Текст книги "Республика ШКИД (большой сборник)"
Автор книги: Леонид Пантелеев
Соавторы: Григорий Белых,В. Сорока–Росинский,Константин Евстафьев,Павел Ольховский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 74 страниц) [доступный отрывок для чтения: 27 страниц]
Ляля тоже подросла, жила интересами деревенских девочек, бегала смотреть на посиделки, фальшивым, срывающимся голоском пела тягучие девичьи песни, ссорилась и мирилась с подругами, выклянчивала у няньки лоскутки для кукольных платьев... Ленька пробовал учить сестренку читать, но из попыток его ничего не вышло, – учитель он оказался плохой. На первом же уроке он так вспылил, раскричался, что Ляля с воплями выскочила из горницы, после чего образование ее надолго застряло на буквах "А" и "Б".
И все-таки Ленька не скучал. Осенью он еще больше пристрастился к чтению, к одиноким прогулкам. Не обращая внимания на язвительные взгляды ребят и взрослых и рискуя окончательно прослыть "чумовым", он способен был часами бродить под березами Большой дороги и бормотать стихи.
В одну из своих поездок в Петроград Александра Сергеевна привезла несколько книжек Некрасова. Ленька, который и раньше знал немало некрасовских стихов, теперь буквально упивался ими. Особенное удовольствие доставляло ему читать эти стихи на Большой дороге. Было какое-то очарование в том, что именно здесь, на этой "широкой дороженьке", под этими шишковатыми старыми березами происходили когда-то события, о которых говорилось в стихах. Ведь именно здесь шли гуськом семь русских мужиков, искателей счастья. Навстречу им – той же дорогой брели "мастеровые, нищие, солдаты, ямщики"... Обгоняя их, неслись с базара "акцизные чиновники с бубенчиками, с бляхами" и летел, качался в тройке с колокольчиком "какой-то барин кругленький, усатенький, пузатенький, с сигарочкой во рту"...
И даже дальнее село, голубые купола которого выглядывали из-за холмов, было то самое, о котором рассказывал поэт:
Две церкви в нем старинные,
Одна старообрядская,
Другая православная.
И еще одна прелесть заключалась в этих прогулках. И стихи, и места, где он читал их, напоминали мальчику Василия Федоровича Кривцова, единственного человека, к которому он крепко и по-настоящему привязался в Чельцове.
В конце лета в деревню приехала бежавшая из Петрограда от голода Ленькина тетка с дочерью Ирой. Но к этому времени и в деревне было уже не слишком сытно. Поля в этом году стояли наполовину несеянные. В Ярославле мятеж был давно подавлен, но в уездах еще долго шла жестокая борьба, и работать людям было некогда.
В Чельцове царило безвластие. Лавочники Семенов и Глебов торговали медными венчальными кольцами, цветочным чаем и гуталином; дезертиры варили самогон, пьянствовали... В лесах скрывались теперь те, кто стоял за Советскую власть.
В престольный праздник успения сгорела изба Игнатия Симкова, который в отсутствие Василия Федоровича возглавлял комитет деревенской бедноты. Дня через два после этого Ленька проснулся на рассвете, услышав за окном знакомое постукивание пулемета.
Деревню окружал красноармейский отряд.
Полуодетые дезертиры, отстреливаясь, бежали в Принцев лес, куда еще на прошлой неделе нянька водила ребят за грибами и ягодами.
Мать в это время была в Петрограде.
Несколько дней на окраинах деревни и в окрестных лесах шла настоящая война. Однажды пришла нянька и сказала:
– Федора Глебова убили.
– Как убили?!
Еще на днях Ленька видел Хорькиного отца. Рыжебородый возился у себя во дворе, чинил телегу.
– Из лесу кум-от мой шел, – рассказывала нянька. – К сыновьям, чу, ходил, самогонку им и хлеб относил, а может, и еще чего-нибудь. Ну, и попал в не ровен час под пулемет-от...
Ленька подумал о Хоре. Он вспомнил отца, вспомнил, как пусто и холодно стало у него на сердце, когда он узнал о его смерти, представил, что делается сейчас на душе у товарища, и пожалел его.
В тот же день под вечер, хотя нянька и тетка строго-настрого запретили ребятам выходить на улицу, он пошел проведать Глебова.
Игнаша сидел у ворот на лавочке и старательно, с мрачной сосредоточенностью выстругивал осколком бутылочного стекла деревянную саблю. За открытым окном глебовского дома помигивали желтоватые огоньки свечей. Слышался женский плач. Сухой старческий голос монотонно читал молитву.
Ленька остановился, хотел сказать "здравствуй", но не успел. Хоря оторвался от работы, поднял грязное заплаканное лицо и грубо спросил:
– Чего надо?
– Ничего, – мягко ответил Ленька. – Я так просто... зашел... Хотел сказать, что мне... жалко...
– А-а! Жалко?
Хоря вскочил. Губы его запрыгали. Остроносое веснушчатое лицо исказилось в злобной усмешке.
– Жалко? Тебе жалко? – заорал он, замахиваясь на Леньку саблей. Думаешь, я не знаю?..
– Что ты знаешь? – опешил Ленька.
– Смеяться пришел? Сволочь! Погоди, Симкова спалили, скоро и до вас очередь дойдет... И на твою матку пуля найдется...
Ленька ушел обиженный. Почему он – сволочь? Что он такое сделал? Он старался не сердиться на Хорю, оправдывал его, говорил себе, что у Глебовых большое горе, что он и сам небось не понимает, что говорит, но в глубине души он чувствовал, что поссорились они не случайно, что Хоря прав, что ему действительно нисколько не жалко рыжебородого Федора Глебова.
...И уж совсем никакой жалости, а самую настоящую радость испытал он, когда, дня три спустя, солнечным осенним утром за окном раздался ликующий мальчишеский голос:
– Хохряковцев ведут!..
Ленька полуодетый выскочил на улицу.
Опять, как и два месяца тому назад, с шумом бежали по деревенской улице, сверкая босыми пятками, мальчишки и девчонки.
Затягивая на ходу ремешок, побежал за ними и Ленька.
На обочине Большой дороги, под желтеющими вековыми березами толпились мужики и бабы. За этой живой изгородью слышался глухой топот множества ног, выкрики военной команды, тяжелое дыхание людей... Ленька с трудом продрался сквозь густую толпу, пробился плечом и головой между чьими-то боками и чуть не наскочил на пожилого красноармейца в выцветшей рваной гимнастерке, который с винтовкой наперевес шел по обочине... За ним шел другой, третий, четвертый... А по дороге, меся осеннюю пыль, нестройными рядами брели пленные бандиты. Были тут и молодые и старые, были – в крестьянской одежде, босые, в лаптях, в домотканых портах, а были и в гимнастерках, в защитных фуражках, в рваных солдатских и офицерских шинелях... Все были грязные, небритые, почти у всех лица были темные от усталости и смертельного страха...
– Бабы, бабы! – послышалось в толпе. – Гляди-кось, Глебовых повели! И Федька и Володька – оба тут...
Ленька привстал на цыпочки, чтобы увидеть Хорькиных братьев, но вместо этого увидел – в двух шагах от себя – няньку. Секлетея Федоровна стояла, подложив руки под черный коленкоровый передник, и молча, пригорюнившись, смотрела на дорогу.
В эту минуту где-то в стороне залязгали колеса телеги. Толпа заколыхалась и зашумела:
– Сам... сам... самого везут!..
Ленька опять весь вытянулся и увидел рыжую морду тощей лошаденки, заляпанного грязью красноармейца, который боком сидел на передке и перебирал вожжи, а в телеге – человека с низко опущенной головой. Он сидел на ворохе соломы, спиной к вознице. Руки его были связаны сзади, фуражка надвинута на глаза. Телега проехала мимо, и Ленька, как ни вытягивал шею, не успел ничего разглядеть, кроме грязной окровавленной тряпки, которой было завязано горло атамана, уныло опущенных уголков рта, папиросного окурка, прилипшего к нижней губе, и крохотных, как зубная щетка, усиков.
Толпа молчала. Но вот слева от Леньки оглушительно, в два пальца, свистнул какой-то мальчишка. Кто-то засмеялся, кто-то громко сказал:
– Эвона... напыжился... Стенька Разин недоделанный!..
