Текст книги "Рыба, кровь, кости"
Автор книги: Лесли Форбс
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц)
Я встала с кровати, собрала все, что смогла найти в Азиатском обществе и архивах ЮНИСЕНС, и принялась раскладывать бумаги на ковре в приблизительно хронологическом порядке: фотокопии колонок светской хроники девятнадцатого века, вырезки новостей, отчеты о прибывших и отплывших пароходах, репродукции старых открыток с изображениями кладбища на Парк-стрит и опиумных плантаций в долине Ганга (во времена Магды возделывалось шестьсот тысяч акров земли). Передо мной лежал панорамный коллаж Калькутты и северо-восточной Бенгалии начиная с 1885 года, когда Магда с Джозефом Айронстоуном вернулись в Индию супругами, когда Калькутта все еще была городом дворцов, городом «Тысячи и одной ночи», превратившимся в провинцию Бата и Челтнема. Китайцы еще не привезли сюда новый вид транспорта, этих злополучных рикш, пробиравшихся по залитым муссоном улицам, но уже были конки, телефоны и автомобили, ездившие по мосту Хаура.
В архивах Флитвудов также нашлась одна из поваренных книг Магды, оставшаяся вместе с поваром-бенгальцем, когда хозяйка вернулась в Англию; в ней рецепты бутерброда с сардинами и бараньего окорока – снабженные примечаниями самой Магды: «то, что надо, для сурового путешествия» – были помечены отпечатками пальцев (чьими?), как и страница с замечанием о «действенности пароварки Уоррена во время экспедиции в северный Бутан». Я повторяла про себя викторианские фразы и незнакомые слова из дневника Магды (годаун – склад у реки, бокс-валла – коробейник, уличный торговец или лавочник, тиффин – завтрак, фактория – торговое предприятие, пандит – мудрец, или учитель, или местный исследователь), пока чуть ли не услышала ее голос и не почувствовала запах слоеных пирожков с карри, которые подавал ее отец на свои еженедельные тиффины для ботанического общества.
Эту документальную сцену заполонили бумажные актеры, чьи имена мой язык отказывался произнести. Бормоча древнее заклинание: «Абракадабра! Аллаказам! Махендралал! Прапхуллачандра! Джагдишчандра!» – я, лежа в кровати, извлекала из забвения, словно джинна из волшебной лампы (или словно размытое изображение, спроецированное рассеянным светом камеры с маленьким отверстием, камеры обскура размером с комнату), тощего доктора Махендралала Саркара с седыми бакенбардами, врача редкой проницательности, воодушевившего отца Магды на изучение индийской «зеленой» медицины. Рядом с ним стояли профессор химии Прапхулла Чандра Рай, призывавший меня также заняться поисками отсутствующих элементов периодической таблицы, и угрюмый Джагдиш Чандра Бос, первый индийский профессор физики в Президентском колледже Калькутты (получавший две трети оклада своих британских коллег), который продемонстрировал – прямо здесь! в моем гостиничном номере! – беспроводную передачу сверхвысокочастотных сигналов сквозь толстые стены. Уж он-то имел представление о внечувственных формах общения! Когда Бос убирал свои затейливые приборы для записи мельчайших движений растений, я читала его слова, вдохновившие Магду настолько, что она их записала: «Созерцание придорожного сорняка в Калькутте стало для меня тем толчком, который перевернул весь ход моего мышления и переключил мое внимание с изучения мира неорганического на исследование живых организмов».
То были звезды, но ведь существовали и другие, безвестные артисты – те, что исполняли в ее пьесе многочисленные второстепенные роли садовников и помощников ботаников, нянь, плантаторов индиго и торговцев опиумом, всех, кто выходил на сцену и уходил с нее без объявления? Мне хотелось иметь какой-нибудь новый, усовершенствованный рентгеновский аппарат Вэла, где можно было бы установить столетнюю выдержку и обратить вспять процесс превращения твердых костей в прозрачные тени, поймать на пленку моих призраков. Я воспряла духом, обнаружив в дневниках раздел, озаглавленный «Rivers»,[36]36
Реки (англ.).
[Закрыть] но дальнейшее чтение показало, что он касался топографической съемки Индии.
Я не смогла придумать ничего лучше, чем пронумеровать, подписать буквами все, что имело отношение к Магде и Джозефу и могло быть проверено (как будто эти разрозненные крохи были свидетельством для суда), заполняя пробелы тем, о чем догадалась сама, читая между строк загадочных записей Магды. Учитывая, что она очень редко помечала их годом, я смогла лишь приблизительно проставить даты, в тех случаях, когда заметки о ее частной жизни находились рядом с комментариями о событиях национального значения. Но как могла я предположить, что должно стать вещественным доказательством «А» – очерк Магды о зарослях манго в Калькутте, сделанный через несколько дней после того, как они, с Джозефом приехали сюда, или же клочок бумаги, озаглавленный «Рецепт состава для переплетения книг», выпавший из ее дневника?
Сны, навеянные опиумом, – вот как назвал бы Джек ту бумажную повесть, что я собрала.
* * *
А. Заметки о манго и красном жасмине (Магда Айронстоун, ок. 1881–1885)
Сперва вы видите вереницу ноготков, плывущих вниз по бурой реке, словно желток разбитого яйца в жидкой подливке. Цветы обвиваются вокруг мола, тянутся вслед за сампаном,[37]37
Сампан – плоскодонная дощатая лодка.
[Закрыть] разрезают мутное отражение дворца в Гарден-Рич, пока их наконец не прибивает к чему-то странному, выбеленному, наполовину зарытому в прибрежный песок. Кажется, что это большая мягкая резиновая кукла, но потом рука поднимается, делает медленный взмах в неожиданном направлении…
«Тело человека, чья семья слишком бедна, чтобы заплатить за его сожжение, – то было первое, что показал мне Джозеф, когда мы плыли вниз по Хугли, и я наблюдала, как джонки и долбленые лодки скользят по воде, увлекая за собой ноготки с гхатов,[38]38
Гхат – место ритуального сожжения мертвецов на берегу реки.
[Закрыть] расположенных выше, в Хауре».
Но для более точного представления нам нужно заглянуть еще дальше назад, перевернуть несколько предыдущих страниц, разворошить пару листьев в компосте…
*
Она была второй женой Джозефа. Первая умерла в родовых муках вскоре после того, как они поженились.
– Доктор велел мне выбирать между женой и ребенком, – рассказал он Магде за несколько недель до их собственной свадьбы. – Он клялся, что, если я пожертвую матерью, ребенок выживет, хотя его носили в чреве всего семь месяцев. Но я выбрал свою жену. В конце концов они оба умерли.
И он задумчиво поглядел на Магду, оценивая ее крепкое и тонкое тело и ясные золотисто-карие глаза, как будто просматривал выгодный банковский баланс.
– Ты, впрочем, не умрешь. Ты сильная.
«Сильная женщина – и это все, чего он хотел? Устойчивая валюта для поддержания его слабых резервов?»
Она приехала в Англию в 1873 году, чтобы занять место компаньонки у сестры своего отца, той самой старой девы, которая в 1881-м посоветует Магде принять предложение Джозефа Айронстоуна.
– Потому как тебе уже почти двадцать семь, и ты не молодеешь с годами, – заметила тетя. – А он привлекателен и когда-нибудь станет богат.
Ее племянница, может, и не была из тех, кто «вернулся несолоно хлебавши» – так жестоко называли отвергнутых участниц английского рыболовного флота, отправившихся в Индию ловить в свои сети влюбчивых европейских мужей, – но единственное, чем по-настоящему могла завлечь Магда будущего супруга, – состояние ее отца, – находилось в прямой зависимости от уменьшавшегося рынка сбыта опиума.
– Ты прождешь слишком долго, девочка моя, если не выйдешь за этого, – говорила тетя.
«Как же это получается, что мы так далеко отклоняемся от наших мечтаний? Почему довольствуемся намного меньшим? Помню, от этих тетиных слов мне стало страшно и одиноко. Угасла всякая надежда на продолжение моих занятий ботаникой. Мысленно возвращаясь теперь к тому времени, я никак не могу представить себя той девушкой, которая вступила в брак с Джозефом Айронстоуном».
Она не находила его привлекательным, этого маленького, изнеженного человечка, чьи черты лица были бы по-девичьи миловидны, не будь они так заострены, как будто изнутри слишком сильно натянули нитку.
– Белый, как кость, – пошутил он о своем цвете лица при их первой встрече, случившейся вскоре после того, как компания его отца стала поставлять костяную муку для огромного сада ее тети.
Шуток было немного. Иногда Магда была уверена' что их свело вместе только общее чувство утраты. Они оба в детстве лишились матерей – она из-за холеры, он во время восстания сипаев; и все же его, казалось, по-прежнему влекла к себе страна, где он родился, – а может, представление Магды о ней. Даже спустя восемь лет, проведенных в Англии, Индия оставалась в ее памяти переменчивым калейдоскопом слепящего света, ежедневной уличной оперой жизни, и смерти, и перерождения.
– Ты думаешь, мы могли бы вернуться в Индию и измениться, переродиться? – спрашивал ее Джозеф.
– Переродиться, не измениться… – Она не могла этого объяснить.
В ее Индии ничто не оставалось прежним и все было неизменным. Он быстро коснулся ее руки своими белыми тонкими пальцами – ей показалось, будто она ощутила на своей коже высушенные крылья мотылька.
Она не любила Джозефа, Магда признавала это, но его печаль трогала ее. К тому же она была достаточно одинока, чтобы не видеть смысла в романтических отношениях. Ее мир еще не был безнадежно потерян для любви, но все романтические чувства она связывала с фосфором (тем самым, что содержится в рыбе и мозге), элементом, который легко воспламеняется при контакте с воздухом, и зачастую с гибельными последствиями.
Дурные предзнаменования сопутствовали этому браку с самого начала – так шептались слуги. Рецидив малярийной лихорадки помешал отцу Магды, Филипу, приехать в Англию на свадьбу, а тетка ее просидела дома из страха заболеть гриппом, так как весь день шел проливной дождь. Дождь лил не переставая еще два дня, в течение которых Магда перевозила свои вещи в дом Айронстоунов, куда пара отправилась сразу же после церемонии. Это было темное и мрачное место, где каждый уголок служил напоминанием о близости смерти, и Магда даже подозревала, что Лютер Айронстоун, не то из-за утраты жены и дочери, не то из-за каких-то собственных внутренних наклонностей, развил нездоровые интересы и увлечения, под стать его роду занятий. Желая, чтобы погода наконец позволила ей сбежать в огромный, пышный сад (хорошая реклама для костяной муки Айронстоуна), она подолгу глядела в окно на растения, чьи листья, согнувшиеся под тяжестью воды, были слишком широки для здешнего климата. Почти муссонный дождь, думала она, удивляясь про себя, как выживали эти изгнанники зноя. Одни из всех сил пробивались к свету, вырастая длинными и нескладными. Другие желтели. Третьи свивались в бурую дерюгу, словно в саван.
«Я закрыла глаза в этом зеленом свете и представила себе, что нахожусь где угодно – только не здесь».
В первую брачную ночь Магда ждала мужа в своей спальне – долго ждала и наконец заснула, не погасив лампу. Она думала, что ее разбудил ветер, от которого колыхались и трепетали занавески, будто храмовые танцовщицы. Несмотря на дождь, в комнате пахло пылью. Она села в кровати и увидела Джозефа – он был в кресле напротив нее, молча наблюдал за ней неподвижными и широко распахнутыми глазами.
– Они все умирают, – сказал он. – Ты увидишь.
Ее кожа под тонким белым кружевом похолодела.
– О чем ты?
– Все, кого я люблю. Чтобы скрыться от него.
– От кого, Джозеф?
«Что я наделала? За кого я вышла замуж?» Он молча встал и вышел, и следующие три дня она его не видела. Она, впрочем, встречалась со своим свекром. Магда заметила неприязнь на его плоском лице, похожем на устье реки, песчаное и изборожденное глубоко врезавшимися руслами морщин. За все недели их знакомства он не выказал никакой теплоты по отношению к ней, невесте своего сына; и теперь он не переменился. Ей потребовалось все ее мужество, чтобы спросить, знает ли он, куда ушел Джозеф.
– Ушел туда же, куда и его мать, судя по всему, – резко прокаркал Лютер Айронстоун и нахмурился, будто это Магда была виновата.
Интересно, думала Магда, может, он находит меня слишком старой или слишком невзрачной, недостаточно богатой.
– Знаешь, я измерял Джозефа, – добавил он. – У него не такая скелетная структура, как у нее. Но у него все то же самое. Это все Конгривы, и ко мне не имеет никакого отношения.
– О чем вы говорите, сэр? Что у него?
Он ничего не сказал и вернулся в свои комнаты наверху, оставив Магду гадать, сколько еще вопросов останется без ответа, прежде чем она докопается до сути этой семьи.
На эти три дня Лютер предоставил ее самой себе, они встречались только в столовой, но и тогда он говорил мало. Его тяжелые шаги над головой тревожили Магду, и тень его присутствия витала в доме, как дурной запах; поэтому она проводила в саду столько времени, сколько позволял дождь, составляя длинные списки экзотических видов и подвидов, и внутрь ее могли загнать лишь холод и сумерки.
На третий день о возвращении ее мужа возвестил громкий спор Джозефа с отцом. Потом он пришел к ней, такой взвинченный, что не мог усидеть на стуле. Он даже не пытался объяснить свое отсутствие. Просто мерил комнату шагами и сбивчиво говорил о своих идеях, об экспериментах, которые не одобрял его отец.
– Я фотографирую, составляю перечень… Я намерен запечатлеть…
– Запечатлеть – что?
– Ту точку…
– Какую точку?
Он повел ее в подвал, где хранил камеры, и показал ей свои фотографии, сюжеты которых обеспокоили ее.
– Ты считаешь… разумной эту одержимость мертвыми и умирающими? – спросила она.
– Сразу видно, что тебе несвойственно подлинно научное мышление, – отрезал он.
«Но что общего эти картинки жалких уличных оборванцев – одни покалечены, другие мертвы, а в третьих жизнь едва теплится, – в которых жизненные обстоятельства уничтожили все человеческое, что общего они имели с наукой?»
– Я исследую связь между ростом и разложением, – торжественно объявил он ей. – Я хочу понять, почему один человек, одно общество умирает и сменяется другим. Общество растет, приходит в упадок – угасает – и умирает, как этот век. А я ищу ту точку, в которой негатив становится позитивом, тьма превращается в свет, а гниль и разложение уступают место новому развитию.
Когда он в первый раз лег с ней в постель, Магда не отрывала взгляда от его крепко зажмуренных век и искаженного лица, чтобы между ними не встали те образы, которые он снимая. В памяти осталась иная картина: белые костлявые колени Джозефа, когда он отодвинулся от нее, и ее кровь на его ночной рубашке. Она пыталась не слушать, как он моется в раковине. Он делал это очень аккуратно, тщательно счищая все следы того, что произошло. «Оплодотворение, – писала она потом, – требует некоторого объяснения. Почему оно обязательно должно сопровождаться болью, и, по-видимому, для обоих?» Хотя все закончилось очень быстро, она решила, что именно тогда был зачат их сын, ибо то был единственный раз за несколько месяцев, когда они с Джозефом были близки. То был акт не любви (и не ненависти, как она надеялась), но какого-то другого чувства, которое после наполнило ее мужа такими угрызениями, что он не мог поднять на нее глаза. Эта внутренняя сумятица чувств повергла его в черное уныние; после зачатия Александры все повторилось. Каждую ночь он спал по четырнадцать, а то и по шестнадцать часов и говорил, если вообще открывал рот, тяжелым, заплетающимся языком. Часто он вообще сутками не вставал с кровати. Его не интересовали ни его работа, ни его окружение. Он почти не ел и в больших количествах принимал опийную настойку, чтобы заглушить неотступную мигрень. Магда, сама измученная постоянным одиночеством и тревогами, мало что из этого поверяла дневнику, сохраняя все в памяти, как ходячий каталог.
Такой порядок повторялся на протяжении последующих четырех лет: сперва беспокойное волнение, ожесточенные споры с отцом, потом сутки напролет в подвале с фотографиями и наконец немая апатия, похожая на смерть. В те дни и ночи она обнимала его, а он рассказывал о своих страшных снах: похожей на привидение женщине, преследовавшей его, убитой девочке «всегда за спиной», призраках, таящихся в саду среди сорняков, черном солнце. Как-то ночью, услышав хныканье, доносившееся из его спальни, Магда прокралась по коридору в его комнату и обнаружила Джозефа в кровати полностью одетым. Его руки, которыми он обхватил голову, были в грязи. В грязи были и его брюки, а ногти на руках сломались и кровоточили, будто он стоял на коленях и копался в мокрой земле. Он постоянно звал: «Мама!» и называл еще какое-то имя – Магда решила, что это была его умершая жена. Он закричал еще громче: «Останови его! Останови его!» и «Хильда!», пока она не потрясла и не разбудила его, а потом держала его в объятиях все время, пока он плакат.
Он утверждал, что ничего не помнит об этих утраченных часах или помнит ничтожно мало.
– Чистые страницы, – говорил он.
Вот какими были эти четыре года в Лондоне для Магды, которая написала в своем дневнике лишь о рождении их сына Кона и о мертвенной, гнетущей атмосфере этого дома, где даже Кон ходил на цыпочках. Она оставалась там отчасти из-за сына, хрупкого, болезненного мальчика, родившегося преждевременно, отчасти из жалости к Джозефу. Больше не к кому было обратиться. Тетя уехала на воды в Швейцарию вскоре после их свадьбы, а отца Магда беспокоить не хотела. Филипу Флитвуду хватало собственных финансовых забот. Все же, должно быть, какая-то часть снедавшего ее горя просочилась в регулярные письма, которые она отправляла ему в Индию, потому что вскоре после рождения Александры в 1885 году он предложил Джозефу место управляющего в своем опиумном деле: «Вы окажете мне большую услугу, ибо я более не имею сил справляться с подобными обязанностями в одиночку».
Ни Магда, ни Джозеф не желали признавать, что он едва ли был в подходящем состоянии для управления компанией. Обоих слишком окрылила мысль о возвращении в Индию, мысль о побеге.
– Мы сможем начать все заново, – сказал он.
«12 ноября: Наконец-то дома! Я почти могу забыть мрак прошедших четырех лет. В Калькутте на пристани нас встретил папа с распростертыми объятиями. Он возгласил, что благодаря нашему приезду закончились дожди и распустились цветы. Я помню, все вокруг и вправду было зеленым. И наш дом был наполнен светом так же, как дом Айронстоунов – тьмой».
– Слишком ярко, мама, – пожаловался Кон, когда Магда повела его на прогулку сквозь заросли бамбука к мангровому саду на берегу реки.
Она крепко обняла его, ужасно довольная тем, что вернулась. Он показал на садовников, собиравших мертвые ветви мангровых деревьев.
– Мамочка, смотри: кости!
– Нет, милый, это ветки.
«С помощью которых индусы сжигают своих мертвецов», – записала она, а позже зарисовала бамбук, выбрасывающий свежие побеги из старых истертых стеблей. В тот год весь бамбук в саду Айронстоунов засох и умер, а в Индии он лишь отцвел и начал расти заново.
Возвратясь в дом, она увидела, как Джозеф мерит сад крупными шагами, широко раскрыв глаза, и взахлеб рассказывает ее отцу обо всем, что надеется здесь сделать.
– Да, да, – говорил ее отец. Он обменялся с Магдой быстрым беспокойным взглядом. – Времени достаточно.
Благих намерений Джозефа надолго не хватило. Он снова все чаще и чаще принимал опийную настойку после обеда – он считал, что обязан этой привычкой своей матери, которая давала ему наркотик, чтобы избавить от голода во время осады Лакхнау, – и Магда не могла сказать, что удивилась, когда однажды к ней пришел отец и сообщил об отлучках Джозефа с фабрики.
– Его не видят там неделями, Мэгги.
Просроченные поставки, мелкое воровство среди местных рабочих, снижение качества опиумных шариков: все эти заботы накопились, как снежный ком, и все они ухудшали и без того тяжелое финансовое положение фирмы.
– Если я вдруг умру… – начал ее отец.
Она подозревала, что в тот день, когда Джозеф взял ее с собой на кладбище, где были похоронены их семьи, его напускное спокойствие было лишь маской; копни глубже – и обнаружилось бы его нервное расстройство. Хотя прошло всего две недели с тех пор, как они приехали в Калькутту, кладбищенский сторож приветствовал Джозефа как старого знакомца и немедленно повел их к могиле Айронстоунов по дорожке, неодолимо пахнувшей красным жасмином. Деревья посадили так, что цветы, опадавшие за день, покрывали собой все могилы; этот податливый ковер сминался теперь под ногами Магды, источая тяжелый и навязчивый аромат, который она всегда связывала со смертью. Она смотрела, как Джозеф остановился у могилы своей матери и сестры, провел рукой по надписи «Хильда Мэри» и по строчке: «…скончавшейся 21 августа 1857 года от полного отсутствия должного питания».
– Разумеется, моя сестра Хильда здесь не лежит, – сказал он. – Ее тело бросили в колодец в Лакхнау вместе с остальными. Я видел. – Он говорил непринужденным, доверительным тоном. – Это все из-за него, знаешь. Мать сделала выбор и решила кормить его.
– Кого? О ком ты говоришь? – Его отец в то время был в Калькутте.
– О призраке в сорняках, – сказал он и рассмеялся, будто это была шутка, а потом потряс головой – то ли в знак отрицания, то ли желая прогнать от себя какие-то мысли, она не поняла.
Запах мертвых цветов был очень сильным.
– Как часто ты сюда приходишь, Джозеф?
– Часто? Не очень. Какая разница? Каждый день, два раза в неделю.
– Чаще, сэр, – вмешался сторож.
И Джозеф принялся быстро и раздраженно рассказывать ей о том, что ему нужно найти себе студию, место для работы, поспешно уводя Магду прочь, пока старик не сказал еще что-нибудь.
– Но ведь у тебя есть свой кабинет на фабрике отца, разве нет?
Его передернуло.
– Не эта… канцелярская работа, я говорю о своих исследованиях.
«Уже тогда я должна была понять, в чем состояли самые сильные привязанности Джозефа».
* * *
Б. Тератология (приписывается Джозефу Айронстоуну, ок. 1885–1886)
Этот снимок был включен в альбом Азиатского общества под названием «Сорок фотографий калькуттских гротесков».
– Хотя она не подписана, как многие работы Джозефа Айронстоуна, – сказал мне секретарь общества, – образы и стиль вполне соответствуют его довольно своеобразному видению. Среди них снимок супружеской пары карликов с детьми нормального роста, мужчины, рожденного безногим, слепой женщины, жертв голода и курильщиков опиума в притонах. Большинство снимков было сделано в окрестностях той части Калькутты, где проживают туземцы, так называемый Черный Город.
Меня кольнуло чувство узнавания, когда секретарь показал желатиносеребряный отпечаток с изображением двухголового ребенка, держащего уродливый цветок мака. «Бенгальский мальчик, страдающий от Craniopagus Parasiticus» – было записано в каталоге, а на обратной стороне снимка знакомая рука нацарапала: «Чудовищные образования, возможно, не более незаконны, чем мутации, поскольку одно отличается от другого лишь в степени, но не по существу. Возникают вопросы: не представляет ли собой эта неправильная форма наследственное состояние, полученное от предков? Атавизм ли это? А может, с другой стороны, это исходная точка зарождения новых форм?»
*
Разумеется, фотография была постановочной – студийный снимок, как и многие из работ Джозефа того времени. Родители мальчика, выставлявшие его на базаре как диковинку, не возражали против того, чтобы Джозеф фотографировал ребенка в студии. Они привезли двухлетнего мальчика в Калькутту из деревни сразу же, как только поняли, что на нем можно делать деньги. Везде, куда бы он ни пошел, он собирал целые толпы, и родители, дабы никто не мог бросить на него украдкой бесплатный взгляд, постоянно накидывали на него покрывало. – возможно, от этого у ребенка была такая мертвенно-бледная кожа. Его много раз показывали, как поведал Джозефу отец мальчика, и частным образом, перед повелителями и великими всех религий. В ответ на вопрос о странной пурпурной сыпи с одного боку худенького тельца их отпрыска мать сказала, что повитуха в страхе и отвращении бросила новорожденного в огонь, пытаясь убить его. Отец спас малыша, потому что это был мальчик, но один глаз и ухо успели значительно обгореть. А если бы это была девочка? Отец пожал плечами, а мать отвернулась.
Как и многих, видевших ребенка, Джозефа заворожила его вторая голова. Он задавался вопросом, подобны ли близнецам две головы, отдельные ли они особи, или же у них единый мозг, а если так, то, может быть, единая на двоих личность?
Там, где должно было начинаться тело второй головы, находилась короткая шея, заканчивавшаяся закругленной опухолью.
– Довольно мягкая шишка – с удивлением сказал Джозеф, пощупав ее.
Время от времени лицо второй головы меняло свое выражение. Были ли это только рефлексы? Или же движения черт управлялись чувствами и желаниями самой головы? И если да, то какой из голов? Могла ли вторая пара глаз плакать, например? Могли ли обе головы видеть и слышать, несмотря на то что ушами второй головы служили всего лишь складки кожи? Обе ли они могли говорить? Нет, сказали родители, отвечая на вопросы, которые задавались им месяц за месяцем на множестве местных и европейских языков. Хотя иногда большая голова издавала странные задыхающиеся звуки. Но не слова.
Ма. Гаретягонъстрахатврасчшубеево. Па. Малъчшдев? Миахкашишшейасерц? Чустваплакасмех? Видислышит? Гаварит? Штогаварит? Ма. Двегалявы? Слява. Ма.
Глаза первой головы следили за рукой Джозефа, когда он поводил ею взад и вперед перед лицом мальчика. Но когда Джозеф проделал то же самое со второй головой, то не получил никакого отклика, во всяком случае соответствующего его жестам. Он предположил, что вторая голова паразитировала на первой и все ее лицевые движения были исключительно рефлекторны.
МагоубиивоПамальчшдевагишМагавариМагопюбииво Ма Ма «Хильда Мэри, возлюбленная дочь». Угасшая 21 августа 1857 года от полного отсутствия должного питания, – похоже, такая же судьба подстерегает и этого крошечного, изможденного двухголового уродца. Одна голова глядит вперед, другая – назад. А я все время смотрю назад, думал Джозеф.
* * *
В. Трудности триангуляции (Магда Айронстоун, ок. 1886)
– Мне нужна работа, чтобы отвлечься… Мне нужна работа, папа, – сказала Магда в тот день, когда он пришел сообщить ей о Джозефе. – Ты должен научить меня всем тонкостям твоего дела.
На том и порешили, а несколько дней спустя, на еженедельном тиффине, которые Филип Флитвуд устраивал для своих коллег-ботаников, Магда встретила человека, которому суждено было навсегда изменить ее жизнь и жизнь ее семьи.
Она разговаривала с Джорджем Кингом, в то время заведующим ботаническим садом в Сибрапуре, о недавнем пополнении флитвудовской коллекции чучел колибри редкой и изумительной Loddigesia mirabilis. Пока Кинг восхищался мастерством, с каким были схвачены крошечные клинышки птичьего хвоста, Филип Флитвуд показывал, как самец ударял этими клинышками друг о друга во время ухаживания. Он хлопал в ладоши, изображая аплодисменты колибри, снедаемых любовным томлением. Новый экземпляр был всего одной из сотен птиц, старательно набитых и подписанных ее отцом собственноручно; все эти чучела выглядели как живые. Птицы, их гнезда и яйца, даже целые выводки молодняка расположились посреди засушенных образчиков их естественной среды обитания в многочисленных стеклянных ящиках, окаймлявших гостиную.
– Настоящие жемчужины, не правда ли, Джордж? – гордо спросил Флитвуд.
Магда всегда рассматривала страсть своего отца к собирательству как научный аналог увлеченности ренессансных художников и естествоиспытателей, которые в своем простодушии проникались благоговением перед всем прекрасным или необъяснимым (по сути, перед всем чудесным) и выставляли в своих «кабинетах редкостей» прихотливые коллекции раковин наутилуса рядом с драгоценными кубками-наутилусами, остатки метеоритов вместе с астрономическими приборами. Она впервые ясно осознала, что эти крошечные, яркие, как самоцветы, птицы – не настоящие, мертвые и жизни в них не больше, чем во всех костях, черепахах и изображениях людей с содранной кожей из дома Лютера Айронстоуна. Пытаясь избавиться от неприятной мысли, Магда оставила отца и Кинга и направилась к дверям, выходившим в сад, где ее внимание привлек красивый молодой индиец, сидевший на веранде, напряженно выпрямив спину. С выражением принужденного терпения на лице он слушал разглагольствования дородного военного, чья физиономия, багровая и одутловатая, выдавала привычку поглощать огромное количество охлажденных вин и плова из баранины – как у себя, так и у Флитвудов. Едва ли можно придумать что-то, столь же непохожее друг на друга, как эти двое, пришло ей в голову: один такой розовый и громкий, другой – смуглый, тонкий и безмолвный.
– Папа, – прошептала Магда, когда Флитвуд вместе с Кингом подошел к ней, – кто эти двое довольно сердитых людей на веранде?
Филип нахмурился:
– Сердитых? Почему же? А, ну это один из моих молодых ботаников – и старый майор… разрази меня гром! Прости, дорогая, никак не могу запомнить имя этого парня. Плантатор индиго, страстно увлекается орхидеями и немного пустобрех.
Джордж Кинг спрятал улыбку под своей роскошной бородой.
– Но позвольте, милейший, – доносился до Магды голос майора Разрази-Меня-Гром, – вы же не думаете, что мы будем серьезно относиться к научным теориям страны, где геометрия означает расположение священных алтарей, а не научные принципы геодезии. Представление вашего среднего индуса о пространстве совершенно мистическое. Куда ему осмыслить всю значимость такой вещи, как Большая Тригонометрическая Съемка!
Индиец неохотно отнял взгляд от чашки чаю, в которую неподвижно смотрел. Несколько секунд он изучал кирпичное лицо своего противника, потом ответил низким, слегка мелодичным голосом:
– Вы полагаете, сэр, что эта Большая Съемка может свести индийские горы, долины, пустыни и реки, не говоря уже о людях, к геометрически однородному имперскому пространству, состоящему из отвлеченных треугольников, с вершин которых вы, деятельные и ученые владыки, сможете взирать на нас, ваших покорных подданных?
– Право же, сэр! – Майор так и взвился от тона молодого человека, подозревая, что над ним насмехаются. – Я полагаю, что мы построили скелет, который может облечь плотью более подробное изучение географии. И наши карты были бы гораздо более точными, не будь туземцы так тупы, чтобы понять все их преимущества.
Гладкий лоб индийца прорезали морщины, словно он пытался разобраться в каком-то сложном понятии.
– В таком случае каждый город получил бы математически точное место на неподвижной сетке меридианов и параллелей, так?
Майор кивнул:
– Как еще можно ввести почту и налоги?
– А как же кочевники, которые передвигаются вслед за пастбищами, живут возле одного города в один сезон и возле другого – в другой? Как насчет племен, все члены которых носят одно и то же имя?