Текст книги "Порог"
Автор книги: Леонид Гартунг
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
– Что же все-таки между вами произошло? – спрашивает Тоня.
Борис становится серьезным.
– Да ничего не произошло. Выдумал я. Но все это чепуха. Ты знаешь, что меня с работы сняли?
– Нет, не знаю.
– За моральное разложение. Сегодня пришел приказ.
Борис улыбается, словно случилось что-то очень забавное.
– Будешь оправдываться?
– И не думаю. Ну их к чертям собачьим. Дело не в разложении. Я с Евским повздорил… Но не хочется об этом. Я, знаешь, зачем пришел? Возьми вот это. – Он подает Тоне стопку тетрадей. – Это четвертные планы и поурочные. Физику придется вести тебе. Больше некому. Вот контрольные. Проверять не стал… Это уж ты. Да, мы там с ребятами приемник не закончили. Если сумеете, доделайте. Там двух сопротивлений не хватает. Женька, киномеханик, обещал дать. Ты ему напомни. Ну что смотришь? Я этого ожидал. Ты мне скажи другое: ты поедешь со мной?
Тоня видит его глаза. Ей его жалко.
– Ты можешь без меня? Пока.
– Что значит – пока?
– Пока я еще кое-что пойму. Может быть, мне одной легче будет понять.
– Ты никак не можешь без выдумок.
– Это не выдумка.
– Ну что ж, оставайся. Думай, решай. До весны я буду в Березовке. Там математик ушла в декретный… Если что – напиши. Но имей в виду – весной я уеду. Тогда уж мы не увидимся. Ждать?
– Не знаю. Если не смогу без тебя, я приеду.
Борис протягивает руку. Тоня пожимает ее. Проводив его, Тоня гасит свет и подходит к окну. Он пересекает белый освещенный круг от фонаря, выходит за его пределы и останавливается. Стоит, спрятав руки в карманы короткого пальто. Смотрит в сторону реки. Тоня следит за ним. Он стоит так минуту или две. Фонарь покачивается, и Борис оказывается то в тени, то вся его фигура освещена. Потом он неторопливо уходит. Словно прогуливается.
Тоня ищет сигареты. Где-то была одна. Кажется, за книгами.
54
В это время Зарепкина составляет профсоюзный отчет.
Трудно составлять отчет. Члены месткома каждый написали по своему сектору, а ей нужно все свести воедино. Особенно трудно писать по бытовому сектору, тем более, что здесь далеко не все благополучно. Зарепкина дошла до того места, где надо писать о Найденовой. Как же сформулировать?
«Я лично, как председатель местного комитета, много внимания уделяла повышению ее морального облика…» Нет, не то. Не морального облика. «По воспитанию в ней морали»? Чушь. «По улучшению морального состояния»?..
Как храпит муж. Он так и не научился спать культурно. Зарепкина идет в спальню, берет нос мужа кончиками пальцев и трясет. Мих-Ник просыпается.
Она опять садится за отчет.
«В настоящее время аморальная связь ее с тов. Речкуновым прекращена. Мы рекомендовали тов. Речкунову восстановить свою семью. Вместе с тем следует отметить, что вышеупомянутая учительница Найденова в настоящее время еще не может быть названа вполне морально устойчивым товарищем. Нашей целью на будущий отчетный период мы ставим проведение дальнейшей воспитательной работы с ней, как по линии морали, так и по линии повышения ее делового методического уровня. Эта работа будет осуществляться, как путем личных бе…»
Перо останавливается.
Сколько сил и времени Зарепкина отдает людям, и вот благодарность. У этой девчонки были такие глаза, что, казалось, она могла и убить. А что ей Зарепкина сделала? Оскорбила чем-нибудь? Оклеветала? Она хотела только предостеречь. Долго ли оступиться?
Как же теперь быть? Оставить без внимания? Нельзя. Член коллектива выгнал из своей квартиры председателя местного комитета. А председатель лицо выборное. Значит, это оскорбление всего коллектива. Надо разбирать на производственном совещании и ставить вопрос о дальнейшем пребывании в стенах школы, о несовместимости… Все это можно и надо делать, и она даже обязана, но когда это станет известно, люди подумают: «А что же это за председатель МК, которого члены коллектива выгоняют из своих квартир? Других председателей не выгоняли, а вот Зарепкину выгоняют. Значит, она не пользуется авторитетом». …Нет, лучше не подымать шума. Свидетелей не было… Она зачеркивает «личных бе» и пишет «постоянного здорового воздействия на нее нашего учительского коллектива».
