если уж я войду в игру, так выиграть хочу не для себя, для отчизны, для народа моего… И карты выпущу из рук только с последним дыханием из груди…
– Юзенько, миленький… Да разве ж я не знала… Потому ж я и…
– Молчи и слушай!.. Но прежде всего не желаю быть пижоном, и я должен знать, с кем в компании играю. Нет ли фальшивой колоды и шулеров в игре? Поняла?.. Нет?.. Так слушай!.. Ну эти там, фендрики желторотые… Подхорунжие, студиозы… Они по совести драку завязали… Удача им повезла. Но дело не останется в их детских руках. Вот и вопрос: кто дальше все поведет и как?.. И забудут ли наши паны, и магнаты, и генералы-белоручки свою свару вечную?.. Свои… стыдно сказать, интриги, подкопы взаимные… и… казнокрадство!.. Да, да! И этого, у нас довольно наберется… Ты не знаешь… Они такими милыми приходят к тебе… И Любецкие, и Чарторыские, и Скшинецкие, и Круковецкие, и Колачковские, и Дверницкие, черти и дьяволы… «Пане, пане генерале да пане полковнику!» А каждый готов другого с печенкой съесть, в рюмке воды утопить… И против меня сейчас уже многие… А что будет, когда я власть получу?! Зашипят, землю рыть станут, чтобы меня похоронить… Не посмотрят, что родину хоронят со мною… И кто ни будет у власти, каждого это ожидает… Так надо прежде узнать, будет ли за меня сильная порука среди наших панов?.. Как народ мне верит?.. Смогу ли я, если до того придет, всех смести с дороги, своею рукой к спасению направить Польшу? Чтобы мне дурака не разыграть… Вот почему и не бегу я на первый, хотя бы и горячий зов… Почему и ты посмела кинуть мне в ли… Ну, забудем бабью глупость!.. Я тут стоял, слушал… «Чвартаки» шли, мои голубчики… И песня их, старая, солдатская… Она звала меня громче всех вас. Труба архангела на Страшном суде так может только призывать! «В бой, наш Хлопицкий!» И я удержался… не выбежал, не стал во главе батальона вот так, неодетый, как здесь, перед тобою стою… Ничего. Попа и в рогоже узнали бы… А ты, женщина, думала укором поджечь меня… Или… умаслить, уговорить… слезами там… Глупая! Ступай, дай чашку кофе другую… И… постой, подойди… Дай губки. Мир, и не дуйся…
Крепко прижалась женщина к груди милого, осыпала его суровое, опять побледнелое лицо горячими поцелуями и быстро выскользнула из комнаты.
Около полудня явился сюда пан Александр Крысиньский, в чамарке, конфедератке, с двумя пистолями за поясом и большой саблей на перевязи. С непривычки храбрый пан немилосердно бряцал своим тяжелым палашом, который путался у него между ногами, мешая ходить так же прытко, вприскачку, как всегда.
– Чудные вести, пане Юзефе!.. Пани Вонсовичева, падаю к ножкам очаровательной пани и целую ее божественные ручки. Собираетесь, кажется, к столу? Я еще тоже не успел позавтракать и голоден, как медиоланский пес… И если еще пани прикажет подать той старой мадерки, которую мы вкушали последний раз… Будет? Полное блаженство… А теперь слушайте… Был я всюду. Видел и Чарторыского, и Любецкого… Особенно последний теперь целый Ржонд в свои руки забрал. Но и он ждет не дождется, когда же появится пан генерал и возьмет бразды правления над войском… А потом… Был я… и на Мокотове, – понижая сразу голос, таинственно зашептал Крысиньский. – Тоже толковал с кем надо. Там будут рады, если пан генерал станет во главе Ржонда и остановит разруху… В кофейнях был, в «Гоноратке», «Дзюрке», во всех чертовых щелках, даже у его бабушки… И в патриотическое, якобинское гнездо завернул. Большой базар там сегодня… Все заодно: «Хлопицкого нам подавайте, и никаких!» Один только чертов профессор, иезуит Лелевель да его подголосок молокосос Мохнацкий против тебя говорят…
– Лелевель?.. Ну, ну, дальше…
– Да их не слушает никто… «Хлопицкого!» – вот какой общий клич, как мать люблю родную!.. Подавиться мне этой чарочкой запеканки… Здоровье пани Вонсовичевой, самой очаровательной из полек! И твое, пан Юзеф, генералиссимус польской армии, гетман большой булавы, будущий круль польский на многие лета-а-а-а!
– Брось глупости болтать. Говори дело. Что паны сенаторы говорят? Депутаты собирались или нет? Как они толкуют?..
