Текст книги "Капитальный ремонт"
Автор книги: Леонид Соболев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)
Испуг её и жалость поразили Юрия. И оттого, что она сказала «утонете», а не «погибнете», он и сам почувствовал, как к горлу подступает комок. Ему стало ужасно жалко себя: действительно, все это далеко не шуточки. Слава славой, а мины, торпеды, снаряды… Он вдруг увидел, как барахтается в воде, выбиваясь из сил, а вокруг – ни шлюпки, ни круга, ни буйка… «Утонете»…
– Ничего, Сашенька, все будет олл райт, – сказал он нетвердым голосом, отводя глаза.
– Ой, миленький, – опять по-крестьянски протянула Сашенька. – Ну, пошли вам господь бог, дайте я вас на прощанье приласкаю…
И она обвила его шею прохладными руками, жаркое влажное кольцо охватило его губы. Опустив руки, не обнимая ее, не касаясь прильнувшего к нему крепкого и горячего тела, он стоял неподвижно, вслушиваясь в медленное покоряющее движение, которое плыло вокруг его рта и вместе с которым так же медленно начала плыть и его голова.
Потом веки его тяжело опустились, он вздохнул, обнял Сашеньку и ответил её губам.
Как ни странно, он впервые испытывал такой поцелуй. То, что бывало с ним ранее, было забавой, игрой или профессиональной прелюдией к дальнейшему и никогда его не захватывало. Но тут…
Он хорошо понимал, что поцелуй этот рожден не любовью, а жалостью и сочувствием, а может быть (мелькнула и такая трезвая мысль), а может быть, просто расчетом бывалой женщины, польстившейся на чистенького юношу, недаром же она смотрела на него тем особенным взглядом. Но понимание всего этого отступало все дальше и дальше, в смутную и теплую бездну, откуда навстречу возникали чувства возвышенные и трагические, от которых ему было нестерпимо хорошо и печально. Не Сашеньку, горничную Ирины Александровны, целовал он в каком-то восторженном бреду, полузакрыв глаза, а женщину, провожавшую его в бой.
Он уже искренне верил, что завтра будет стоять на качающейся железной палубе миноносца, заливаемой всплесками падений снарядов, и что это объятие – прощальное, последнее в покидаемой им жизни, и потому отдавался ему весь целиком, не зная, что будет дальше, но предчувствуя нечто небывалое, сладостное, волшебное.
Вдруг губы его ощутили никогда не испытанный ранее холод. Жаркое кольцо, окружавшее их, распалось. Он открыл глаза: Сашенька, выскользнув из его рук, исчезла в дверях. Несколько секунд он простоял в столбняке недвижного безмолвного отчаяния, потом услышал (казалось, где-то очень далеко) звонок в передней.
Он взглянул на себя в зеркало: вид у него был странный – не то что взволнованный, а почти полубезумный, глаза были красны, на щеках блестели слезы. Неужели он плакал, сам того не заметив?.. Юрий поспешил отвернуть кран и подставить лицо под острые холодные струйки – может, вернулась Ирина Александровна, тогда надо было немедленно привести себя в порядок. Вот уж с кем меньше всего хотелось ему сейчас встретиться! Опять играть глупую роль влюбленного и преданного пажа, когда внутри все болит и ноет, все спуталось и каждая спутанная ниточка тянет свой неразрешимый вопрос… Ну, о чем с ней говорить, если пять минут назад ему стало ясно, что он близок к тому, чтобы думать о ней так же, как об Анастасии Петровне? Никогда не простит он ей вчерашнего Друмсэ!.. Нет, придется подольше пополоскаться и сообразить, как себя вести. Конечно уж, никаких дурацких откровенностей о своем плане, и поскорее бы удрать…
Кто-то довольно ощутимо похлопал его по спине. Он поднял голову и не поверил глазам: рядом стоял Николай. Как был, с мокрыми руками и лицом, Юрий кинулся к нему.
– Кольча! – закричал он восторженно, как в детстве, когда, дождавшись наконец возвращения брата из гимназии, кричал ему навстречу это, им самим выдуманное ласковое имя. – Вот здорово, чуть не разошлись!