Муж опять храпит. «Как тяжело работать с людьми», – думает она. Ей хочется спать, но она не сдается.
55
Солнце стоит низко над горизонтом. Горит снег ровным слепящим светом. Егор щурится. Он идет по редкому лесу на старых, подбитых мехом лыжах. Иногда останавливается, трет рукавицей свежевыбритый подбородок.
За поясом у него топор. Острый, как бритва. Любит он свой топор. Не ленится наточить и направить. Это единственное, за что дал один раз подзатыльника Митьке. Тот поменьше был, не понимал инструмента. Схватил топор, ему все равно, где рубить, хоть на чурке, хоть на земле. А в земле песок. Долго ли топор посадить?
Егор идет и с удовольствием думает о будущем своем доме. Дом они построят без всякой помощи. С Митькой. На отца теперь какая надёжа. А у Митьки хватка есть. Хоть косить, хоть что – он как мужик. Лес Егор добыл кондовый, красный, мелкослойный. И будет дух в избе, как в бору. Мха не надо. Со мхом грибок можно занести. Пакли надо будет раздобыть.
Торопиться они не будут. Куда торопиться? Дом на всю жизнь. Пусть и детям останется… Детям. Егор улыбается. Еще жены нет, а он о детях. А впрочем, что здесь такого? Время и об этом. Все живое ищет продолжения. Был бы человек вечен – зачем ему дети?
Только печь Егору не осилить. Можно бы русскую, битую. Эта попроще, пожалуй, сами бы справились, но не в моде теперь. Лучше комбинированную – чтоб и русская, и плита. Все вместе. Русская-то вроде бы ни к чему – хлебы не печь, а все же одежу посушить, пимы, да и вообще, что за изба без русской печи?
А Антонина Петровна, может, и согласится. Сейчас у нее еще Борис Иванович в голове. Оно и понятно – прилепилась душой. А уехал он, поостынет, смотришь, и по-другому взглянет. Чем ей Егор не муж? Он бы ей легкую жизнь обеспечил. Она бы свое, – с книжками да с тетрадками, а он бы по хозяйству. Дом бы в порядке держал. Борис-то Иванович избалованный, а с ним, с Егором, ей куда бы как спокойно жилось. Жила бы как царица – рук не замарала.
И почему так устроен человек? Мало ли девок в Полночном, а ведь надо же – поглянулась эта. И вроде в ней ничего нет – перо птичье. Дунь – и улетит, а вот надо же – и наяву, и во сне, все она. Во сне-то она другая. Ее и обнять, и поцеловать можно. А наяву посмей – не тут-то было. А может быть, это и неплохо. Что толку, иные девки и обличием ничего, и песни, и танцы, и все прочее девичье у них в полном порядке, а нет строгости, и все ни к чему. А Антонина Петровна близко, а не дотянешься…
До нее жизнь была словно без неба. Где б он раньше за елкой за десяток километров попер? С чего бы вдруг? А сейчас идет и даже удовольствие испытывает – потому что для нее. Для нее любое дело одна радость. И сама она словно из чего-то другого сделана: вроде в ней ни кожи, ни мяса обыкновенного, ни костей, из чего все люди, а вся словно из облачка слеплена, из светлого околосолнечного, и непонятно, как мог Борис Иванович с ней обращаться как с женой и не сойти с ума от радости. И ребятишки от нее были бы тоже, наверное, такие же нежные да глазастые.
Да, чем Егор не муж? Другие и пьют, и жен гоняют. А он за всю жизнь одну поллитру выпил и то не рад был. Сила закипела, а девать ее некуда. Стал играть с товарищем, кинул его, а тот упал и лежит. Еле отходили. С тех пор Егор ни рюмки. И сам не будешь знать, как в тюрьму угодишь. Пусть пьют, которые послабее, которым подраться можно. И что он не пьет, все знают. Например, в клубе дежурит на празднике. Когда Егор дежурит – никакого скандала. Если кто из парней зашумит, он его легонько под мышку и на воздух – пусть мозги проветрит.
А кто может поручиться, что у Антонины Петровны поворота к Егору не будет? Дело случая… Вот, примерно, шла бы она ночью, а к ней грабители. А тут он, Егор. Уж он бы показал себя. Одна беда – грабителей нет. Откуда они в деревне? Хоть бы один завалященький. Если есть парни озороватые, то и те к учительнице никогда не пристанут. Или бы шла на лыжах, а тут медведь. Он ведь не понимает, учительница, не учительница. Ему все одно. С крупным, пожалуй, без ружья не сладишь, или нож длинный нужен, а мелкого он бы голыми руками задавил.
А пока хоть елку. Чем вот эта плоха? Так на него и смотрит. Заждалась.
Егор обходит вокруг елки, отряхивает с нее снег. В снегу она как в шубе. Ее не разглядишь.
– Однако, ладная.
Одним ударом топора он валит ее. Нет, не валит. Валить нельзя. От мороза ветки, как стекло. Ссек, не шелохнулась – чуть скользнула вниз и опять в снегу стоит, словно не подрубленная. Вот что значит рука твердая и топор. Он, как хороший друг, везде выручит.
Егор поворачивает домой. Топор снова за поясом. В руках елка. Он несет ее, как хрустальную. Он сам поставит ее в воду дома у Антонины Петровны. Пусть живет. И пусть в комнате у Антонины Петровны лесом пахнет, и она радуется. Немного у нее радости в жизни. Будет проверять тетрадки, нет-нет да и взглянет на елку. И его вспомнит…
Еще бы зайца для нее живого изловить – пусть бы позабавилась…
56
На крыльце морозный скрип. Ребячьи приглушенные голоса. Тоня отпирает наружную дверь. Это Генка и Митя.
– А мы думали, вы спите.
– Что случилось?
– Ничего.
– Проходите и рассказывайте.
– Генка, давай ты.
– Где тетрадка?
Митя вытаскивает из валенка смятую ученическую тетрадь.
– Антонина Петровна, мы сегодня решали, что вы задали повторять. Решали и ничего не думали и вдруг…
– Что же вдруг?
– Да что-то вроде открытия сделали.
– Ты уж сразу – открытие, – краснеет Митя.
Он, видимо, стыдится приступа честолюбия, поразившего его друга.
– А может, и открытие? Ты-то откуда знаешь? Вот пусть Антонина Петровна скажет.
– Вы садитесь.
– Так лучше.
Генка раскрывает тетрадь.
– Это что у нас? Система двух уравнений. Можно ее способом подстановки, можно сложением. Мы ее начали подстановкой. Из первого выразили икс… Вот он. Потом мне что-то в голову вошло. Нужно было подставить в первое уравнение, а я и из другого икс выразил. Смотрю и понять не могу – что мне с ними делать? А Митька говорит: «Ты приравняй их». Бац – приравнял. Вот так. Получилось одно уравнение. С одним неизвестным. А нам что и нужно! Раз, раз – находим ответ. Вы поняли что-нибудь?
– Все поняла, – улыбается Тоня.
– Туфта?
– Нисколько.
Генка в избытке чувств хлопает Митю по плечу:
– А ты не верил!
Удар получается слишком сильный. Митя поеживается.
– Ты руки не распускай.
Тоне смешно и радостно смотреть на них. Было время, и она думала, что открытия валяются на дороге, как оброненные рукавички. Нагнись и возьми.
– А в науке это известно? – спрашивает Генка.
– Да, это способ сравнения.
– Наплевать, – говорит Генка. – Мы этого не знали. Значит, наше открытие, и точка.
– Правильно, – кивает Тоня. – И давайте покажем этот способ в классе. И назовем этот способ «З – К» – Зарепкина и Копылова.
– А я при чем? – стесняется Митя.
– Не тушуйся, – подмигивает Генка. – Со мной не пропадешь. В академики скоро выйдешь!
Они хлопают дверью. Со смехом пробегают мимо окон.
57
Только что ушли ребята. Пришли, нашумели, посмешили, оставили на полу влажные следы валенок и исчезли, а я сижу и вспоминаю их. Люблю я ребят. Может быть, только теперь, впервые за три года, поняла это. И с ними мне лучше, чем со взрослыми. Пусть они сердят меня, иногда мучают, но без них какая это жизнь? Да, только теперь я почувствовала, что никогда не оставлю школу. Трудно и часто ощущаешь свою неумелость, а потом вдруг неожиданная радость. Так было недавно с Сеней. Мне показалось, что он болен, и я даже принесла ему из учительской градусник, но никакой температуры у него не оказалось. Я стала разговаривать с ним, стараясь понять, что же случилось, и, наконец, он дал мне письмо из «Молодой гвардии». «Пока что ваши стихи настолько слабы, что об их опубликовании не может быть и речи.»
– Где твои стихи? – спросила я.
– В печке.
– И про лошадь?
Сеня утвердительно кивнул головой.
– Правильно. Раз не погладили по головке, значит, и не надо писать. Так?..
Я пошла к Райке, нашла у нее четырехтомник «Русские писатели о литературном труде» и вручила Сене.
– Читай.
А сегодня стала проверять его работу по алгебре и нашла в тетради листок. Раскрыла – на нем написано: «Антонина Петровна, я хотел никогда больше не писать, а сейчас сам не знаю, как написалось. Посылаю вам».
Быть или не быть?
Быть! Чтобы сразиться с морем бед!
Быть! Чтоб дерзать и бороться!
Быть! Чтобы крикнуть: «Я вижу солнце»!
Быть! Чтоб искать и творить!
Быть! Чтоб любить и растить!
Быть, чтобы жить!
«Быть, чтобы жить!..» Разве это плохо сказано? Это была радость. И сегодня же мне здорово попало на пятиминутке. Учителя говорили, что я запустила воспитательную работу в своем классе. А как я могла оправдаться? На днях в сельпо привезли дешевые серьги с красными стеклышками, и мои девчата из восьмого решили стать красивыми. Собрались на квартире у Копейки, прокололи себе мочки. Через день – все как одна с серьгами.
А Копейка сверх того подвела брови. В классе мальчишки начали смеяться. Она разревелась и убежала домой. А на другой день в учительскую, поскрипывая протезом, вошел низенький мужчина. Улыбаясь, он спросил:
– Мне Тоню Петровну.
Лицо его показалось мне знакомым. Я догадалась:
– Вы Тухватуллин?
– Тухватуллин, Тухватуллин, – закивал он радостно. – Я пришел помощь просить.
– В чем же?
– Он в школу не идет. Плачет. Боится – смеяться будут.
Я не сразу поняла, кто это «он». Оказывается, Надия.
– Вы идите к нам. Он меня не слушает. Плачет.
Пришлось идти. Дома у них полно ребятишек. Копейка – самая старшая. Она лежала, уткнувшись лицом в подушку. И вот что выяснилось, Краска, которой она накрасила брови, оказалась очень хорошего качества. Копейка попробовала ее смыть водой, затем одеколоном – ничего не получилось. Принялась тереть снегом и натерла себе над бровями две ссадины, до крови. К утру подсохли корки. Вид у Копейки действительно дикий. И это, правда, дикарство, когда все девчонки в классе начинают прокалывать себе уши.
И когда меня ругают вот так, за дело, мне даже не особенно обидно…
Ушли ребята, и в комнате тихо. Слишком тихо. Весь вечер я буду одна и всю ночь. И Райка не придет. Вчера мы отпраздновали ее свадьбу. Не было свадебного стола. Не было криков «горько». Мы вышли на лыжах к берегу Оби. Снег здесь почти весь был снесен ветром, шелестела сухая трава и лежало поваленное ветром дерево. Мы сняли лыжи и уселись на него. Перед нами под снегом Обь, как длинная белая равнина.
Хмелев снял рюкзак, вынул оттуда бутылку вина, достал стаканы и налил себе и нам по полному. Мы подняли стаканы, посмотрели сквозь них на солнце и выпили. Я поцеловала сперва Райку, потом Хмелева и пожелала им любви и детей. Затем нам захотелось петь. Мы спели несколько песен, не очень тихо и не очень громко, допили вино, а тем временем солнце окончательно зашло, и я спросила Хмелева:
– А какой будет любовь через тысячу лет?
Хмелев засмеялся и ничего мне не ответил.
И стало смеркаться. Мы бросили бутылку и стаканы вниз и встали на лыжи. Они опять поцеловали друг друга. Им было хорошо, а мне печально и захотелось плакать, но я сдержала слезы, чтобы не портить им радость.
58
Сырые березовые поленья не хотят гореть. Тоня дует в печь, и в лицо ей летят хлопья пепла. Она сама виновата – вчера забыла положить сушиться лучины, а вот теперь мучайся.
Внезапный стук в стену. Ее зовут. Так рано? Что-то случилось!
Тоня бежит к Хмелевым. У них в кухне сидит Николай Семенович Мамылин. Черное его пальто с каракулевым воротником расстегнуто, видно, что он без пиджака, в одной нижней рубашке. Правая щека нервно подергивается, руки бессмысленно мнут шапку.
Хмелев объясняет Тоне, что случилось:
– Петя Мамылин ушел из дома. Сегодня ночью. Взял рюкзак, лыжи…
– И деньги, – поспешно добавляет Николай Семенович. – Сто двадцать рублей.
Хмелев спрашивает Мамылина:
– Что у вас произошло с сыном?
– