355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Токарский » Мой ледокол, или наука выживать » Текст книги (страница 2)
Мой ледокол, или наука выживать
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:48

Текст книги "Мой ледокол, или наука выживать"


Автор книги: Леонид Токарский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)

Родители считали, что наличие телевизора мешает учёбе и нормальному общению в семье. Посредине стоял большой стол. По вечерам мы занимались все вместе, сидя за этим столом. Каждый знал «свою сторону» и занимался своим делом. Мама готовилась к музыкальным занятиям. Папа писал книги. Боря сидел над своими институтскими работами. Я готовил школьные уроки. Жили мы дружно и в согласии. Каждый час папа объявлял перерыв и мама садилась за пианино. Она играла и пела. Она великолепно играла, у неё был хороший голос. Мама как будто срасталась с инструментом, он становился её неотъемлемой частью. Она преображалась, когда играла, и начинала жить игрой. Когда мама играла, отец всегда влюблено смотрел на неё. Мама снисходительно принимала взгляды отца. Это было её царство. Я по сигналу мамы переворачивал страницы нот. Иногда мы пели все вместе. Если отец пытался нам помочь и подпевал, на него все сразу набрасывались за то, что он мешает людям петь. У отца было больше энтузиазма, чем голоса и слуха.

Мать любила отца и очень его ревновала. Тогда, в послевоенное время, было много одиноких женщин. Очень мало мужчин вернулось с фронта, да и из тех, кто вернулся, было много инвалидов, а ещё больше – пьяниц. У отца, в его подведомственном отделе, соотношение было 15 женщин на одного мужчину. Злых языков хватало. Маме было тяжело.

Я вообще поражаюсь, как она умудрялась поддерживать своё женское достоинство и гигиену, находясь в одной комнате с тремя мужиками! Без ванной, без тёплой воды... С единственным краном на коммунальной кухне. Мама всегда была ухоженной, красивой и недоступной.

Мой старший брат был для меня всегда большим авторитетом. Я его очень уважал и любил. Родители относились к Боре бережно и осторожно. Они всегда напоминали мне, что мой брат пережил блокаду, чудом выжил и его надо беречь. Меня они всегда наказывали без сантиментов. С Борей обращались аккуратно. У родителей было какое-то чувство вины перед Борей, и они его баловали.

Через много лет я однажды спросил отца, почему он обвинил меня в каком-то из бориных грехов, зная, что я ни при чём. Когда Боря ушёл, он мне ответил: «Я знаю, что ты ни при чём. Знаю, что виноват твой брат. Если я ему это скажу, он на меня обидится. Ты – другой, что бы я тебе ни сказал, даже если и не прав, ты на меня никогда не обидишься».

Семейный бюджет строился коллективно. Папа с мамой сидели за столом и строили годовой бюджет, разделённый по месяцам. Сначала меня и Борю, каждого отдельно, спрашивали и выясняли: какие покупки, на наш взгляд, надо запланировать для нас. В нашем присутствии просматривалось состояние одежды и учебников. Спрашивали о непредвиденных наших расходах. Затем заполнялся общий лист семейных расходов, включая потребности родителей. Когда всё было готово, начиналось обсуждение очерёдности покупок. Боря и я имели право высказать своё мнение. (Например, почему мамины ботинки важнее, чем лёнино пальто, и наоборот.) Лист с утвержденным бюджетом считался открытой информацией и лежал в ящике стола.

Питались мы нормально, как мне тогда казалось. Но продуктов было мало. За обедом мама сама делила еду по тарелкам. Запрещалось оставлять пищу в тарелке и хлеб недоеденными. Как-то раз я оставил кусок хлеба. Папа взял его в руку, показал мне и сказал: «Доешь его. В следующий раз возьми столько, сколько ты можешь съесть. Из-за такого куска в блокаду умирали люди». На ночь я просил маму, чтобы она ставила мне около кровати два бутерброда с маслом, посыпанным сахарным песком. По ночам я просыпался от голода и съедал бутерброды.

Мама воспитывала меня строго и по-своему. Она любила меня и относилась с большим интересом. Она видела подрастающего мужчину, похожего на папу, и относилась к этому с уважением. Она меня никогда не баловала. Мама занимала своё персональное место в моём воспитании. Её лепта заключалась в светском и музыкальном образовании.

