Текст книги "Том 6. Осажденная Варшава. Сгибла Польша. Порча"
Автор книги: Лев Жданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 41 страниц)
ОСТРОЛЕНКА
… Еще напор, – и враг бежит…
И следом конница пустилась.
Убийством – тупятся мечи,
И падшими вся степь покрылась,
Как роем черной саранчи…
А. Пушкин
…Святой победы торжество,
Нет в мире сладостней его.
– Изменник!.. Предатель родины!
Такое обвинение, эту смертельную обиду представители народа пред целым Сеймом и всей Варшавой кинули чуть ли не в лицо экс-Диктатору, своему недавнему кумиру…
Толпа легко создает себе кумиров, возносит их высоко-высоко и быстро свергает в пропасть презрения, забвения или вражды.
Эта игра забавляет серую, усталую от жизни толпу, медленно влачащую дни в полусумраке житейских дрязг и невзгод.
Минутные кумиры, игра с ними скрашивают пустоту жизни… Скучно, тоскливо было бы без них…
И словно возликовали Сейм, Варшава, Польша, когда оглашено было письмо Хлопицкого к Константину, которое большинству давало достаточное основание презирать героя, вчера еще чтимого, носившего название «первого из поляков, храброго из храбрых… Бога войны и рыцаря свободы»…
Но люди избранные, близкие к кулисам политической жизни края отлично знали, что и как говорил Хлопицкий, принимая власть… Знали, что экс-Диктатор и не мог цесаревичу писать иного, чем сказанное им громко, перед членами того же Сейма, шесть недель назад, когда они явились вручить власть избранному народом вождю. Но тогда Сейм надеялся, что Хлопицкий «изменит» свои убеждения, пойдет по их путям, а не по своим…
Этого не случилось. Отважный и упорный галичанин-солдат остался верен себе до конца, ни на какие сделки не пошел ни с Ржондом, ни с Сеймом, ни с целой страной.
Результаты получились печальные. Враждебное войско подходило, а не было готово ни пушек, ни снарядов в достаточном количестве, не собрано даже того числа солдат, какое можно было поставить под знамена еще месяц назад!.. Не было даже дано значков и знамен полкам и батальонам. Не создали священных хоругвей и орлов, к которым в минуту боя могли стекаться воины, разметанные ураганом борьбы…
Страна эта узнала. Искала виновных… Слагая с себя вину, взвалив груз ее на экс-Диктатора, Ржонд и члены Сейма поступили ловко… но далеко не честно…
Поэтому отношение к генералу правительства и Сейма, за исключением некоторых непосвященных или не любящих Хлопицкого, – осталось по-прежнему полным доверия, особенно как к военачальнику.
Верило и войско своему генералу, все офицеры до последнего. Они не могли наверное знать, но чуяли, что экс-Диктатор потерпел за чужие грехи, по проискам «штафирок», крыс сеймовых и других… И потому с радостью узнали, что генералиссимус, князь Радзивилл, – только кукла, пышно одетая и поставленная на высоте ради связей и знатного имени. А настоящим вождем, хотя без всякого чина, даже без мундира, является тот же генерал Хлопицкий, в своем гранатном сюртуке-бекеше постоянно мелькающий теперь среди обозов Праги, между полками, стоящими за Прагой, на Гроховских полях, обращенных в огромный военный лагерь…
Правда, досадовала молодежь, отчего не позволяют кинуться навстречу российским батальонам, опрокинуть их, прогнать назад и не допустить, чтобы враждебная нога топтала польскую землю, чтобы двуглавые орлы реяли над прекрасной Вислой.
Но железная дисциплина, которую пятнадцать лет насаждал в польских батальонах цесаревич, и слепая вера в Хлопицкого не позволяли недовольству проявиться как-нибудь открыто, резко. Судили у себя, по углам, а внешне ничем не проявлялось брожение в рядах бездействующей армии, до которой ежедневно доходили вести, как спокойно надвигается враг к столице, развернув свои отряды на сотни верст…
Варшава, отпировавшая Новый год, встречающая карнавал, – вела обычную, шумную, кипучую жизнь. Военное положение, объявленное в столице, связанные с ним работы на окопах Праги и Иерусалимской заставы, движение войск, грохот провозимых орудий – все это не набросило, казалось, малейшей темной тени на обычную, свойственную варшавянам жажду жизни, а придало ей особую остроту и прелесть…
Не смутил столицу и грозный манифест, которым ответил круль-цесарь Николай на отчаянный вызов, брошенный поляками в роковой день 25 января.
Все вины Польши и самая тяжкая из них: акт детро-низации, – были перечислены в Указе. А заканчивался он так:
«Столь неслыханное забвение присяги и долга, такое упорство в неправоте своей переполнило меру проступков. Пробил час применить силу оружия против закоренелых в строптивости гордецов, и, призвав на помощь Высшего Судью дел и помыслов людских, мы приказали верным войскам нашим выступить на бунтовщиков…»
Читают варшавяне угрозу, сулящую много горя и слез… У самых отважных сжимаются сердца… Но они крепятся… Даже самые робкие пока не выказывают тревоги…
– Пресвятая Дева и Христос Распятый спасут Польшу, где народ так почитает Божественного Избавителя!..
Так шепчут женщины и с утра наполняют храмы, часами лежат, упав ниц пред Распятием, распростершись также крестом на холодных плитах.
Мужчины ведут обычные дела или маршируют в рядах Народной гвардии, спорят о политике, делятся вестями, доходящими из армии; наполняют галереи Сейма, слушают тамошний спор, пререканья и «рокош», как говорили в старину.
А вечером коротают часы в близком кругу или в каком-нибудь театре, клубе, кафе, где собирается больше народу.
Совсем по-обычному катится колесо жизни; по утрам Варшава молилась, каялась, днем – сеймовала, «роковала», торговала… Вечерами – играла, пела, плясала и грешила до полуночи…
Так шли дни за днями до 14 февраля н. с, когда в первом же большом столкновении с россиянами отряд генерала Дверницкого первою одержанной победой порадовал свой край…
Большим багровым кругом садится солнце за мглистым, синевато-фиолетовым изломом, за иглистыми вершинами дальних лесов, протянувшихся вокруг Варшавы и за нею по левому берегу Вислы.
Быстро спадает ночь и на правом берегу ее, где за предместьем Праги раскинулось Гроховское поле, много раз вспаханное и перепаханное остриями мечей и ядрами вместо плугов, засеянное телами, орошенное кровью вместо посева и благодатного вешнего дождя.
И сейчас здесь затихает лишь понемногу упорный, затяжной бой, начатый еще вчера на рассвете, 19 февраля, у самой Ваврской корчмы. Ночная темнота остановила сражение, а наутро оно разгорелось опять с новой силой и яростью.
Долго грохотала сперва канонада, своими летучими жалами ядер и картечи отыскивая за холмами, за перелесками вражеские отряды, стоящие здесь и там неподвижно, молча, наготове, с ружьями в руке, с беззвучной, затаенной мольбой о личном спасении, о светлом мгновении победы на сжатых, побледневших губах…
Потом затрещали ружья. Их легкие, светлые дымки свивались под дыханием ветра в причудливые извивы, разрывались, сбивались опять клубами, переплетаясь с темными, тяжелыми дымами орудийных залпов… Эти клубы, словно завесой одевающие поле в течение десяти – двенадцати часов, и сейчас не успели рассеяться…
Под их покровом шли друг на друга стеной батальоны со штыками наперевес и валили, кололи, опрокидывали друг друга… В сером покрове дымов неслись на конях эскадроны, рубили пехоту, валились всадники с коней, пронизанные пулями, исколотые штыками… Кони с распоротыми боками и животами, в крови, которая хлестала из ран на груди, носились, как слепые, в пороховом дыму, пока не падали и затихали…
Кончилась рукопашная свалка. Темнота развела бойцов, никому не принося победы… Звучат протяжно, резко полковые трубы, отзывая с поля уцелевших бойцов. Перестали тяжко громыхать вдали орудия в заключительной вечерней канонаде, истощив свои запасы смертоносных летучих жал. Нет больше шрапнелей, картечей и ядер! Расходятся бойцы, каждый в свою сторону, на тревожный ночной отдых после кровавого посева, которым и сегодня люди засеяли Гроховское и соседние с ним поля… А дымы пороховые и ружейные – еще реют над ним. Их клочья, отдельные клубы и струи тянутся к темнеющему небу, сливаются там с темными, тяжелыми облаками, бегущими к западу…
Облака эти одевают зубчатыми своими краями огненный круг заходящего солнца, как будто вступили с ним в бой… Как будто в небе над Гроховским полем тоже гремела канонада и теперь там клубятся черные дымы невидимых пушек и мортир…
В этот же день, 20 февраля, часов около трех, когда уже затихла почти канонада и первый упорный, тяжкий натиск российских колонн, бешеный налет их конницы был отражен изумительной стойкостью, безрассудной отвагой польских рот и эскадронов, отчаянно кидавшихся в ответное наступление, где только это было возможно, – настала как бы мгновенная передышка…
Еще ударяли одинокие выстрелы орудий, здесь и там падали ядра и рвались картечи, взрывая землю, вздымая кверху снег и дым.
Трещали запоздалые залпы, какими польские каре провожали российские эскадроны, скачущие в беспорядке прочь после бешеного натиска и отраженной атаки… Польские уланы и конные стрельцы еще описывали широкую дугу, стреляя в темные ряды российских батальонов, отходящих под прикрытие своей артиллерии из пределов вражеского ружейного и орудийного огня.
Но все это потеряло прежнее направление, силу и стройность, то единство и мощь, каким отличается высшее развитие боя.
Первый удар нападающим не удался. Они стягивали назад усталые, поределые части, готовились новые, свежие двинуть вперед, пополняя зарядные ящики и лядунки стрелков…
То же делалось и у поляков, которым тяжело досталась радость сознания, что враг пока отбит, что удалось остановить первую, огнистую, опоясанную остриями штыков лавину его батальонов…
Чем-то грозит вторая, третья?! Кто знает, сколько еще каких ударов готовит нынче Дибич и Толь!
Бон там уже на опушках лесов строятся новые пехотные и кавалерийские колонны. Задвигались батареи, отыскивая поудобнее позиции для второй половины боевого дня…
Зашевелился и Главный польский штаб.
Гетман-«кукла», Радзивилл, с удобного и вполне безопасного пригорка наблюдавший за колебаниями и случайностями боя, за быстрой, живою сменой его грозных, широких картин, ударявший себя в грудь рукою и шептавший молитвы небесам, когда на земле люди сталкивались в последнем стремлении, несущем смерть, – и он теперь съехал со своего холма, объезжает поле битвы, едет по земле, залитой кровью, усеянной телами, снарядами и палыми лошадьми. По земле, которая еще как будто судорожно и тяжело, но глухо дышит после безумия борьбы, поднятой на ее груди двумя народами-братьями, ее родными, жалкими детьми!..
Хлопицкий, сумрачный, бледный, едет рядом, в своем штатском сюртуке, с вечной папиросой в зубах… Третьим с ними едет Баржиковский, член правительства. Остальной штаб широкой цветистой группой всадников следует за ними поодаль.
Подъезжая к небольшой ольховой роще, красиво брошенной в центре между обеими враждебными армиями и составляющей ключ расположения войск, все задержали коней.
Два свежих полка подходили сюда: славные «чвартаки» со своим полковником, пожилым, добродушным балагуром, спокойным храбрецом Богуславским, и молодой 5-й полк егерей.
А из рощи выступали усталые, поределые ряды, обвеянные пороховым дымом… Это шли на отдых полки, выдержавшие в заклятой ольшине первый тяжкий натиск врага…
– Бог в помощь вам, дети мои! – приветствует тех и других генералиссимус князь Радзивилл.
– Виват, Хлопицкий! – усталыми, хриплыми голосами отвечают ряды, покидающие рощу Смерти, ольшину.
Они видели, как далеко стоял от боя «вождь». Видели, как «штатский» по наряду, но воин духом Хлопицкий сам водил в огонь, в рукопашный бой батальоны генерала Мильберга, спеша на выручку им, сидящим в этой адской мышеловке, в ольховой роще.
Первый глухой, но дружный клич солдат еще дружнее подхвачен с другой стороны подходящими свежими полками.
– Виват, Хлопицкий!..
Разве могут они крикнуть иначе сегодня, когда видели все, что видели и другие их товарищи, живые еще и лежащие, кругом, на широких Гроховских полях?!
Грустно, слабо улыбается Радзивилл, дает шпоры коню и двигается дальше, кивнув успокоительно и дружески Хлопицкому, который так виновато пожимает плечами, так смущенно глядит на «официального» генералиссимуса, он, действительный вождь польских сил в данный миг…
Дальше едут все…
Полевей и повыше рощи, ближе к Праге, стоит артиллерия и помещается малый боевой штаб полковника Скшинецкого, которому поручена защита центра польских сил. Туда направляются всадники.
Задержав на мгновение коня, как бы желая нарушить неловкое молчание, овладевшее его спутниками, Хлопицкий, полуобернувшись к роще, темнеющей позади, сказал Баржиковскому:
– Да, видел пан Станислав: варилась здесь горячая каша! Пекло, можно сказать, а не местечко. Да, еще предстоит жаркий денек! Эта ольшинка, пане, знай! Она будет гробом Дибичу и его полкам! Слово чести. Об нее – надеюсь на Бога, разобьются все силы россиян! Если нынче дам им хорошего тумака, расколочу фельдмаршала… Ого! Тогда сяду ему на загривок… Ни отдыху, ни часа ему не дам… Гнать стану, гнать, гнать! Да нужно будет к тому времени под Брестом заготовить побольше амуниции и пехоты… Туда загоню я толстую силезскую свинью… Там начнутся дела… Туда перенесем войну, подальше от Варшавы. Оглянись, вацпан… Не видно ничего! А сорок батальонов пехоты стоят наготове только для обороны этой милой ольшины… Хе-хе! Потягаемся, пан фельдмаршал, чья возьмет!
И впервые за несколько дней лицо Хлопицкого оживилось, даже помолодело.
– Чудесно… О, отчизна не ошиблась в генерале, вверяя ему свою защиту, – любезно отозвался Баржиковский и сейчас же, чувствуя неловкость положения, обратился к Радзивиллу:
– Князю дан Богом чудесный сотоварищ и помощник. С таким можно… быть спокойным…
– Конечно… Если бы не согласие генерала – заменять меня, я бы не решился взять этого поста, – просто, искренно отозвался Радзивилл. – Какой я военачальник!.. Сами знаете.
В эту самую минуту к Хлопицкому, отделясь от общей группы, подъехал полковник Прондзиньский.
Небольшого роста, худощавый, с головой, тяжелой для своего тела, с высоким выпуклым лбом, он мало напоминал военного и общим видом, и выражением изнеженного, довольно красивого лица, которое словно озарялось взором больших умных темных глаз.
Лучший, всеми признанный стратег армии, он много планов, обдуманных и смелых в то же время, предлагал Хлопицкому. Но тот, продолжая держаться выжидательных действий, как решил сначала, – только плечами пожимал в ответ, хмурый и апатичный…
Теперь, заметив минутное оживление генерала, Прондзиньский словно загорелся надеждой.
Вот он уж рядом с Хлопицким, негромко, убежденно говорит ему:
– Слово чести, пан генерал, – вернейший ход!.. Победа в кармане… Да какая!.. Почти без потерь… Потому атака наша будет совершенно неожиданной… Да еще после сегодняшней резни… Я ручаюсь! Я нынче ночью сам поехал в объезд… с полковником Мацеем Рыбиньским… Он – простой, но смелая голова. Мы прорезались далеко вперед, дальше наших крайних пикетов… Уж стали реять разъезды россиян, ржали казацкие кони вблизи… И мы с полковником видели огни обоих отрядов: Палена, направо от нас… и Розена, стоящего вон там, совсем напротив… Болота между ними, перелески… И широкий прогон чернел между огнями этих двух станов вражеских… Послушайте меня, генерал… Нынче же, до свету, надо хоть сотню пушек перебросить на наше право крыло… Ну, хоть девяносто… Хватит и того… И собрать там тысяч восемь-девять конницы, поставить завесу, непроходимую для самого черта… Чтобы пушки охранять… И – никакой пехоты.
– Что!.. Что!.. – удивленно, хмуро, по-старому буркнул Хлопицкий, снова впавший в прежнюю апатию после минутного возбуждения.
– Никакой!.. Вы слушайте дальше, генерал!.. Вот эти сорок батальонов, все двадцать тысяч штыков пусть стоят и ждут… Еще к ним надо стянуть, сколько найдется вблизи… Понимаете?.. До свету – загрохочут всеми жерлами пушки против Палена… Земля дрогнет… Он и сомневаться не станет, что мы сбираемся ударить всею силой на него… Готовиться будет… Оглохнет от канонады нашей, подзовет к себе свои батареи справа, слева, от центра… Со всех сторон… А нам того и надо… Чуть забрезжит свет, – а мы уже ударим на…
– Розена, в их центр!..
– Угадал, пан генерал… Ха-ха-ха! Ловко… Победа верная… Пален на помощь не поспеет, как уж те будут разнесены в прах… И их там всего тысяч пятнадцать в отряде… Нас будет больше, неожиданный натиск… Слава… успех… Мы тесним москалей… Кавалерия наша – вперед… Опрокидываем врага… Гоним его, разбиваем в пух. Идем за ним все дальше, вперед… Поворачиваем влево, сокрушаем их слабый, правый фланг… Тесним их…
– А в это время, – в тон полковнику, с затаенным, но тем более ядовитым оттенком насмешки подхватил Хлопицкий, – Пален сообразил, в чем дело. Картечью разогнал нашу конницу, заставил смолкнуть и ускакать артиллерию нашу… Очистил от слабых резервов Гроховское поле и подсунулся под самую Прагу, отрезая целой польской армии путь к Варшаве! Не так ли, полковник?
Едва сдержался Прондзиньский, чтобы не ответить едкостью на глумливый тон. Но важность положения отрезвила его мгновенно. Он сухо и вежливо ответил:
– Быть может, и так, генерал… Но… вы забыли: нам остается путь на Модлин… А несколько десятков лишних верст военного марша окупятся тем поражением, какое должны потерпеть враги, если вы того захотите… если решитесь, генерал…
– Нет, уж лучше потерпим и мы… Пусть лучше я покажусь… нерешительным… пожалуй, робким в глазах моих юных и чересчур отважных сослуживцев, товарищей, чем… рискну последними силами моего народа, его защитой… его армией… Прага!.. Пока она за нами, ее пушки, ее валы, до тех пор мы неуязвимы для Дибича… Он желает взять Варшаву по приказу своего господина… Придет и… возьмет! Или сам ляжет в землю, которую решил завоевать… А мы воздержимся от неосторожных выступлений, пан полковник. Наша стратегия – наша осторожность. И я ей не изменю…
Молча, нахмуренный отъехал Прондзиньский к остальному штабу. Теперь все снова задержались у ставки полковника Скшинецкого, который поскакал им навстречу и весело, любезно стал болтать с Радзивиллом и с Хлопицким, как будто принимал гостей в своей богато убранной, уютной гостиной, а не на поле битвы.
С Баржиковским, ему незнакомым, Скшинецкий обменялся только очень приветливым поклоном.
Не успели прозвучать первые фразы, как со стороны россиян взвились орудийные дымки, грохнули пушки… Колонны пришли в движение, готовясь к новому бою.
Радзивилл поспешил проститься с Скшинецким и двинулся дальше, сопровождаемый Хлопицким и штабом.
Прондзиньский умышленно отстал и задержал Баржиковского.
– Вот, полковник, – обратился он к Скшинецкому, – вам надо ближе познакомиться… Член Ржонда, пан Станислав Баржиковский, известный патриот, писатель… Начальник народной обороны… Мы с ним немало говорили о тебе, полковник…
– Рад, рад, – дружелюбно, даже с некоторым оттенком снисходительности обратился полковник, изящный, спокойный и здесь, среди огня, как у себя дома. – Я тоже много слышал о пане Станиславе… Приятно, если он пожелал…
– Очень давно хотел… Еще после славной победы пана полковника у Доброй… А сегодня, когда видел, как пан полковник умеет справлять свои дела, как он…
– Пустяки… долг службы. Нам дают чины и награды, платят деньги не за парады на Саксонском плацу… – с притворной скромностью возразил Скшинецкий. – Делаем, что можем, что умеем… Что позволяют нам делать… Мда… Приходится слушаться начальства! А ты, пан полковник, что так смотришь, словно уксусу хлебнул! Или опять разлетелся со своими планами к нашему «штатскому» гетману… И он тебя…
Скшинецкий выразительным жестом докончил свои слова.
– Семьсот дьяволов и три Перуна! – вместо ответа буркнул Прондзиньский, хмурясь еще сильнее и нервно теребя свои красивые длинные усы.
– Ха-ха-ха!.. Упрям же ты, полковник… Или еще не убедился, что этого забора лбом не прошибешь… Все надеется, – обращаясь к Баржиковскому, заговорил энергично Скшинецкий. – Думает, что мертвеца он заставит петь и плясать мазура!..
– Что такое? – насторожившись, спросил Баржиковский, видя, что может узнать кое-что важное из внутренней жизни армии, охраняющей Варшаву и весь край.
– Старые истории… Полковник – чудесный тактик… гениальный стратег! Будь я вождем, слепо шел бы по его указаниям, выполнял бы его планы, давно бы освободил от осады столицу и выгнал… Нет, что там!.. И до Буга не дошел бы толстый Дибич… Там, в болотах, в лесах, полегли бы все… Последний план, предложенный позавчера полковником! Он нес русским второе поражение под Го-генлинденом. Ни одна пядь земли здесь кругом не была бы полита человеческой кровью. Палена и Розена еще два дня назад можно было поодиночке разнести. Варшава не трепетала бы так, как трепещет сейчас. Но его планов слушать не стали. И вот – результаты… Видели вы вчерашнюю бойню? Начало сегодняшней… Увидите еще более страшный конец еще раньше, чем солнце скроется за теми лесами, за крышами Варшавы на том берегу… Увидите и потом, завтра… через день, через неделю… А через месяц, может быть, услышите «урра!» россиян на плацу пред крулевским замком в столице!
Вдохновенно, пророчески звучит голос Скшинецкого, который давно славится как умелый оратор и даже опытный артист в знакомых ему любительских кружках Варшавы.
Баржиковский, совсем встревоженный, слушает, молчит, боится вопросом прервать поток речей полковника-говоруна, а хочется о многом расспросить.
Скшинецкий, наблюдательный, гибкий, видит, что делается в душе у собеседника, и предупреждает его желания, ловит мысли:
– Эх, вацпан!.. Много еще кой-чего мог бы я сообщить!.. Потолковал бы с паном, как с братом родным, по душе!.. Да… Нельзя! – неожиданно, эффектно оборвал этот полковник-дипломат, делая широкий жест по направлению к врагам. – Вон новые колонны высылает неприятель к нашей кровавой олышше!.. Трудно придется теперь моим голубчикам – «чвартакам»… Надо быть мне самому при них, в огне… Долг требует того! – скромно подчеркнул он. – Скажу только еще два слова. Недоброе у нас творится… Двуначалие, разновластие, дряблость… если не трусость! И если так дальше придет, гибель наша неизбежна… Эти паны, – кивая головой на Радзивилла и Хлопицкого, скачущих вдали, сильно закончил Скшинецкий, – если они и дальше будут командовать нами, как теперь, – сгубят нас ни за грош!..
– Так… что же делать!! Что делать? – вырвалось только у подавленного Баржиковского.
– Выход еще есть, – низким дружеским голосом заговорил Скшинецкий, – только надо спешить… Мне – нельзя отсюда оторваться, побывать в Варшаве… Но если бы завтра не было боя… просил бы очень пана президента, князя Чарторыского, и тебя, шановный пан, – пожалуйте сюда, в стан… Загляните ко мне… Я сделаю вам подробный важнейший доклад, как того требует мой долг честного офицера и благо отчизны!..
– Будем!.. Непременно будем! – пообещал Баржиковский, захваченный недомолвками Скшинецкого, подкупленный красивой, такой горячей, искренней речью, всем его видом…
Удачно для поляков кончился бой 20 февраля.
100 офицеров и больше 700 рядовых одними пленными потеряли россияне. Убитых легло до 600 и около 3000 раненых. Среди них – три генерала: Сухозанет, Афросимов и Власов. Далеко, на прежние позиции к лесу отодвинулись полки Дибича, и на другой день, как предполагал Скшинецкий, боя не было.
Конечно, пало и у защитников Варшавы много жертв. Но гораздо меньше, как это всегда бывает со стороны обороняющихся.
Тихая, светлая заря заалела над Гроховым, над Прагой, над Варшавой…
И с первыми лучами этого тихого утра Баржиковский, как обещал вчера Скшинецкому, появился в лагере вместе с президентом Народного правительства, князем Адамом Чарторыским. Даже секретаря, пана Андрея Плихту, захватили они с собой. И тот печально оглядывает кровавое поле битвы своими добрыми большими глазами. Побледнело его красивое, женственное лицо. Объехав главные позиции, они все трое появились у Скшинецкого, отряды которого выдвинулись далеко вперед, до самой Гжибовской Воли, выселка, раскинувшегося чуть полевее и пониже Ваврской корчмы, от которой стали уже отступать батальоны, стягиваясь к самому Грохову, где наскоро насыпаются полевые окопы для новых польских батарей…
За победу у деревни Доброй, за двухдневный бой у Ваврской корчмы генеральские эполеты привезли желанные гости молодому полковнику, который благодаря бритому лицу и молодцеватой осанке казался моложе своих 44 лет.
После первого обмена приветствий и взаимных любезностей Скшинецкий и Прондзиньский, сидящий тут же, обменялись взглядом, словно ободряя друг друга.
Скшинецкий решительно заговорил:
– Я просил князя-президента пожаловать сюда, никак не ожидая той радости и чести, какую он лично для меня привез с собою… Но свою тяжелую обязанность я должен и теперь выполнить до конца. Только прошу вас верить, панове, что не личные побуждения, не вражда либо зависть подсказывают мне то, что хочу сказать! Слышит и видит Он, Бог, Наш Судья… Душа болит, сердце обливается кровью при виде того, что творится кругом! Моя любовь в отчизне велит забыть о себе. Думайте, что хотите, но слушайте…
– Говорите, мы просим, генерал, – отозвался поспешно Чарторыский.
Чует старый мудрец нотку фальши какую-то в голосе, в манере свежеиспеченного генерала… Только еще неясно. Слушает и ждет.
А Скшинецкий с обычным наигранным подъемом и огнем уже смелее заговорил:
– Думаю, что и говорить много не придется… Даже далекие от военных дел люди ясно могут видеть, что происходит. Враг опасен, дерзок и хитер… Этот Дибич, полунемец, полутатарин, такой простой на вид, хитрее всех российских генералов… Он прет напролом, вызывая нас на решительный шаг… А мы!.. Что делаем мы? Бьемся наобум, слепо, без плана, без цели, без объединяющих замыслов… Кидаемся вперед, пятимся… все не по своей воле, а повинуясь движениям неприятельских колонн… Допустимо ли это? Мы тратим дорогое время бесплодно для себя… А враг усиливается новыми отрядами… Мы даже не умеем пользоваться, когда россияне делают самые грубые ошибки и промахи, подставляя себя под наш удар… Мы боимся воспользоваться даже помощью Неба и Судьбы!.. Солдаты! Наши солдаты показали за эти две недели целому миру, что такое польский воин! Ожила слава Костюшковых ко-синьеров и батальонов Чарнецкого! Вчера от сохи, – сегодня как стальные стоят наши воины в огне, вооруженные только косой… И ждут к себе конных и пеших врагов, чтобы косить их, как траву, под корень, насмерть!.. А что делают «вожди», и объявленные, как князь Михаил… и необъявленные!.. Радзивилл… Ну, тот хотя сам сознается, что войны вести не умеет, что быть вождем не способен… А другой… «генерал в сюртуке», пан Хлопицкий… Прямо скажу: тот не хочет! Да-да… И вы должны сознаться, Панове, что оно так! Не штука взять в руки ружье, наклонить штык и вести роты в атаку… Это умеет каждый подхорунжий наш не хуже пана генерала Хлопицкого… А – побеждать врага… гнать, давить его… Ловить в силки, пользоваться его ошибками… Задумывать и выполнять планы, ведущие к победе… Либо принимать чужие, вот, скажем, панов полковников Прондзиньского, Хшановского, Дверницкого… Со всех сторон дают разумные, святые советы «штатскому» вождю… А он покуривает папиросу… молчит… и губит родину… Прошу извинить, панове, если я в пылу речи скажу что-либо не так… Душа заговорила… И не я один… Целый штаб… кто еще не ослеплен бравадами Хлопицкого, войско – и то поняло, как плохо его ведут… Да вот, например…
Потоком тут посыпались указания на все ошибки и недосмотры, сделанные Хлопицким, начиная с его появления в качестве Диктатора и до этой самой минуты, до вчерашнего боевого дня… Все отвергнутые генералом планы, все совершенные им явные и сомнительные ошибки перечислил Скшинецкий в своей горячей обвинительной речи.
– Вот сидит блестящий офицер нашей армии. Безусловно честный, всеми чтимый человек. Он подтвердит, что я сказал лишь правду, – указывая на Прондзиньского, закончил Скшинецкий наконец.
– О да, – горячо отозвался Прондзиньский. – Я подтверждаю словом чести, что генерал Скшинецкий далеко еще не все то высказал, о чем надо помянуть… Он, уважая себя, очевидно, щадит и пана Хлопицкого… хотя даже в Сейме, всенародно, ряд почтенных депутатов, чистейших патриотов не постеснялись кинуть в лицо нашему генералу Хлопицкому пару смертельных слов…
Настало неловкое, тяжелое молчание. Оба поняли, что зашли уж слишком далеко в своем обвинении, да еще – заочном.
Первый нашелся Скшинецкий. Приняв скромный вид, он заговорил:
– Еще раз уверяю: только долг мой и любовь к родине вынудили на то меня, что я здесь сказал. Конечно, я готов и открыто повторить… если вацпаны…
– О, нет… нет! – поспешно прервал Чарторыский. – Мы же хорошо понимаем: не такая теперь пора, чтобы делать очные ставки, ссорить наших лучших генералов между собой, когда надо вызвать единение и взаимную дружбу в сердцах!.. Нет, то, что мы слышали… Оно – между нами… Мы же верим, понимаем, что руководит генералом… и полковником Прондзиньским! Что вас заставило… О чем тут толковать! Скажу больше. Я и мои товарищи… мы глубоко признательны за оказанное нам доверие… Тронуты, видя такую горячую заботу об участи отчизны и войска… Но и сами же, панове, вы знаете… Теперь ли время менять вождя… под выстрелами вражеских батарей!.. Невозможно, конечно… Вы не волнуйтесь, генерал. Конечно, Ржонд чутко приглядывается ко всему. Он замечает свежие, молодые силы и дарования, чтит молодых генералов, которые теперь так быстро и смело успели покрыть лаврами польское оружие и себя. Но – их йремя еще не пришло. Сами же понимаете, панове… Ну, пусть генерал Скшинецкий скажет… Допустим, Радзивилл сам бы ушел… Или был смещен… И Хлопицкий отойдет от булавы… даже как ближний советник… Кому же как не старейшему из остальных генералов придется вручить власть? Скажем, тому же пану Круковецкому.
Разгоряченное раньше лицо Скшинецкого постепенно бледнело во время речи осторожного, уклончивого князя Адама. А при имени Круковецкого оно мгновенно стало серым, потом вдруг побагровело, как будто вся кровь бросилась туда.
– Этот… интриган!.. этот… трус, пролаз и… – глухо вырвалось у Скшинецкого сквозь сжатые зубы. Он еле сдержался, умолк, недоговорил всего, что рвалось из груди по адресу ненавистного соперника.
Чарторыский переглянулся с Плихтой, с Баржиковским и молчал. А Скшинецкий, передохнув, нашел в себе силы принять более спокойный, немного грустный, обиженный вид и прибавил уже без излишнего озлобления:
– Боже мой! Да это будет хуже того, что есть. Круковецкий – вождь армии, и наше дело тогда погибло бесповоротно… Он в неделю смутит и перессорит всех, проиграет каждую стычку и сдаст войско, оружие, Варшаву, землю, себя и самого пана Бога россиянам даже без хорошего подарка с их стороны… Да можно ли думать, вельможный князь! Или вы, панове…