Еще несколько человек засмеялись. Но тут же заплакали, заголосили, запричитали бабы. Ленька взглянул на няньку и увидел, что старуха тоже плачет. Уголком передника она утирала морщинистую щеку, по которой скатывалась крупная, как бусина, слезинка.
– Няня, – сказал Ленька, тронув старуху за локоть. – Что это вы? Что с вами?..
Она оглянулась, кивнула ему и, сдерживая слезы, ответила:
– Ничего, Лешенька... Я так... Сердце не выдержало.
...Через два дня вернулась из Петрограда Александра Сергеевна. Она привезла в деревню свежие газеты, в которых сообщалось о покушении на Ленина, – в конце августа на заводском митинге в Москве в него стреляла какая-то женщина, эсерка...
И еще две новости привезла Александра Сергеевна из Петрограда: ушла на фронт Стеша, умерла от голода генеральша Силкова.
Но голод давал себя знать и в деревне. Уже ели хлеб с жмыхами, с лебедой, с картофельными очистками. Понемножку начали прибавлять в пищу и барду, за которой ездили с бочками за двадцать верст на спирто-водочные заводы.
О возвращении в Петроград этой осенью нечего было и думать.
Люди бежали от надвигающегося голода в Сибирь, на юг, в заволжские губернии. Подумав, решила ехать на поиски хлебных мест и Александра Сергеевна.
И вот ребята опять остались на попечении няньки и тетки.
Осень в этом году стояла холодная, ненастная. Часто шли дожди, гулять было нельзя. А в избе было шумно, чадно, тесно. Экономили керосин, лампу зажигали поздно, рано гасили ее. На двор – тоже из экономии – ходили с зажженными лучинами. Потом Вася, на Ленькино несчастье, изобрел какой-то светильник: над ведром с водой приспособил что-то вроде каганца, в который вставлялся пучок лучинок. После этого лампу и вовсе перестали зажигать, и спать стали укладываться раньше – никому не хотелось возиться со светильником. Ленька готов был сам менять лучинки, только бы ему позволили сидеть за книгой, но тетка, зная его рассеянность, запретила ему оставаться одному при таком опасном освещении.
Приходилось ложиться вместе со всеми и до поздней ночи не спать, ворочаться, томиться, слушать, как храпят и стонут во сне нянька и тетка, как сердитым басом бормочет что-то спросонья Вася, как до одури однообразно хлещет по крыше дождь и как уныло, по-старушечьи покряхтывают ходики над головой.
В эти бессонные ночи на выручку мальчику опять приходят стихи.
Он читает их по памяти, сначала про себя, шепотом, потом, забывшись, начинает читать громче, в полный голос. И не замечает, как просыпается тетка и, приподнявшись над подушкой, сердито окликает его:
– Леша! Ты что там опять бормочешь?!
Оборвав себя на полуслове, Ленька прикусывает язык и стыдливо молчит.
– Спать людям не дает! – вздыхает тетка.
Почему-то слова эти страшно обижают мальчика.
– Это вы мне спать не даете, – говорит он хриплым голосом, с ненавистью глядя туда, где белеет в темноте теткина ночная кофта. – Храпите, как сапожник!
– Что-о?! – говорит тетка, и опять белая кофта вздымается над подушкой. – Негодяй, как ты смеешь!.. Боже мой, до чего его распустила мать!
– Не ваше дело, – говорит Ленька.
Тетка взвизгивает.
– Сию же минуту стань в угол! – кричит она.
– Ха-ха! – отзывается Ленька.
– Что? Что? Батюшки мои, что случилось? – раздается на печке испуганный нянькин голос.
От шума и криков просыпается и, не понимая в чем дело, начинает громко плакать Ляля.
Несколько минут в комнате стоит гвалт, как в разбуженном среди ночи курятнике. Потом все успокаивается, и Ленька, утомленный и освобожденный от избытка энергии, засыпает.
...Но теми немногими часами и даже минутами, которые дарило ему скупое осеннее солнце, он пользовался в полную меру. С утра до потемок, до той поры, когда уже больно становилось глазам, он просиживал на своем обычном, давно уже отвоеванном у всех месте – у крайнего окошка – и читал. Двоюродная сестра его Ира – гимназистка пятого класса – ходила в село Красное, помогала тамошней учительнице разбирать школьную библиотеку. За это ей позволяли брать на дом книги. Читал эти книги вслед за сестрой и Ленька, хотя из того, что приносила Ира, мало что нравилось ему. Книги были неинтересные, вялые, многословные – Писемский, Златовратский, Шеллер-Михайлов... Но тут же, среди этих потрепанных книжек, приложений к "Ниве", Ленька открыл для себя Чехова, писателя, которого он знал до этого лишь как юмориста и автора "Каштанки" и "Ваньки Жукова".
Однажды в сумерках, когда за окном шел проливной дождь, мальчик сидел, облокотясь на подоконник, и читал чеховские рассказы. Он только что прочел первые строки "Учителя словесности", рассказа, который начинается с того, что из конюшни выводят лошадей и они стучат копытами, как вдруг на улице застучали настоящие копыта, затарахтели колеса, и совпадение это так испугало Леньку, что он вскочил и отбросил книгу.
– Что? Кто это? – воскликнул он.
– Ой, светы мои!.. Не мамочка ли это наша едет? – засуетилась нянька.
Все кинулись к окнам, прильнули к забрызганным дождем потным стеклам. Но тележка проехала мимо, и скоро шум ее смолк на другом конце деревни.
Поздно вечером, как это часто бывает в сентябре, дождь перестал, небо прояснилось, даже показалось ненадолго красное предзакатное солнце.
Ребята в один голос стали проситься гулять; их выпустили, и вместе со всеми вышел во двор и Ленька. Некоторое время он помогал Васе строить запруду на бурливом, пенящемся потоке, потом, как всегда, разгорячился, поссорился, дал Васе тумака, получил два или три тумака сдачи, сразу охладел к игре и, накинув на плечи синюю курточку, вышел на улицу.
После дождя и после душной, пропахшей всеми возможными и невозможными, деревенскими и городскими запахами избы на улице дышалось легко и свободно. Негрозно, играючи шумели то здесь, то там дождевые ручьи. Остро, по-осеннему пахло яблоками, мякиной, березовым прелым листом.
Ленька дошел до конца деревни, постоял, посмотрел, как догорает закат за вершинами Принцева леса, озяб и повернул обратно. И уже на обратном пути, подходя к кривцовскому дому, он вдруг заметил, что из трубы этого дома идет дым, летят в небо веселые красные искры и что окна избы ярко, по-праздничному озарены.
В первую минуту мальчик испугался, не понял, что случилось. Но вот он вскочил на кособокую завалинку, заглянул в окно и от радости даже засмеялся тихонько.
В избе топилась печь. У шестка ее стояла, склонившись, Фекла Семеновна, наливала в корчагу воду. А за столом, вполоборота к окну, резко освещенный пламенем печки, сидел Василий Федорович – похудевший, осунувшийся, по-городскому стриженный, но тот же милый, чуть-чуть сутулый, смугловатый, весь какой-то золотисто-хлебный и ни на кого другого не похожий... Он ел из деревянной миски, не спеша разминал деревянной ложкой картофель и разговаривал с Симковым и с худощавым, похожим на Фритьофа Нансена человеком в военной форме, которого Ленька уже не один раз видел в деревне.
Ленька хотел постучать в окно и не решился. Несколько минут он ходил под окнами, несколько раз влезал на завалинку, потом поднялся на крыльцо, постоял, потрогал пальцем замок, ненужно висевший с невынутым из скважины ключом, и вдруг вспомнил что-то, ахнул и побежал домой.
В сенях за пустым бочонком, где летом держали квас, был спрятан у него завернутый в рваную мешковину заветный бидончик.
Прежде чем снова выбежать на улицу, Ленька распахнул дверь в горницу и крикнул:
– Няня!
– Ась? – откликнулась старуха.
– Угадайте!
– Что угадайте?
– Василий Федорыч приехал.
– Стой! Погоди! Где? Когда? – засуетилась старуха, но Ленька уже хлопнул дверью и минуту спустя бежал по улице, не глядя под ноги, вляпываясь в лужи, боясь, что он опоздает, что Василий Федорович уедет, уйдет, что он не застанет и не увидит его.
На полдороге он чуть не налетел на людей, шедших ему навстречу.
– Знаю, видел я этого хрена, – говорил один из них. – Как же... помню... капитан первого ранга Колчак. В одиннадцатом году на крейсере у нас...
– Добрый вечер, дядя Игнат! – радостно гаркнул Ленька, узнав голос Симкова.
– Вечер добрый, – ответил тот, не останавливаясь.
Прежде чем войти в избу, Ленька еще раз заглянул в окошко. Феклы Семеновны в горнице не было. Не сразу увидел он и председателя. Василий Федорович стоял в тени, в углу, перед книжной полкой и, наклонив голову, сдвинув брови, сосредоточенно разглядывал, вертел указательным пальцем маленький школьный глобус.
С женой его Ленька столкнулся на крыльце. Фекла Семеновна выходила с коромыслом по воду.
– Здравствуйте, Фекла Семеновна! – крикнул Ленька, взбегая по ступенькам ей навстречу.
– Кто это? – не узнала она. И вдруг загромыхала и ведрами и коромыслом, распахнула дверь и закричала через большие темные сени:
– Василий Федорыч... встречай... еще гостя бог послал!..
– Кто? – послышался знакомый голос.
Ленька пробежал сени, приоткрыл дверь:
– Можно, Василий Федорович?
Кривцов стоял у стола, по-прежнему держа в руке маленький, как недозрелый арбуз, глобус. И лицо его и глобус были ярко озарены пламенем печки.
– Кто там? – сказал он, откидывая голову и прищуриваясь.
– Это я...
– А-а-а! Очень рад, – заулыбался Кривцов, ставя на стол глобус и делая неуверенный, ковыляющий шаг навстречу Леньке. – Вы здесь еще, оказывается? А я думал, – вы уже в Питере.
– Нет, – смущенно улыбаясь, забормотал Ленька, – мы не уехали. В Петрограде ведь голод. Мы, может быть, на юг поедем.
Председатель держал его руку в своей, рассеянно слушал мальчика и кивал головой.
– Ну, ну. Превосходно. А с Хорькой у вас как? Помирились? Нет? А мамаша как? Здорова?
– Василий Федорыч, – сказал Ленька. – А вы поправились? Совсем?
– А чего ж мне?.. Поправился, конечно. Мы ведь, вы знаете, гнемся, да не ломимся. Это ведь про нас, про наше русское мужицкое племя сказано: цепями руки крючены, железом ноги кованы... Только вот с ногой неважно обстоит. Видали, что получилось? – Сильно прихрамывая, Кривцов прошелся по избе.
– Дюйма на полтора покороче стала.
– Василий Федорыч, – краснея, сказал Ленька. – А я вам подарок принес.
– Какой? Что? Бросьте вы.
– Нет, нет, возьмите, пожалуйста, – умоляюще проговорил Ленька, протягивая председателю завернутый в мешковину бидончик.
– Что это?
– Нет, вы газвегните, – сказал Ленька. Но не выдержал, не дождался, пока председатель развернет пакет, и сам объявил:
– Богдосская жидкость!
– Какая? – не понял Кривцов. – Богодуховская? А-а-а!.. Вон оно что!..
Лицо его по-детски просияло.
– Бордосская жидкость?! Постойте, это где же вы ее взяли?!
Смущенно улыбаясь, Ленька рассказал, где и при каких обстоятельствах ему удалось раздобыть помидорное лекарство.
Кривцов негромко посмеялся в бороду.
– Ну, спасибо, друг. Уважил, порадовал. Дай я тебя... дай я тебе руку пожму.
Он еще раз с удовольствием перечитал надпись на стертой, поцарапанной этикетке, побултыхал бидончик, прикинул его на вес.
– Н-да, брат. Великолепная вещь. Но только боюсь, дорогой, что мне сейчас не до помидоров будет.
– Ну конечно, – понимающе заметил Ленька. – Ведь осень уже...
– Осень-то осень... Да не в этом, дружок, дело. Придется ее, пожалуй, на полочку поставить до поры до времени. Как вы думаете, года два-три постоит, не испортится?
– Не знаю. Зачем же так долго?
– Пожалуй, не испортится. Запаяна ведь. А?
Василий Федорович, прихрамывая, подошел к полке, раздвинул книги и сунул на освободившееся место бидончик. Потом повернулся к Леньке, провел ладонью по своим коротким, стриженным под польку волосам и, застенчиво кашлянув, сказал:
– А меня вы поздравить можете.
– С чем?
– В коммунистическую партию вступил.
– Как?! Вы разве не были?
– Не был, представь себе. Тридцать шесть лет в беспартийных мечтателях ходил. А оказалось, что для мечтаний сейчас не время. Слыхали небось, чего она сделала, эта паскуда?
– Кто?
– Каплан!..
– Да, я знаю, – нахмурился Ленька. – Ленина чуть не убила.
– Ле-ни-на! – повторил Кривцов, подняв над головой указательный палец.
Таким и запомнил его навсегда Ленька. Председатель комбеда стоит посреди избы, за спиной его жарко пылает русская печь, постреливают в ее большой огненной пасти сухие поленья, и все вокруг озарено ярко-розовым полыхающим светом – и черные задымленные стены, и темные, заклеенные полосками газетной бумаги окна, и половина бородатого смуглого лица, и грозно поднятый над головой указательный палец.
Неделю спустя вернулась в деревню Александра Сергеевна. Приехала она возбужденная, веселая и счастливая. В маленьком татарском городке на реке Каме она нашла не только хлеб, но и работу: в городском отделе народного образования ей предложили заведовать детской музыкальной школой.
Побывала она на обратном пути и в Ярославле, где получила пропуск на выезд всей семьи из губернии. Срок у пропуска был короткий, надо было спешить, тем более что и навигация на Волге и Каме должна была вот-вот закрыться.
Собрались в три дня.
Утром в день отъезда, когда у ворот уже стояла подвода, груженная сильно отощавшими за лето тючками и корзинками, Ленька вспомнил о Василии Федоровиче и побежал прощаться с ним.
Председателя дома не было. От Феклы Семеновны, которую Ленька разыскал на огородах, он узнал, что Василий Федорович ушел по делам в волость. Так ему и не удалось проститься с человеком, которого он знал очень недолгое время, но который оставил в его памяти и в его сердце очень глубокий след.
ГЛАВА VIII
И вот Ленька очутился еще на тысячу верст дальше от Петрограда... Казалось, что и для него и для всей семьи начинается спокойная, нормальная жизнь. Поначалу так оно и было. Дети учились. Мать работала. Впервые в жизни она испытала настоящую радость труда. Неожиданно для себя и для близких она открыла в себе талант организатора, – в скором времени она уже руководила детским художественным воспитанием во всем городе. Не довольствуясь этим, она участвовала в концертах, пела, играла, выступала в красноармейских клубах, в детских домах, в школах. Она оживилась, повеселела, помолодела. Именно в этом году у нее перестали болеть зубы.
Семья получила две хороших меблированных комнаты в особняке раскулаченного и сбежавшего к белым богача-хлеботорговца. В одной комнате поселилась тетка с дочерью Ирой, в другой, очень большой, светлой, где стоял даже бехштейновский рояль, устроились Александра Сергеевна, Ленька и Ляля Вася еще осенью по собственному желанию поступил в сельскохозяйственную школу, жил за городом, в интернате.
Все было хорошо. И денег хватало. И еды по сравнению с Чельцовом было вдоволь.
Но благополучие это длилось очень недолго.
Зимой, в конце февраля или в начале марта, Александра Сергеевна уехала в Петроград в служебную командировку. Через месяц, самое большее через полтора, она должна была вернуться. Наконец пришло от нее и письмо, в котором она сообщала, что на следующей неделе выезжает из Петрограда.
Ленька лежал в это время в больнице. В городе свирепствовали эпидемии тифа и дизентерии, задели они и семью петроградских беженцев. В Ленькиной семье переболели все, он сам перенес за одну зиму тиф, дизентерию и чесотку.
Теперь он уже поправлялся. Из заразного отделения, где он лежал раньше, его перевели в общее и даже позволили в теплые дни выходить в маленький больничный садик.
Закутавшись в длинный обтрепанный и застиранный больничный халат, с дурацким больничным колпаком на стриженой голове, исхудалый, бледный, с руками, измазанными зеленым лекарством, которое называлось почему-то "синькой", он сидел рядом с другими больными на краешке садовой скамейки, грелся на солнышке и считал по пальцам дни, которые остались до возвращения матери. Никогда в жизни он не ждал ее с таким нетерпением и с такой тоской, как в этот раз.
Он вспоминал, как за несколько дней до отъезда мать взяла его на концерт в городской клуб, где она должна была петь перед уходившей на фронт воинской частью.
Какой это был счастливый, солнечный, суматошный день! Перед концертом Александра Сергеевна завивалась, гладила кофточку, и в комнате стоял особый, "артистический", как казалось Леньке, запах – пудры, керосинки, жарового утюга, паленых волос.
Мать, как всегда перед выступлением, волновалась.
– Нет, нет, я провалюсь, – говорила она. – Какая же я артистка? Ни голоса, ни слуха, ни подобающей внешности.
– Мама! Зачем ты так говоришь? – возмущался Ленька. – Ты же великолепно поешь!
– Да? Ты думаешь? По-твоему, это голос? Это ты называешь голосом?
Бросив на подставку утюг, она с распущенными волосами присела к роялю и запела. Ленька стоял рядом, переворачивал ноты и не замечал, что мать действительно поет плохо, что голос у нее срывается и хрипит... Этот голос он знал с детства, он казался ему лучше всех голосов на свете, лучше голоса Вяльцевой, Плевицкой и других знаменитых артисток...
– Ну что? – сказала она, захлопнув крышку рояля.
– Хогошо, – прошептал Ленька.
– Хорошо?! – воскликнула она, вскакивая. – Меня, мой милый, осмеют, освищут, тухлыми яйцами забросают за такое пение!..
В клубе Леньку посадили в четвертом ряду, совсем близко от сцены. В зале было холодно, зрители сидели в шинелях и полушубках, над головами их стоял пар, но как внимательно эти люди смотрели на сцену, как весело они смеялись, как дружно хлопали в ладоши, кричали "бис", "браво" и даже "ура"!..
Показывали какую-то агитационную пьесу – с буржуями, у которых на животах было написано "1000000000", и с представителями мирового пролетариата, которые на глазах у публики рвали цепи и обращали в бегство фабрикантов, банкиров и помещиков. Потом выступал пожилой московский фокусник, называвший себя почему-то "королем электричества". Мрачноватый молодой человек в толстовке читал стихи Маяковского и Блока... Все было очень интересно, но Ленька не мог спокойно сидеть, ему не гляделось и не слушалось; с замиранием сердца он ждал, когда на сцену выйдет конферансье и назовет знакомую ему фамилию.
Не выдержав, он вышел в фойе. На маленькой двери, ведущей на сцену, было сказано, что вход посторонним воспрещен.
"Ну, я-то, пожалуй, все-таки не посторонний", – подумал Ленька, не без робости открывая дверку.
Мать он нашел за кулисами. Она стояла, прислонившись к какой-то холщовой березке, и крутила в руках ноты.
– Что тебе надо? – испугалась она, увидев Леньку. – Уходи! Слышишь? Сию же минуту уходи! Не довершай моего позора!
– Ты волнуешься?
– Я?.. Я дрожу, как лист осенний, – ответила она громким шепотом, и Леньке показалось, что она действительно вся дрожит.
Он вернулся в зал. И не успел сесть, как услышал голос конферансье:
– Известная петроградская певица, наша уважаемая...
Все вокруг захлопали.
– Би-ис! – кричал рядом с Ленькой широкоплечий грузный красноармеец.
Вряд ли кто-нибудь, кроме Леньки, заметил, что Александра Сергеевна волнуется. Улыбаясь, она прошла к роялю, улыбаясь посмотрела в зал, сказала что-то аккомпаниатору, дождалась, пока он сыграет вступление, кашлянула в платочек и запела:
Однозвучно гремит колокольчик,
И дорога пылится слегка
В зале стало тихо. Ленька слышал, как бьется его сердце и как деликатно, сдерживаясь, сопит рядом с ним широкоплечий солдат.
Голос у матери был не сильный, но пела она тепло, задушевно, по-домашнему... И зрители долго не отпускали ее со сцены. Ей пришлось спеть и "Когда я на почте служил ямщиком", и "Вечерний звон", и "Колокольчики мои, цветики степные", и даже, когда петь стало уже нечего, глуповатую песенку про какую-то "мадам Люлю"... И что бы она ни пела, ей дружно хлопали. И всякий раз Ленькин сосед кричал "бис", и Ленька тоже кричал "бис", хотя ему было и стыдно немножко, как будто он кричал это самому себе.
После концерта он снова проник за кулисы. Мать окружили красноармейцы, благодарили ее. Какой-то пожилой человек, вероятно командир, протягивал ей перевязанный шпагатом пакет и говорил:
– Нет уж, вы нас, пожалуйста, товарищ артистка, не обижайте, не отказывайтесь. Я знаю, – цветы полагается в этих случаях, да где ж их взять в такое время?
– Да что это? Скажите, что это? – смеясь говорила Александра Сергеевна.
Пакет развернули. Там оказались хорошие солдатские валенки.
Домой Александру Сергеевну и Леньку отвезли в санках, на облучке которых сидел тот самый широкоплечий красноармеец, который был Ленькиным соседом в зрительном зале. Всю дорогу он хвалил Александру Сергеевну.
– Ну и поешь же ты, мать моя! – говорил он. – Спасибо тебе, товарищ певица. От всех ребят спасибо. Ей-богу, за душу взяла...
– Полно вам! Какая я певица? – смущенно оправдывалась Александра Сергеевна.
– Нет, не говори. Хорошо поешь. У нас в деревне и то так не поют.
А когда привез, помог Александре Сергеевне выйти из санок, снял варежку, протянул руку и сказал:
– Ну, прощевайте... А мы завтра Колчака бить идем.
И, уже вскочив на облучок и стегнув лошадь, крикнул:
– Отобьем... не сомневайтесь...
Двор был засыпан чистым снегом. Шли медленно. Ленька взял мать под руку и вдруг услышал, что она плачет.
– Мама, что с тобой? – испугался он.
– Ах, ты бы знал, – сказала она, останавливаясь и разыскивая платок, ты бы знал, какие это хорошие, какие чудесные люди!.. Нет, ты еще мал, ты не поймешь этого.
Ленька был еще мал, но он и сам видел, что эти люди, которые сегодня слушали песни и смотрели фокусы, а завтра пойдут умирать, – хорошие люди... Он только не понимал, – зачем же плакать?
А вот сейчас, вспоминая этот концерт, этот зимний вечер и разговор с матерью во дворе, он и сам готов был плакать навзрыд, забившись с головой под тоненькое больничное одеяло.
...В больнице было голодно. Тетка не навещала Леньку. Первое время она присылала ему с Ирой передачи – пару печеных картошек, бутерброд, кусок сахара. Потом Ира заболела, и передачи стала носить маленькая Ляля, которую Ленька полюбил и с которой сдружился за эту трудную зиму. Потом и Ляля перестала ходить. Пришла какая-то чужая женщина и сказала, что дома у него все хворают.
– А мама моя приехала, вы не знаете? – спросил Ленька.
– Нет, не приехала, – ответила женщина.
Прошли все сроки, а мать не появлялась. Он рассчитывал, что она вернется к выходу его из больницы, ожидал почему-то, что она сама приедет за ним на двухколесной татарской тележке... Но вот наступил день, когда ему сказали, что он здоров и что завтра с утра может идти домой. Прошла долгая ночь, наступило утро, – никто за ним не пришел и не приехал.
С жалким узелком, в котором хранилось все его небогатое имущество, он шел, то и дело останавливаясь и отдыхая, по не очень знакомым ему улицам и с трепетом ждал встречи с домашними.
То, что он увидел, было хуже того, что он мог ожидать.
Тетка лежала в бреду. В комнатах было грязно, душно, пахло лекарствами и немытой посудой. Бледная, изможденная, только что вставшая с постели Ира копошилась в замызганной и задымленной кухне, пытаясь разжечь плиту. Ляли не было, – на прошлой неделе ее увезли в детскую больницу.
– А... мама? – дрогнувшим голосом спросил Ленька.
Ира покачала головой.
– Не приехала?
Губы у Леньки запрыгали. Но он сдержался, не заплакал. Невозможно было плакать в присутствии Иры. На девочку было жалко и страшно смотреть. Она шаталась, глаза у нее были, как у безумной, плечи дергались.
Ленька заставил двоюродную сестру лечь в постель, разыскал градусник.