Она следила за тем, как я сижу за столом, как ем, как пользуюсь столовым прибором, как веду себя с людьми. Она посвящала много времени моему русскому языку. Это она настояла, что бы я занялся художественным словом и декламацией. Я любил декламировать стихи и часто выступал на детских утренниках в кинотеатре «Балтика» перед детским сеансом. Благодаря её усилиям, побеждал на конкурсах художественного слова среди сверстников. Иногда дома, по вечерам, по просьбе родителей, читал стихи. Все домашние мне громко аплодировали, особенно когда я читал Маяковского или Есенина. Много времени посвящалось моему музыкальному воспитанию. Маме было очень важно, чтобы я разбирался в музыке. Понимал её. Она подходила к пианино и брала несколько аккордов. Требовалось безошибочно назвать автора этого произведения и название. Иногда я ходил с ней в филармонию на концерты. Целый вечер она рассказывала про композиторов, которых мы слушали, и истории их музыкальных произведений.

У мамы была своя библиотека по истории музыки. Мне, как бы случайно, всегда подсовывались книги о Бетховене, Вагнере, Глинке и других композиторах. Тем не менее, мама категорически отказалась учить меня играть на пианино. Она мотивировала это тем, что, во-первых, мой брат проучился 10 лет и бросил музыку. Все мамины усилия пропали даром. Во-вторых, что я в любом случае пойду по стопам отца и стану инженером.

Летом мы с мамой ездили на дачу. Считалось очень важным вывозить нас летом на природу. Я любил дачу. В отсутствии папы, я любил спать с мамой в одной кровати. С ней было очень уютно и успокаивающе. Тело у неё всегда было горячее и вкусно пахло. Однажды мама уехала в город, оставив меня с братом. Боря не умел готовить и почти заморил меня голодом. Я брату ничего не говорил, но ждал маму как «манну небесную». Как-то меня оставили вдвоём с папой. Он сварил кастрюлю каши. Я её и съел. Отец очень испугался, что я переел и как бы чего не случилось со мной. Он бросился звонить матери и объяснять ситуацию. Мама, быстро сообразив, в чём дело, засмеялась и успокоила его, что это лёнина обычная порция. Иногда меня отправляли на дачу с Марией Наумовной Левиной, бабушкой Лены, жены моего брата. Она была очень интеллигентная женщина и жила до революции в Петербурге. Долгими вечерами она рассказывала мне о своей жизни, о царской семье и о Петербурге.

Мария Наумовна любила вспоминать о посещении её гимназии императрицей Марией Фёдоровной. «Мария Фёдоровна подошла ко мне, я сделала книксен, и она спросила: "Ты ведь у меня единственная еврейка здесь. Тебя не обижают?"» Её рассказы были для меня живыми сказками.

В нашей квартире обитало 42 человека. Присутствовали представители всех социальных слоев. В двух комнатах жили евреи, братья Грановы с семьями и их матерью. Один был подполковником. Второй – полковником, интендантом. У них была огромная комната, сплошь заставленная трофейной немецкой мебелью. Обе комнаты напоминали мебельный склад. Когда они вселялись, солдаты несколько часов разгружали военные контейнеры. У одного из братьев была дочка Мила, моя первая подружка. И хотя она была на год моложе, именно она научила меня играть в докторов и дала мне начальное сексуальное образование.

Одну из комнат занимала полукриминальная семья по фамилии Вердиянц. Дети там росли без отца, рассказывая, что их отец погиб на фронте. Папа, уже в более позднем возрасте рассказал мне, что их отец был мародёром и грабителем. Во время блокады он отбирал продукты и ценности у умирающих людей.

При обыске у него нашли большое количество продуктов, включая чёрную икру, много брильянтов и золота. Его расстреляли тут же во дворе. Папа был приглашён понятым (свидетелем). Рассказав это, отец попросил меня зарубить на носу, что дети никогда не должны отвечать за поступки родителей. Он попросил меня дать ему слово, что я не буду рассказывать соседским детям правду об их отце, чтобы не причинять им ненужную боль, несмотря на наши плохие отношения.

...Папа не мог забыть мне историю с Павликом Морозовым. Я тогда был во втором или в третьем классе. Однажды, вернувшись из школы, я попросил отца что-то мне купить. Он ответил, что сейчас у нас нет денег. Я сказал, что если он мне не купит, то я, как честный пионер, как Павлик Морозов, расскажу, что он говорил про товарища Сталина. Отец побелел, задумчиво посмотрел на меня и, повернувшись к маме, произнёс: «Что-то мы в его воспитании пропустили. Кого мы вырастили?!» Я понял, что произошло что-то ужасное, но не понял, что именно. Папа отвернулся и не разговаривал со мной несколько дней. Иногда смотрел на меня этим странным взглядом и молчал.

После этого случая отец старался внушить мне многие вещи, не объясняя причин. Он учил, что не всему и не всем надо верить. Надо быть осторожным с друзьями. Не надо рассказывать всё, что ты знаешь и делиться всем, что знаешь. Он учил меня, что говорить надо только с глазу на глаз, позже добавляя, тогда будешь знать точно, кто на тебя донёс.

Прожив такую нечеловечески трудную жизнь, отец очень боялся за нас, за наш длинный язык. Сегодня я уже знаю, что он был прав. Я только недавно понял, зачем он просматривал газетные обрезки, которые мы использовали в качестве туалетной бумаги. Он смотрел, нет ли там портрета Сталина. Только за это давали 10 лет лагерей. Привитая с детства осторожность, потом много раз спасала мне жизнь.

Я был уже во втором классе, когда начался очередной страшный процесс – «дело врачей». Кремлевских врачей-евреев ложно обвинили в том, что они отравили членов правительства СССР. Это было тяжёлое для евреев время. Их выгоняли с работы, из очередей за продуктами, из университетов. У меня не было абсолютно никакого понятия о том, что такое еврейство. В моём классе учились 47 человек. Все мальчики. Тогда существовали ещё мужские школы. Я был единственным евреем, но я этого не знал до тех пор, пока наша учительница Агрипина Константиновна Колдыбаева не стала разъяснять нам суть социалистического интернационализма на живых примерах. Она сообщила классу, что Ваня Натадзе – грузин, как товарищ Сталин. А вот Леня Токарский, он у нас единственный еврей...

Я думаю, что она сделала это без злого умысла. Она просто была дурой. Меня в тот же день избили, и я побежал домой разбираться с отцом, почему меня назначили евреем. И что это такое? А также – можно ли это поменять на что-нибудь другое.

Отец объяснил мне, что евреи – национальность, поменять её нельзя. В конце он спросил у меня, всё ли я понял. Я ответил ему вопросом: «А кошка Милы Грановой, она тоже еврейка, как Мила?». Это было точно, как у Льва Кассиля в «Кондуит и Швамбрания», который я ещё тогда не прочитал.

Моё знакомство с «отрицательными» сторонами моего происхождения углублялось. Я везде был единственным представителем еврейского народа! И в классе, и в доме, и на улице. Мальчишки нашего дома поджидали меня каждый день в нашем парадном по возвращении из школы, чтобы избить.

Это было их любимым развлечением. Я же часами стоял напротив дома на бульваре и ждал папу, брата или какого-нибудь симпатизирующего соседа, чтобы прорваться через кордон. Успех меня не баловал.

Однажды отец позвал меня и объяснил, что я должен научиться стоять за себя. Что это не дело – ждать перед домом, пока меня не спасут. По его мнению, я должен был оставить конькобежную секцию и заняться боксом или борьбой. Мы договорились маме об этом не рассказывать, чтобы она не переживала. Я записался в секцию бокса общества «Спартак» и вскоре достиг хороших спортивных результатов, став чемпионом «Спартака» среди юношей.

У меня была серьёзная психологическая проблема в боксе: никак не мог научиться бить первым. Я начинал работать на ринге как следует только тогда, когда получал первый удар по лицу. У меня был хороший тренер, бывший чемпион СССР Гусев. Он быстро смекнул в чём тут дело и начал ставить на ринг в спарринге с моим лучшим другом Славой Хаяком. Славка был здоровее меня.

Комплекция у нас была похожая. Мы получали массу удовольствия, когда лупили друг друга. Во время нашего спарринга ребята прекращали тренировку и собирались вокруг ринга смотреть, как мы боксируем. При этом все спрашивали, не поссорились ли мы. Мы смеялись. Гусев добился своего: я научился бить первым. Потом тренер развёл нас со Славкой в разные весовые категории. Славка был тяжелее.

Бокс очень похож на шахматы – та же быстрота мысли, оценка ситуации и противника. Только боксёры, играющие в шахматы, могут меня понять. Бокс всегда был моим любимым видом спорта так же, как и шахматы. Бокс даёт одно очень важное для жизни качество: ты привыкаешь к удару, понимая, что, даже пропустив и получив удар, с тобой ничего не произойдёт – ты не развалишься. Тогда исчезает страх непосвящённого. Ты становишься бойцом. Я часто ходил с синяками на лице, и мама недоумённо спрашивала: «Откуда это?» Я каждый раз объяснял ей, что упал и ушибся на льду. Всё это сходило с рук, пока мама случайно не увидела меня на чемпионате по боксу среди юношей. Разразился скандал. Мама обвиняла меня и папу в конспирации. Она говорила, что драться – неприлично, недостойно интеллигентного человека, которым я должен был, по её понятиям, вырасти. Однако её отношение к этому изменилось несколько месяцев спустя.

Когда стал заниматься боксом, у меня изменилось расписание, и я не встречал соседских ребят длительное время. Однажды, возвращаясь домой после тренировки, увидел их в подъезде. Их было трое. Они стали задираться, мотивируя свои намерения ненавистью ко мне – жиду. Было подчёркнуто, что поскольку отца моего здесь нет, у них, по их словам, появилась долгожданная возможность «набить мне морду». Я их предупредил, как нас инструктировали в боксёрской секции, что я – профессионал и не стоит со мной связываться.

Они не поверили и засмеялись. Один из них на меня замахнулся. Я заскочил на ступеньку выше и провёл «хук», как учил тренер Гусев. Нападавший на меня парень упал и покатился вниз по лестнице, сбив своим же телом своих же обоих друзей. Они скатились на два пролёта по каменной лестнице. Результаты были тяжёлые. Их госпитализировали. У них было много переломов. На следующий день прибежали их родители и стали жаловаться на меня отцу. Я слышал, как они разговаривали в коридоре. Отец им сказал, что я прав, и что он сделал бы то же самое, если бы его обозвали жидом и хотели бы избить. Он спросил их: «Где были вы, когда ваши дети годами избивали моего сына в парадном, и я просил вас вмешаться?!»

Мама ничего не сказала, только одарила меня таким мягким и чуть восторженным женским взглядом!

Подобная история произошла у меня с моим сокурсником Марковым позже, на первом курсе техникума. Марков подошёл ко мне в перерыве и сказал при всех, что евреи поганят мир и он, Марков, хочет меня избить из принципиальных соображений, чтобы отстоять честь поруганного русского народа.

Я пытался объяснить ему, что не ищу приключений на свою голову. Он ответил, что по-рыцарски берёт на себя всю ответственность за все последствия.

Окружающие вопили от восторга, воспринимал моё нежелание; как еврейскую трусость, и громко требовали удовлетворения. Мы вышли во двор. Я подошёл к Маркову и, не ожидая его реакции, провёл прямой удар правой рукой. От удара он отлетел и выбил своим телом окно у завуча в кабинете. Было расследование. От меня потребовали оплату разбитого стекла. Я категорически отказался. Вызвали отца. Отец принял мою сторону и отстоял перед директором техникума. Марков оплатил стекло.

Я никогда не был паинькой в школе. Учился всегда и везде на пятёрки. Но, как это называется сегодня, был гиперактивным ребёнком. Поведение всегда оставляло желать лучшего. Если кто-то где-то хулиганил или происходили странные вещи, то искали меня. Во время контрольной работы, когда неожиданно отключался свет, все присутствующие смотрели в мою сторону. Это я выкрутил электрические пробки и приклеил катышек мокрой промокашки в точку контакта. Промокашка высохла, контакт разомкнулся, и свет выключился. Мои друзья могли спокойно списывать.

Когда я учился во втором классе, Боря учился в десятом. Наш директор, Иона Алексеевич Лавренёв, частенько таскал меня за ухо к себе в кабинет для наказания. В процессе нашего перемещения по коридору я с надеждой оглядывался по сторонам, высматривая бориных одноклассников.

Я молился, чтобы меня заметили – это давало хороший шанс на раннее освобождение. Иона Алексеевич был педагогом старой школы. Он преподавал ещё в гимназии и был истинным русским интеллигентом. Говорили, что в те тяжёлые времена репрессий он не позволил уволить из школы учителей-евреев. Иона преподавал у нас математику и, несмотря на моё поведение, любил за смышленость. Я был у него лучшим учеником.

Втаскивая в свой кабинет для наказания за очередное хулиганство, он, улыбаясь, смотрел на меня и говорил: «Ну-с, господин Токарский, сегодня мы с вами поработаем вместе. Отправляйтесь-ка, сударь, на своё место». И я становился у шкафа «под глобусом» (на шкафу стоял глобус). Иногда он говорил со мной «о жизни». Так мы работали часами, пока не появлялся мой старший брат, и Иона Алексеевич отпускал меня на поруки.

В конце каждой недели я должен был предъявлять свой дневник родителям на подпись. Правила подписи были такие: если в дневнике за неделю стояли одни пятёрки, то подписывал отец. Если была хоть одна четвёрка, то подписывала мама.

Проверяли дневник оба родителя. Подпись отца считалась большим почётом. Оценки у меня были очень хорошими, но весь дневник... исписан замечаниями. Я был чемпионом класса по количеству замечаний в дневнике. Для них не хватало места на полях. Недельные две страницы были исписаны замечаниями во всех направлениях. Я получал около 8–10 замечаний за неделю. Отец внимательно прочитывал их, реагировал слабо и не наказывал меня.

Однажды Иона Алексеевич позвонил отцу на работу и пригласил его к себе, сообщив, что я пририсовал кому-то на портрете усы. Папа с ужасом спросил: «Кому?!» Иона Алексеевич успокаивающе ответил: «Маяковскому». Наступила пауза. Оба молчали.

У меня было хорошее детство и замечательные родители. Вокруг меня были хорошие люди.

Глава 3
ПМ-130

Мой призыв на флот почётным спецнабором, с лишением меня права поступления в институт, был для всех громом среди ясного неба. Никто из людей нашего круга не проходил срочную службу в Советской армии. Все наши друзья и родственники имели высшее образование и получали офицерские звания через военные кафедры институтов. Мой отец и брат были офицерами запаса, так и не надев военную форму. Ни родители, ни я не могли осознать действительного значения свалившегося на нас события. Всё произошло очень быстро и неожиданно, без права апелляции. Районный военком с явным удовольствием постучал карандашом по столу, промямлив под нос: «Вот его-то мы и ждали». Моё дело лежало на столе отдельно от кучи дел остальных призывников. На нём стоял большой лиловый штамп, который я толком не разглядел. Создавалось впечатление, что он призывает будущую звезду флота.

Так я и загремел на Северный флот. Это было начало лета 1964 года.

Ехали мы долго, больше трёх недель. Сначала поездом, потом на корабле. В поезде нас везли в закрытых вагонах, охраняемых «краснопогонниками» с автоматами, видимо, чтобы не разбежались. Собралась хорошая компания. Ехал почти весь выпуск нашего техникума. Все традиционно хотели выпить, но водку невозможно было пронести в вагон. На полустанках выпускали из вагонов неохотно, только за водой. Затем тщательно обыскивали по возвращении в вагон. Я поспорил, что смогу пронести водку в любом количестве. Мне не поверили, но согласились. Мы сбросились деньгами на покупку. На первом же полустанке меня выпустили из вагона с двумя ведрами принести воды. По возвращении долго обыскивали. Заглядывали в полные вёдра, искали бутылки. Водку не нашли. В конце концов, разрешили подняться в вагон с вёдрами.