Он наскоро вытер лицо, обнял Николая и крепко поцеловал его в гладко бритую, пахнущую знакомым одеколоном и табаком щеку. Лейтенант притиснул его к себе и, как бывало, приподнял над полом.
– Молодец, Юрчён, что приехал! – сказал он, тоже называя его забытым детским именем. – Нынче ты мне, пожалуй, нужнее… Ну что ж, поговорим здесь, благо квартира пуста.
Значит, он уже знает?.. Радость мгновенно схлынула, внутри поднялась мутная волна, сейчас Юрий почти ненавидел Ирину. Он тревожно взглянул на брата, но тот, будто ничего особенного и не произошло, крикнул в переднюю:
– Сашенька, покормите-ка нас чем бог послал! – и, снова повернувшись к Юрию, пояснил: – На корабль я тебя не приглашаю, очень хорошо, что ты тут оказался…
У Юрия упало сердце. Очевидно, «прожект», о котором говорилось в письме, адмиралом одобрен, и Николай заехал сюда проститься с Ириной на пути к тому неизвестному, что задумал. Что же это могло быть?.. Он опять взглянул на брата, и ему показалось в нем что-то новое – суровое и неотвязное, будто он все время о чем-то думает. Юрий с места понес веселую чепуху про Ивана-Бревно, про студента в поезде и пошел за ним в гостиную.
В ней он бывал только вечерами, при свете неярких, скрытых в щелку ламп. Теперь, залитая утренним солнцем, она выглядела совсем иначе (как, впрочем, и многое в этот день). На толстом ковре неожиданно обнаружился узор, разбросанные по углам тонконогие декадентские столики, всегда заставленные коробками конфет, чашками, подносиками, бокалами, были непривычно пусты, и выяснилось, что они – из светлого клена. Небольшой кабинетный «Стенвей», на крышке которого вечером легкомысленно валялись яркие тетрадки тустепов, танго, рэгтаймов, блистал черным лаком, вернув себе подобающий строгому инструменту вид, и казалось невероятным, что его органное звучание чаще всего сопровождает модные романсы, опереточные песенки и даже ужасные изделия Рогули. Возле рояля на высоком изогнутом треножнике стоял в вазе большой букет роз. Зрелые, громадные, отяжелевшие, они склонили головы, источая предсмертный сильный аромат.
Лейтенант, подойдя, по-хозяйски оглядел цветы и с удовольствием понюхал их.
– Ай да Козлов! – одобрительно сказал он. – А скулил, что розы незавидные. Вполне хороши… Жаль, смотреть некому.
Он тронул длинными пальцами пышную темно-красную розу, глядевшую прямо на него. Вздрогнув, словно вздохнув, она осыпалась внезапно и беззвучно. Крупные лепестки легли на ковре продолговатой кучкой, похожей, казалось Юрию, на могильный холмик, и у него болезненно сжалось сердце: Друмсэ, боже мой… Усмехнувшись, Николай коснулся другой. Она, будто только этого и ждала, осыпалась так же внезапно и бесшумно.
– Tout passe, tout casse, tout lasse… [53]53
Все проходит, все рушится, от всего устаёшь… (фр.).
[Закрыть]Прав был Козлов, оказалось худой гардероб, – сказал он и открыл нотный шкафик. – Потерпи немножко, Юрий, у меня старик Вагнер третий день в ушах бунтует, а господин старший офицер объяснили, что раз он немец, то играть его не патриотично, тем более на корабле российского императорского флота… – Он поставил ноты на пюпитр и, садясь, добавил просительным тоном: – Мне малость отойти надо, еще наговоримся, время есть…
Полистав в раздумье страницы вперед и назад, он помедлил, потом тяжело опустил руки на клавиши, и рояль ответил ему тоже тяжелыми медленными аккордами, которые Юрий тотчас узнал. Это был первый акт «Валькирии», мрачно-торжественный мотив Валгаллы, заоблачного жилища богов, где Вотан собирал погибших в боях героев.
Юрий тихонько присел на диван.