– Так же, как и мы с тобою… Им тоже Хлопицкого подавай. Все утро толковали депутаты Сейма, кто не выехал из Варшавы… Человек пятьдесят. Маленький Сеймик, словом… И недавно передали Ржонду свое постановление. Убраться должны из Совета граф Грабовский, Коссецкий и немчура Раутенштраух… Даже Любецким недовольны. Мол, с Петербургом он очень дружит. А на их место надо графа Малаховского, Леона Дембовского, Островского, Владислава, и… Лелевеля желают видеть!.. Пришлось согласиться… Войско тоже стоит за депутатов… Только Любецкого паны министры отстояли грудью… И умная же голова этот плут!.. С ним не пропадешь, да… А затем…
Без конца сыплет новостями пан Крысиньский… Слушает его, нахмурясь, Хлопицкий, еле касаясь вкусных блюд, приготовленных пани Евлалией. Зато полное внимание отдает им пан Александр, ухитряясь не умолкать даже с полным, набитым ртом.
Кончился завтрак, истощился и запас новостей у наперсника бравого генерала. Выпив кофе со старым коньяком, вытянув ноги, слегка осовел адвокат и комиссионер на все руки. Задремать бы теперь. Но Хлопицкий сухо заговорил:
– Сыт? Отдохнул?.. За дело, голубчик… Мне до вечера еще многое надо знать… Опять облетай город… К обеду будем ждать… И… слушай…
Что-то шепнул ему на ухо генерал, очевидно, пришедший к какому-то важному решению во время болтовни Крысиньского…
– Понимаю, понимаю, – быстро замотал тот головой. – Иду. Лечу. Потружусь сегодня для отчизны и для друга моего Юзефа, для очаровательной пани Вонсовичевой… Знаю, уж знаю, чем можно порадовать милую хозяюшку… Иду… лечу!..
Приближалась обеденная пора, когда перед Хлопицким бледный, усталый от бессонницы, но сияющий появился подпоручик Заливский. Заняв указанное место, он, сверкая глазами, ударяя в грудь кулаком, горячо, убежденно заговорил, рисуя общее положение дел.
– Близко спасение отчизны! Сам Бог сжалился над нами!.. Еще два, три денька, последнее усилие – и мы свободны навеки… Вся Польша узнает новое счастье… Недаром я и товарищи душу положили, нашу юную, светлую жизнь поставили на карту…
Так закончил Заливский свои речи.
– Ну, что же, вам повезло, как и надо было ожидать, – не то одобрительно, не то глумливо замечает генерал. Лицо его непроницаемо, спокойно, и только злой, какой-то затаенный огонек поблескивает в глазах.
Насторожился Заливский. С самого начала свидания он не может установить, как ему держать себя с этим прославленным стариком, грубоватым, даже немного простоватым на вид. Опьянение успехом придало самоуверенности подпоручику, свободнее стали его позы и движения, довольно развязные и прежде. Но внушенная годами робость перед каждым генералом, да еще таким прославленным, как Хлопицкий, военное чинопочитание порою берет свое: тон понижается, вытянутые ноги поджимаются скромнее к ножкам стула, вольные манеры, дружественно широкие движения рук вдруг словно кто свяжет незримой петлей, и даже голос, резкий, гнусавый, но внятный, гаснет, тускнеет, делается еще гнусавей, и оттого плохо понятною становится торопливая речь.
– Д-да, нам повезло!.. То есть общему делу, пан генерал. Но конечно, многое предстоит впереди… – задержав прежний поток речей, медленнее, вдумчивей отвечает на замечание Заливский. – Переворот еще в самом начале. Он всего должен коснуться: армии, финансов, религии и сословных предрассудков, хлопов и земельного проклятого вопроса… Понемногу мы все это уладим.
– Вы уладите?.. Вот хорошо!.. И религиозные вопросы? Никак не подозревал, что среди офицеров молодых в армии есть и богословы. Ты тоже, пан… пан?..
– Юзеф. Тезки мы с паном генералом… Игра судьбы!.. Ха-ха. Я, собственно, не богослов, хотя и получил воспитание в коллегии у отцов иезуитов… Подумал я и решил, что мне не быть ксендзом. Военное звание больше по мне… Вот так и вышло… Но люди найдутся!..
– Конечно, конечно. Какой же из пана ксендз или иезуит? Но чем я могу быть полезен, пане… Юзефе?
– Многим, многим, пан генерал. Тебе так верят, так все надеются, что в случае войны с россиянами только пан генерал может стоять во главе всех польских сил. Необходимо прислушиваться к голосу большинства. И наша партия решилась. Конечно, если бы сразу пану генералу показалось тяжело, юные силы готовы прийти на помощь… Но пан генерал должен понять, если родина зовет… Если для успеха, для довершения дела, так хорошо начатого нами, необходимо даже принести жертвы, потревожить свой заслуженный покой… Так сказать, выйти из уютной скорлупы, чтобы предотвратить многие беды, грозящие Польше от ее внешних и внутренних врагов, от этих магнатов-олигархов, от предателей войсковых и цивильных… От всякой шушеры, которая грязными руками берется за святое дело спасения земли, а дурацким своим разумением может только потопить народ!.. Если пан генерал все это видит, он должен послушать меня, всех нас и принять булаву… Повторяю – помогать все готовы, начиная с меня. Служу пану генералу, хоть трубачом, если прикажешь… Если на что лучшее не пригожусь отчизне, спасенной нами… Понимаешь, пан генерал?..
– Понимаю, вижу… все понимаю, – с неподдельной скорбью произнес Хлопицкий и вдруг, сразу меняя тон, с неопределенной улыбкой, похожей на оскал злобы, продолжал: – Благодарю за предложения помощи. Конечно, без настоящих людей, одному всего не сделать… если я соглашусь, если приму… Думаю, что соглашусь, – предупреждая движение и новый поток гнусавой речи гостя, заторопился Хлопицкий. – Я, конечно, хотя и не так юн как пан… Юзеф, но все-таки успел заметить, что все правда, сказанное паном… Юзефом… Опасность большая грозит Польше… со всех сторон. И если не взять дела в надежные руки, не повести его, куда надо… Хорошо, могу прямо сказать, если так уж все хотят, принимаю гетманство, беру булаву. Что еще?
Последний вопрос был сразу брошен так властно, отрывисто, что Заливского невольно словно пружиной подняло с места.
– Больше ничего, яснейший пане генерале, – совсем по-военному отчеканил он.
Еще несколько прощальных фраз, и Заливский ушел.
«Тебя первого надо взять в ежовые рукавицы, пан „помощник“, не спаситель – погубитель отчизны!.. если воля тебе будет дана с подобными же верхолетами, наглецами, якобинцами без Бога и круля в душе! Да не-е-т! Со мной немного потолкуете…» – так, глядя вслед ушедшему подпоручику, подумал генерал, поднялся и крикнул громко:
– Евлальцю, а что, обед готов?.. Давайте. И зови мне Крысиньского, если он там пришел…
А Заливский, вскочив на своего коня, уже носился по улицам Варшавы, от толпы к толпе, громко возглашая:
– Я только что от Хлопицкого. Он согласился стать вождем наших войск… Революция, которая так счастливо завершилась, дело моих рук. Я – Юзеф Заливский!..
И мчался дальше, оставляя за собой удивленные лица, насмешливые улыбки людей.
Вечерние огни давно засверкали в холодном сумраке затихающих улиц столицы, когда полковник Дезидерий Хлаповский, добрый друг и сослуживец Хлопицкого, женатый на родной сестре княгини Лович, Антонине, владеющий богатым поместьем в прусской Познани, вышел из коляски у подъезда Хлопицкого.
Между старшей, Жанетой Грудзинской, ставшей после брака княгинею Лович, и младшей, Антониной Хлаповской, была еще средняя, прехорошенькая Жозефина, или Жузя, как ее звали близкие, обвенчанная с капитаном польской службы Гутаковским, которого августейший beau frХre Константин взял к себе адъютантом.
Неглупый человек, усердный служака и честный патриот, Гутаковский умел до взрыва удачно пользоваться свойством с «хозяином» края, российским великим князем, сохраняя самые лучшие отношения с родными польскими военными и шляхетными кругами.
Теперь пришлось сделать выбор. Гутаковские остались со своим народом. Но обе сестры, княгиня Жанета и капитанша Жозефина Гутаковская, сохранили прежнюю близость и взаимную привязанность.
У Гутаковских остановился Хлаповский, только неделю тому назад приехавший из Познани с какими-то секретными делами, по которым сам виделся с цесаревичем и посылал пани Гутаковскую в тихий обычно Бельведер.
– Вот и я, сердце Юзефе. Вечер добрый, – пожимая руку хозяину, проговорил гость, входя в кабинет генерала, который встретил друга в полной парадной форме, с орденами во всю грудь и лентой через плечо.
– Что, не опоздал, не заставил тебя ждать, старина? Нет? Превосходно! Ну, обернись спиной. Хочу посмотреть, может, туда ты навешал кресты и ордена, которым места не хватает на груди. Хорошая «колодка» собралась у тебя за сорок лет службы. Ты говорил, что с восемнадцати лет тянешь солдатскую лямку. А еще молодец!.. И бабеночки… Ну, не злись. Скажу и о деле. Жузя только что от княгини Жанеты с Мокотова приехала. Там такое творится!.. Э-эх!.. Надо что-нибудь одно – или на старое место вернуться, покончить с этими… «господами от народа». Нельзя, ты полагаешь?..