Мы праздновали весь оставшийся путь. Водки хватило на всех. Вместо воды я принёс два полных ведра водки, чем заслужил законное признание публики. Интересно, что и на перроне, и в вагонах воняло так, что даже запах водки из открытых вёдер не ощущался. После нескольких суток болтанки по Баренцеву морю нас высадили на берег в военно-морской базе, предназначенной для стоянки и ремонта атомных подводных лодок. Место это называлось Гремихой, а в простонародье – «Иоканьга». Тогда я еще не знал, что проведу в этом проклятом Богом месте четыре года, но всё-таки выживу. Мои же собратья по несчастью, радостно бегавшие по берегу после высадки, даже предположить не могли, что именно это место станет их последним пристанищем в этой жизни.

После учебного отряда нас водворили на корабль с кодовым названием ПМ-130. Это был огромный плавучий военный завод. Экипаж его составлял 350–400 человек. ПМ-130 был экипирован самым современным оборудованием и станочным парком того времени. Там были установлены даже станки для обработки валов подводных лодок длиной в 25 метров. Внутри ПМ-130 размещались различные лаборатории и цеха разных профилей. Нос ПМ-130 завершался лебёдкой с огромным гаком (подъемным краном). Он мог поднять подводную лодку весом в 130 тонн. На палубе были установлены скорострельные орудия для обороны от агрессоров. У борта корабля, как цыплята у курицы, швартовались подводные лодки. Нас разместили в кубрике. Там находилось 36 коек. Койки подвешивались в три яруса на цепях. Расстояние между спальными местами по высоте – около 40 сантиметров. Проход между рядами – около 70 сантиметров. По тревоге в этом проходе одевалось 6 человек. У каждого был свой рундук (плоский шкаф). В кубрике был один, привинченный к палубе стол, за которым могло одновременно сидеть 4–5 человек. На три кубрика приходился один гальюн (туалет) с четырьмя посадочными местами – самое любимое место времяпрепровождения экипажа, что-то типа клуба. Там можно было спокойно посидеть, обсудить злободневные проблемы и почитать газету. Одно посадочное место было дежурным, его занимали только в случае крайней необходимости. Первым делом нас начали тренировать действовать по тревоге. Задача состояла в том, чтобы из состояния «в койке» прибыть на свой боевой пост и доложить о прибытии. Для этого требовалось проснуться, одеться, проскочить 3 трапа и 2 палубы, задраить за собой люк и доложить о прибытии по боевому расписанию по телефону. Доклад о боевой готовности производился по форме: «Боевой пост С1–32 к бою готов». На всё про всё давалось 45 секунд. Этим занимался с нами старшина Столяров, который постоянно напоминал: «По трапу не „ходють", по трапу „бегають"». Столяров – неграмотный крестьянский парень, полный энтузиазма, чувствующий себя, видимо, не очень уютно среди ленинградских «интеллигентов», Я как-то сидел в кубрике и занимался английским по самоучителю. Вошёл Столяров, увидел, чем я занимаюсь, и спросил: «А как будет стол по-английски?». Я ответил, что «стол» – это «table». Он начал входить и выходить каждые 30 минут и каждый раз громко спрашивал меня: «А правда ли, что «стол» по-английски – это «тэйбл»?» Я подтверждал. В конце концов мне надоело, и я спросил его, зачем он задаёт один и тот же вопрос. Столяров ответил в своей естественной манере, что в кубрик всё время заходят новые люди, и желательно, чтобы все оценили по достоинству его знания английского.

На корабле четыре раза в день делали приборку. В совокупности по времени это составляло 3,5 часа. Места приборки разделялись на три категории: уборка в каюте офицеров, уборка внутри корабля и уборка палуб. Раздавалась необычная для нормального человеческого уха, команда: «Палубы проветрить (!) и прибрать». Самой привилегированной считалась уборка в каютах офицеров. Своё первое место уборки я получил в такой каюте. Никто не мешал. Можно было почитать. Я тогда ещё не знал, что «бесплатный сыр бывает только в мышеловке». Офицеры смотрели на «своих» матросов, как на личную собственность. Мне этого никто не объяснил. Однажды я пришёл на уборку. В каюте находился капитан-лейтенант. Он ждал меня. Когда я вошёл, он указал мне на «облёванную» кровать и приказал в моё свободное время выстирать его простыни. Я посмотрел на него, как на идиота, сбежавшего из сумасшедшего дома, и сказал, что я пришёл на флот не для того, чтобы стирать чужие «облёванные» простыни. Затем добавил, что военно-морской устав запрещает использовать военнослужащего в личных целях. Мне этого показалось мало, и я пояснил, что одним из важнейших завоеваний Октябрьской революции была отмена института денщиков. Он, не сообразив, о чём я говорю, ответил, что, мол, про такой институт не слышал и такое учебное заведение ему неизвестно. Я ухмыльнулся. Что тут началось! Сбежалось всё наличное командование. Я стоял по стойке «смирно», а они толпились вокруг меня и разглядывали, как инопланетянина. Но формально наказать не решились. Это было моё первое столкновение с системой. Меня отправили убирать шкафут. Шкафут – это средняя палуба, самое паршивое место уборки. Место для штрафников. Три с половиной часа в день на тридцатиградусном морозе с ветром убирать непрерывно падающий снег. Мне дали понять, что есть и легальные способы вынуть из человека душу. Я понял...

Матросы и офицеры не любили друг друга. Офицеры относились к матросам, как к низшей расе. Флотская система предоставляла им для этого формальные возможности. Они питались отдельно. Их кормили другими продуктами. Они получали молочные продукты, вино, шоколад, что нам по нормам довольствия не полагалось. Мы вообще постоянно недоедали. У каждого офицера был вестовой. Свой персональный денщик, который чистил ему ботинки, стелил постель, стирал его личные вещи. Вообще образовательный и культурный уровень старослужащих офицеров был очень низкий. Молодые офицеры в звании от лейтенанта до старшего лейтенанта, особенно те, которые получили образование в хороших городах, страдали на первых порах неимоверно, чувствуя интеллектуальный голод. В начале своей службы на севере они оставались «людьми». Я дружил с некоторыми из них. Но таких было немного и большинство из них через два-три года превращалось в подобие своих командиров. Офицеры привыкли оправдывать свою «избранность и превосходство» «преимущественным социальным положением и образованием». Когда призвали нас, у офицерского корпуса появилась неожиданная проблема. Наше образование было лучше, чем у многих из них. Матросы ненавидели офицеров за хамство, грубость и издевательства. Были случаи, когда вспыхивал бунт на персональной основе. Матрос с соседнего корабля украл автомат с патронами. Обычно нам никогда не выдавалось оружие. Патроны находились и хранились отдельно под офицерской охраной. Стрелять нам вообще не давали. За 4 года я выстрелил всего четыре патрона и только в учебном отряде. Матрос, видимо, добыл оружие каким-то необычным путём. Он захватил позицию на сопке, главенствующую над главной и единственной дорогой в Гремиху. Оттуда он стал отстреливать проезжающих. И только офицеров. На ликвидацию послали подразделение, где служил убежавший матрос. Это была принятая практика. По своим он не стрелял. Его окружили и, с его же согласия, застрелили. Его все равно расстреляли бы по приговору военного трибунала, поскольку он убил несколько офицеров. Если убивали свои, то сообщалось семье, что он погиб при исполнении служебных обязанностей. Семья не страдала. Таковы были принятые всеми правила игры. Случались и коллективные бунты. Однажды ребята с камбуза сообщили, что привезли гнилое мясо. Обычно нам мяса вообще не давали. Мы все побежали смотреть. Мясо лежало на разделочных столах. На камбузе стоял смрадный дух тухлятины. Мясо было полно белых червей, как в старом фильме «Броненосец «Потёмкин». Сообщили дежурному по камбузу офицеру. Он ответил: «Сожрёте и такое, скажите спасибо и на этом». Повернулся и ушёл. Когда раздался сигнал на обед, все по команде вошли в столовую, сели за столы. Но никто не притронулся к еде. Всё это происходило беззвучно. Мы знали, что любой диалог мог бы быть истолкован, как организованный бунт. Тогда последовал бы процесс выявления зачинщиков со всеми его последствиями, заканчивающийся трибуналом и дисбатом. Появился замполит. Он стал абсолютно серьёзно объяснять нам, что варёные черви – это тоже мясо и не менее полезное. Появился командир корабля и сказал, что мы обязаны это мясо съесть, так как он не имеет права списать продукты. Никто к еде не притронулся. Вызвали начальника тыла – заместителя командира Гремихской военно-морской базы и выставили охрану у выхода из столовой. Начальник тыла заорал, что это бунт, но тут же сам испугался своих слов. (По уставу командир обязан немедленно доложить в штаб Северного флота об отказе от пищи личным составом, а это могло бы иметь персональные последствия и для него.) Встал один старшина и сказал, что мы есть не будем. Мы требуем присутствия врача и военного прокурора. После короткого совещания с подчиненными, начальник тыла приказал заменить мясо консервами из офицерского запаса. Эта история имела продолжение. Через пару дней один из наших юмористов, выполнявший по совместительству функции киномеханика, объявил о демонстрации кинофильма про Гремиху. Как обычно, набилось много народу. Наш киномеханик специально достал фильм «Броненосец Потёмкин» Эйзенштейна. Как известно, это был один из базовых идеологических мифов Советской власти. Речь шла о восстании экипажа царского броненосца из-за гнилого мяса, которым его хотели накормить.