Вагнер был давнишним, с гимназических лет, увлечением Николая. Играл он и в те годы и теперь, как он говорил, «для себя»: технически не очень совершенно, путаясь в сложных пассажах, но очень выразительно и вдумчиво. Для Юрия, кто во всем подражал брату, Вагнер вскоре стал самым главным композитором, заслонив даже «Аиду» и «Кармен». Чтобы вполне понимать «Кольцо Нибелунгов», четырехоперную эпопею древнегерманского мифа, подправленного Вагнером, требовалось тщательно изучить тот звуковой словарь, которым он мечтал перевернуть театральную музыку. Часами слушая игру Николая и его пояснения, Юрий, еще не научившись сам читать ноты, мог не хуже завзятого вагнериста разбираться в сложной, по-немецки педантичной системе лейтмотивов, которыми Вагнер обозначал не только богов и людей, их чувства и взаимоотношения, но даже и такие философские и отвлеченные понятия, как судьба, коварство, жажда власти, обреченность року. Юрий отлично с этим справился, и Николай даже утверждал, что, если бы о князьях удельновечевой Руси Юрий знал хотя бы вполовину того, что о вагнеровских героях и богах, он имел бы по истории круглое двенадцать.
Поэтому по тем отрывкам, какие сменяли друг друга, Юрий угадывал сейчас душевное состояние брата. Тот метался по всему клавиру как бы в поисках чего-то, что могло успокоить его, на что-то ответить, что-то объяснить, – и это метание выражало его внутреннее смятение, о причине которого Юрий догадывался. Николай пропускал целые страницы и задерживался на других, переходя от стремительного полета валькирий к любовной сцене Зигмунда с Зиглиндой, от поединка его с Хундингом к рассказу его о том, как могучий Вельзе исчез в бою, оставив его сиротой. Несколько дольше он играл ту сцену, где накануне боя с Хундингом безоружный Зигмунд взывает к отцу: «Вельзе, Вельзе, где же твой меч? Твой острый меч, что мне обещан?» Он сыграл этот вопль с таким страстным отчаянием, что у Юрия пробежал по спине холодок, ему вспомнилось письмо Николая, в привычной иронии которого сквозило то же горькое чувство безоружности перед боем. Он невольно взглянул на брата.
Тот был внешне спокоен, глаза внимательно устремлены в ноты, и лишь крепко сжатые скулы да суровая складка в углу рта отличали его лицо от обычного выражения. Но когда в музыке – сперва намеком, потом все яснее начал пробиваться лейтмотив Нотунга, отцовского меча, вместе с этим стало светлеть и проясняться лицо Николая. Вот Зигмунд увидел у себя над головой воткнутый в дерево заветный меч – и короткая (до пронзительности простая) музыкальная фраза Нотунга зазвучала во всю силу оркестровой меди замедленно, плавно и ликующе, подобно волне, вырвавшейся на широкий разлив. Николай улыбнулся ей и торжествующе повторил еще раз, но тут же оборвал. Помрачнев, он, не глядя в ноты, взял несколько грузных аккордов – угрожающих, ненавидящих, весьма точно выражающих образ Хундинга, того, кто убьет героя.
Потом медленно перелистал страницы. Теперь это была финальная сцена заклинание огня, лучшая, по мнению Юрия, в опере. В ней Вотан прощается со своей любимой дочерью – валькирией Брунгильдой, которая нарушила его волю и обречена им на волшебный сон, пока её не разбудит первый нашедший её смертный. Но, жалея дочь, он окружает её огнем, сквозь который может пройти лишь тот, кто будет свободней его самого и кто не трепещет перед его копьем. Сцену эту Юрий мог слушать и играть бесчисленное количество раз, сам не понимая, что именно в ней его так волнует. Конечно же, это были не тяжеловато придуманные Вагнером и порой раздражающие своей нелогичностью события, в которых древний бог действовал иногда просто глупо. Тут побеждала музыка: вечной темой прощания – все равно кого и с кем – она отвечала на тайные движения человеческого сердца. Глубокая душевная её скорбь всегда волновала Юрия.
Весь поглощенный органным звучанием рояля, прикрыв ладонью глаза, он мысленно следил знакомое ему многоголосие оркестра, какое рояль полностью передать не может. Впрочем, Николай нынче играл на редкость выразительно левая рука как бы выговаривала в басах слова, которые Юрий знал наизусть. Обычно он воспринимал их именно как слова Вотана. Сейчас же, в нервной, порой срывающейся игре Николая они имели иной, совсем не вагнеровский смысл. Вотан пел: «Если я должен навеки расстаться с тобой, дорогая», – а Юрий понимал, что это сам Николай с тоской и страстью обращается к Ирине, ведь с этим он и приехал сюда – и её не нашел… И пусть дальше шел оперный текст о героях, пирующих в Валгалле, о роге с медом, которого никогда уже не поднесет Брунгильда отцу, – все это было вздором, внешним покровом. На самом же деле под этим, как зимняя вода подо льдом, неудержимо стремил свое течение человеческий, сердце щемящий смысл удивительной этой музыки, который насыщает все её медленные, мастерски розданные оркестру ходы.
Вотан пел: «Простите, очи мои! Сверкали ярко вы мне, когда к блаженству душа стремилась в борьбе с мраком и страхом…» – а Юрий понимал, что и это относилось к ней, к Ирине. Ведь в стихах Николая, которые ей посвящались, говорилось именно о стремлении к какому-то высшему счастью, о борьбе с ведьмой-судьбой, с мраком, с пошлостью, со злом. Стихи эти, по мнению Юрия (которого он брату не высказывал), были горячие, искренние, но любительские и туманные. Правда, послушав их, Юрий обычно ворочался в койке, пытаясь в своих, еще никому не известных стихах достигнуть того откровенно романтического преклонения перед женщиной, тех рыцарских, самых достойных чувств, какими отличались стихи Николая. В них была та удивительная фанатическая вера в совершенство Ирины, которая вызвала каюткомпанейское, почтительное с виду, но ироническое прозвание «земной бог». И к ней, к Ирине, были обращены слова, слушать которые сейчас, когда она веселилась на Друмсэ, было просто невыносимо… «В последний раз вижу я вас, вам даю прощальный поцелуй…» Нет ни очей, ни последнего свиданья, ни прощального поцелуя. А ведь Николая ждет нечто грозное, опасное, видимо, все решилось, раз он не зовет на корабль. Неужели это и в самом деле прощание?.. Что-то перехватило в горле. «Сиять человеку будете вы: бессмертный – несчастный!.. – вас навеки теряет…»
Никогда еще он не слышал, чтобы Николай так играл. Слово «несчастный» взметнулось из волн спокойной скорби высоким острым гребнем, будто кто-то в приступе отчаянной тоски всплеснул руками, и теперь Юрий уже со страхом ждал того, что должно прозвучать: сейчас Вотан наклонится к лежащей на скале Брунгильде с последним поцелуем. Это и прежде всегда волновало его, как главное, решающее во всей сцене. Но теперь оно переворачивало душу. Медленные, неотвратимые ходы оркестра, торжественность и отчаяние, покорная боль и бессилие перед неумолимым ходом жизни, изменить который не могут сами боги.
С чела твоего
божество
Снимаю
лобзаньем моим…
Все. Свершилось.
Ее уже нет – валькирии, божественной девы-воительницы, достойной божественной любви. Осталась женщина, может быть и прекрасная, но не божество. Не небесный – и даже не земной бог…
А может – так и надо?.. Зеленое душистое колдовство ванной, проклятое Друмсэ, все внезапные сегодняшние догадки и мысли забушевали в нем с силой чрезвычайной, вызывая и жалость, и гнев, и страх, что Николай понял все и теперь страдает, и какую-то жестокую радость, что так случилось, и что, пожалуй, оно и лучше…
И вдруг его охватил тайный ужас, что Николая он видит в последний раз и что слова вагнеровского прощания надо отнести к нему, старшему из двух Ливитиных, единственному близкому существу во всем огромном мире… Пришлось прикрыть ладонью глаза: в них снова стучались слезы… Что за день, если подумать, что за день!
Уже Вотан призвал бога огня Логе, уже тот – почти зримо – вспыхнул в музыке и растекся волной пламени, но хрустально зазвенел потом отдельными маленькими язычками, и в мерцающем их сиянии могуче и победно возник уверенный и ликующий мотив Зигфрида, еще не родившегося героя, кто будет свободнее старого бога и пройдет через огненную стихию, сейчас успокоившуюся и медленно пылающую в широких, как бы растекающихся звуках так, как будет пылать она долгие годы, – а Юрий почти не слышал этого. Все в нем болело, страдало, мучилось, все было невыразимо. Что можно было сказать Николаю?..
И когда «Стенвей» замолк, Юрий испугался. Надо было возвращаться к действительности. Он боялся отнять ладонь от глаз. Но тут крышка рояля мягко стукнула, и голос Николая сказал очень спокойно и буднично:
– Я тебе не писал: срубили мы наши эйфелевы башни. Я грот-мачту резал… Оказалось, что нынче имя бога огня не Логе, а Ацетилен. Здорово работает, до чего красиво, если бы ты видел! Все время я эту музыку слышал…
Юрий очнулся и, незаметно проведя ладонью по глазам, открыл лицо. Николай стоял возле рояля – статный, красивый, в ослепительно белом кителе и закуривал папироску. Лицо его снова было спокойно. Что за выдержка, боже ты мой!.. А может быть, он, Юрий, все это выдумал за него, и ничего сейчас не было – ни прощания, ни поцелуя, снимающего сияние бессмертия?.. Он почти сердито взглянул на брата. Ацетилен? И только?.. Но тут он увидел, что огонек спички чуть заметно ходит вокруг кончика папиросы – не очень заметно, но ходит. Значит, все-таки это было?.. Юрий готов был броситься ему на шею и выложить все, что болело внутри. Пусть это глупо, жестоко, но…
– Пойдем харчиться, мне скоро уезжать, – опять спокойно сказал Николай и пошел в столовую, крикнув в переднюю по дороге: – Сашенька, расстарайтесь там коньячку, пожалуйста!
Стол был накрыт, на залитой солнцем скатерти стояло кофе, молоко, масло в хрустале, маленькие мисочки с простоквашей, посыпанной по-фински корицей, поджаренные ломти белого хлеба, ветчина, яйца, прикрытые салфеткой, и непременный шведский «секст» – разделенное на секторы блюдо с разными закусками. Лейтенант бросил салфетку на колени и придвинул простоквашу.
– Не знаю, как ты, а я не завтракал – адмирал вызвал к подъему флага…
«Вот оно», – со страхом и любопытством подумал Юрий. Сейчас выяснится, что это за «прожектик», который он послал командующему. Но Николай продолжал аппетитно есть простоквашу и потом потянулся за ветчиной.
Юрий не выдержал.
– Скажи, пожалуйста, ты мне писал… – начал он, волнуясь и сдерживая себя, но тут вошла Сашенька, и Юрию пришлось замолчать. Он занялся было завтраком, но что-то – не то смутная надежда, не то простое любопытство заставило его поднять на нее глаза.
Улыбаясь не только ярким и сочным ртом, но и всей кокетливой своей повадкой, Сашенька легко и бесшумно шла к столу с подносом в руках. Теперь она, как обычно, была вся в тугом крахмале. Сияющая его белизна плотно облегала тесным фартучком её небольшую, тоже тугую грудь, узкими рукавчиками отложных манжеток – руки, высоким, до самых розовых мочек ушей, воротничком – стройную шею и увенчивала темные волосы наколкой, похожей на маленькую корону. Уже невозможно было думать, что полчаса назад эта же женщина, ахнув и запричитав, обняла его так просто и душевно. Что же это было?.. Или все в этом доме – только игра? С ревнивой пристальностью Юрий следил за каждым её движением.
Не глядя на него, Сашенька сняла с подноса черную пузатую бутылку с яркой этикеткой, на которой между двумя рядами уходящих вдаль бочек летела ласточка, и, ставя на стол две узенькие рюмки и хрустальную вазочку, где, поблескивая крупной солью, лежали жареные фисташки, певуче сказала:
– Николай Петрович, вы бы приказали Козлову ласточки вашей запасти, а то, говорят, скоро торговлю прикроют…
И тут только Юрию пришло в голову, что и в самом деле среди того множества бутылок, которые он перетаскал, не было ни одной с такой вот этикеткой. Чувство острой обиды за брата снова вспыхнуло в нем, конечно же, просто свинство – составлять целый список и забыть о том, что Николай любит именно вот этот пузатенький Мартель.
– А вы не огорчайтесь, Сашенька, – ответил лейтенант, тщательно срезая верхушку яйца. – На всю войну все равно не напасешься. А что, эта последняя?
– Одна еще есть, я уж припрятала…
– Вот и спасибо, пусть постоит до случая… Идите, Сашенька, больше ничего не надо.
И опять Юрий невольно взглянул на нее. На этот раз она метнула в него быстрый тот взгляд, и все в нем затомилось. Что за черт, где она настоящая? Сейчас – опять горняшка, а тогда?.. На мгновение вокруг губ снова легло жаркое кольцо и тут же исчезло. Крахмально-снежная фигурка легко и бесшумно скрылась в дверях, плотно прикрыв их за собой. Какое-то наваждение…
Он встряхнул головой, беря себя в руки.
– Так все-таки, – снова начал он, – ты в письме намекал на что-то серьезное, я из-за этого и приехал. Что это у тебя за прожект? Ты можешь сказать?
– А почему бы нет, я тебя для того и высвистывал, – охотно согласился Николай, вскрывая другое яйцо. – Как-никак нас с тобой, Ливитиных, на земле всего двое, думал, не успеем попрощаться. Дело, видишь ли, весьма простое и не очень новое, пороха я тут никакого не выдумал, но перед братом все же погордиться можно…
И, продолжая со вкусом завтракать, он лаконично, но обстоятельно и вполне ясно изложил свой план заграждения выхода из Кильской бухты.
Перестав есть, Юрий остановившимися глазами смотрел на брата. Все, о чем тот говорил сухо, коротко, военно, – в его воображении вставало поразительной, дух захватывающей картиной.
…Первые часы войны. Немецкая эскадра выходит из Киля в Балтийское море для немедленного внезапного удара. Идут линейные корабли, крейсера, миноносцы, может быть, даже и линейные крейсера флота открытого моря, все эти, так хорошо знакомые по Джейну и Ташенбуху [54]54
Справочники военных флотов – английский «Jane» и германский «Taschenbuch der Kriegsflotten».
[Закрыть], по военно-морским играм в корпусе «Мольтке», «Дейчланд», «Кайзер Вильгельм дер гроссе», «Лютцов», «Кёльн», «Страсбург» – все брошено на ост, в Финский залив, на Кронштадт, на Петербург, первый, пугающий, терроризирующий удар, морской Седан… Немецкая чванная мощь – эскадра идет, как на парад, с музыкой, черт бы их драл! Они же знают, что русский флот не успел еще отмобилизоваться, что это будет не бой, а игра дюжины котов с одной мышью.
Идут в ночи немецкие корабли, идут без охраны, без тральщиков – ведь они у себя, в своей собственной Кильской бухте, а война едва началась, чего же опасаться?.. И вдруг – взрыв! Кренится «Мольтке»… Ну ладно, пусть не «Мольтке», пусть какой-нибудь крейсеришко вроде «Аугсбурга», пусть даже паршивый номерной миноносец!.. Но он взрывается в своих водах, на своем фарватере, ведущем к верной, легкой, по-немецки рассчитанной победе!.. Еще взрыв… Еще… Русские подлодки? Мины? Когда успели?.. Эскадра поворачивает в Киль, тральщики заводят тралы, первый, самый страшный выход в море сорван…
Он с обожанием смотрел на брата, глаза его горели, его почти трясло. Такой удар в первые часы войны – и сделает его он, Николай?..
– Ну, знаешь, Кольча, – вскрикнул он наконец, – это же… это же… Это же черт знает что.
Он сорвался с места и возбужденно зашагал по столовой.
– Если удастся – ведь это сразу всю войну перевернет. Они там думают мы телята, стоим и ждем ножа, а тут… Нет, до чего ж здорово. И как просто! Слушай, – вдруг кинулся он к Николаю, – возьми меня с собой… Я все равно собирался на миноносец, но лучше уж сюда, с тобой… Возьми, ну, Кольча, ну, Никольчик! – взмолился он в самозабвенном восторге. – Ты погляди, как здорово выйдет: ведь кто-нибудь, кроме тебя, должен на лесовозе говорить по-английски, на случай досмотра? А я худо-хорошо, но болтаю, для немцев вполне сойду… Да и на баркасе если уходить – я же под парусами управляюсь неплохо, приз есть… Ну возьми, Кольчик, милый! – уж совсем по-мальчишески запросился он.
Лейтенант смотрел на него с улыбкой и, переждав этот взрыв, сказал поучительным тоном:
– Сколько тебе раз повторять: хочешь кого-нибудь убедить – никогда не жестикулируй и старайся воздействовать логикой, а не чувствами. Сядь и успокойся.
Юрий вспыхнул.
– Я не понимаю, неужели надо ломать комедию и в такие минуты?
Лейтенант потянулся к пузатой бутылке.
– А в какие это минуты, позвольте вас спросить?
– Ну вот в такие… Когда ты мне все рассказал…
– А что, собственно, все?
– Как – что!.. Ведь это же подвиг! Дерзкий и великолепный!
– Ошибаешься, Юрочка, – сказал Николай, внимательно вытаскивая пробку. – Никакой это не подвиг. Это фантастический рассказ из «Мира приключений» или роскошная драма в тысячу двести метров, вся в красках, – что хочешь.
Он наконец справился с пробкой и закончил нарочито безразличным тоном:
– Ничего этого не будет.
Юрий резко повернулся к нему.
– То есть как не будет?
– А так. Сядь и возвращайся к действительности. Помечтали – и за щеку.
Он налил рюмки и поднял свою.
– Выпьем, Юрий Петрович, за упокой души еще одного прожектика лейтенанта Ливитина… Скооль!
И он медленно стал цедить коньяк, после каждого глотка поднося маленькую рюмку к глазам и любуясь золотистой влагой, пронизанной солнцем. Юрий, не замечая, что уже сидит и тоже держит рюмку в руке, ошеломленно смотрел на него, пытаясь осмыслить сказанное. Спокойствие Николая казалось ему противоестественным и угрожающим: он ждал, что вот-вот произойдет нечто страшное.
Больше всего он боялся, что Николай зарыдает, – ему казалось, что тогда его собственное сердце не выдержит, раздавленное бедствием, размеры которого он отлично понимал. Слезы Николая он видел лишь однажды и страшился увидеть их вновь. Это было в майский, солнечный день в том старом сибирском городе, где они жили с тех пор, как отец вышел в отставку и вскоре после того умер. Юрий с утра расставил на полу свои многотрубные корабли, точно, по чертежам, склеенные из плотного ватмана Николаем для морских сражений, правила которых – хода, залпы, курсы – были разработаны им же. Решительный бой эскадр откладывался почти весь последний месяц – у Николая шли экзамены. В тот день Николай пришел из гимназии веселый, счастливый, сдав наконец последний, и уже открывал коробку с японскими броненосцами (русским флотом командовал, конечно, Юрий), когда через открытое окно донесся пронзительный голос мальчишки-газетчика: «Телеграммы с театра военных действий! Экстренный выпуск! Небывалое сражение в Цусимском проливе! Гибель всей русской эскадры! Экстренный выпуск!» Николай, побелев, уронил коробку и выбежал на улицу.
Он долго не возвращался, и Юрий нашел его в садике с газетным листком в руке. Он сидел и беззвучно плакал. Очень крупные слезы катились по искаженному душевной мукой лицу, порой громадный, неслыханный – в три-четыре приема – вздох бурной волной потрясал все его тело. Юрий взял листок, прочел – и заплакал тоже, так же по-мужски беззвучно. Вернувшись, они молча собрали бумажные кораблики, которые потом пожелтели и рассохлись в своих коробках, откуда их больше не вынимали: в тот день для Николая закончилась юность, для Юрия – детство. Никогда потом он не видел слез Николая – даже когда умерла мать.
Но теперь в этом слишком уж ироническом спокойствии Николая было что-то, что заставляло догадываться о силе тех отчаянно-безнадежных и беспомощно-мрачных чувств, какие он хотел скрыть под этой маской, и опасаться, что они могут вырваться наружу, подобно извержению вулкана, – уж очень много накопилось там, в недрах души…
Пауза затягивалась. Николай налил вторую рюмку и снова стал молча рассматривать её на свет. И как ни был Юрий растерян и ошеломлен, он внезапно понял смысл своего присутствия здесь: ведь никому в мире, кроме него, Николай не мог бы довериться после своего крушения – разве лишь Ирине. Но Ирины не было, был только он, Юрий, – и ему надо было немедленно оборвать эту паузу, разбить опасное молчание. Надо было, что называется, «разговорить» Николая, дать ему отвести душу – в иронии, в брани, в гневе, в жалобе – в чем он хочет, только не оставлять в замкнутом самоотравительном молчании… Тогда, в садике, Юрий мог выразить свою беспомощную любовь к нему только тем, что рыдал вместе с ним. Теперь, повзрослев, он обязан был ему помочь.
И Юрий сказал первое, что пришло в голову:
– Что же, выходит – адмирал не разобрался в том, в чем разобрался гардемарин по первому году? Не возьму в толк, как он мог отклонить такой план?
Николай посмотрел на него серьезно, без тени напускного цинизма.
– Адмирал-то разобрался, насколько я понял. Но и адмиралу воли нет. Вот в чем беда, Юрча…
– То есть?
– Видишь ли, люди ходят под господом богом, а мы, флотские, – под Генмором… Да выпей ты рюмку, укрепи нервы, – перебил он себя. – Ишь тебя трясет! Похоже, не со мной жизнекрушение произошло, а с тобой… Ну скооль!
Юрий глотнул коньяк и поморщился.
– Значит, опять Генмор? – спросил он, торопливо наливая в чашку уже остывший кофе.
– А как же, – с нервной веселостью подтвердил Николай. – Все он, благодетель! Недреманное око, язви его в душу и в пятки, без него флотам ни ткнуть, ни дернуть…
И тут лейтенант произнес такой длинный и сложный акафист Генмору, что Юрий, несмотря на драматизм положения, внутренне усмехнулся. Во взаимоотношениях между собою братья избегали слишком сильных выражений, и сейчас Юрий впервые услышал от Николая флотские присловья и вполне оценил их силу. Это было покрепче и поостроумней заклинаний Чуфтина, главного боцмана «Авроры», который утреннюю приборку, где участвовали и матросы и гардемарины, начинал хриплой флотской ектеньей, неизменно добавляя по её окончании: «Господ гардемарин не касается!» Лейтенантский акафист доказывал, что вулкан нашел кратер для извержения и что Юрий добился некоторого ослабления душевного напора, почему он поздравил себя с успехом.
Облегчившись таким образом, лейтенант тоже налил себе кофе и, сделав глоток, сказал:
– Жаждешь узнать, как протекали события? Изволь. Может, это научит тебя не подражать старшему брату.
И уже спокойнее, без едких острот и щеголяния архаическими словечками и оборотами, а так, как рассказывал когда-то Юрию о плавании Христофора Колумба или о Синопском бое – просто и дружески, – он начал рассказывать, что произошло утром.
Оказалось, адмирал принял Николая сразу же, как тот прибыл на «Рюрик», и сам заговорил об его проекте. Выяснилось, что еще вчера утром он запросил Либаву (она ближе к Килю, чем Гельсингфорс или Або) и показал список задержанных иностранных пароходов. Тут же он предложил отказаться от мысли разместить мины в трюме и посоветовал спрятать их на верхней палубе внутри штабелей леса. Тогда не нужно будет устраивать в корме полупортики для сбрасывания мин – рельсы можно уложить прямо на палубе, замаскировав их фальшивым настилом, что значительно сократит срок подготовки. И, наконец, он сказал, что матросов на пароход надо набирать из латышей, эстонцев, финнов и запретить им говорить по-русски, чтобы создать видимость иностранного судна. На просьбу Ливитина послать его «капитаном» лесовоза адмирал согласился. Словом, все шло так, что Николай чувствовал себя на седьмом, если не на десятом небе.
Но тут в дверях появился Бошнаков с изящным кожаным бюваром в руках и доложил о телеграмме от начальника Генерального морского штаба. Адмирал нетерпеливо раскрыл бювар, прочел короткую телеграмму, побагровел, встал, походил по каюте, потом вернулся к столу, еще раз перечитал телеграмму и буркнул Бошнакову, что он может идти. Тот заговорщицки подмигнул Ливитину выходит, мол, все-таки, что я кое-что сделал? – и вышел из каюты.