Начался гвалт. В темноте при появлении на экране царских офицеров, выкрикивались имена их гремихских прототипов. Диалоги в фильме удивительно совпадали с нашими. Замполит потребовал остановить показ. Зажгли свет. Четыре человека встали и заявили, что, в случае прекращения показа, каждый из них отдельно напишет жалобу в штаб флота о том, что идеологическая линия на военно-морской базе не совпадает с идеологической линией Коммунистической партии. Что нельзя объявлять советский кинофильм антисоветской пропагандой. Замполит сдался. Офицеры организованно покинули зал. Показ фильма продолжили. На следующий день киномеханика заменили. «Стукачи» ещё долго строчили свои донесения о заговоре матросов. Я знаю это точно, потому что меня продолжали таскать к замполиту на доследование. Больше всего доносов было написано персонально на меня. Я, конечно же, был в составе четырёх «античервивых» мушкетёров-протестантов.

С первого дня службы мы тосковали по Ленинграду, по родителям, по друзьям, по прошлой человеческой жизни. Первые месяцы, когда ещё было свежо прикосновение близких, пока еще не выветрился запах родного дома, я просыпался по ночам, открывал глаза и пугался синего света ночника в кубрике. Мне казалось, что это страшный сон, что этого не может быть. Что достаточно закрыть глаза и всё исчезнет. Я закрывал и открывал глаза. Синий свет оставался. Мама не появлялась. В кубрике воняло портянками. 35 человек вокруг меня храпели, стонали во сне, бредили, вскрикивали. Я чувствовал, что провалился куда-то, в какую-то тарабань, в какую-то безысходность, которая уже навсегда и из неё не выбраться. Это продолжалось несколько месяцев. Именно в этот период меня с товарищем первый раз послали на подводную лодку чего-то там сделать. У нас тогда ещё понятия не было, что нам предстоит впереди. Мы стояли с ним на внешнем корпусе подводной лодки. Лодка покрыта толстым слоем чёрной резины (противорадарная защита). Ветра не было. Одеты мы тепло. На небе во всей красе играло Северное сияние. Это огромный небесный занавес, переливающийся всеми цветами радуги. Такого красивого явления природы мы оба ещё не видели. Всё было ошеломляюще необычно. Было тихо. Ни один звук не вмешивался в эту картину. Вдруг мой друг тихо говорит: «Слушай, Лёня, такая поэзия! Как нам повезло!» Я оторвал свой взгляд от неба. Посмотрел себе под ноги на чёрную подводную лодку и сказал ему: «Слушай ты, Каретников, очнись, спустись на землю. Это Северное сияние нам ещё дорого будет стоить!» Через два года Валера Каретников ночью разбудил кубрик. Он сообщил, что сейчас срочно собирают комсомольское собрание. Он также разбудил и привел в кубрик старшего лейтенанта-комсорга. Все сонные собрались и расселись на нижних койках. Валера вытащил футляр из-под аккордеона и поставил его на стол. Затем он собрал все половые тряпки кубрика и сложил их в футляр. После всего этого он объявил комсомольское собрание открытым. Повестка дня – принятие поздравлений по поводу демобилизации старшего матроса Каретникова. Утром его увезли в психиатрический изолятор. Больше я Валеру Каретникова никогда не видел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю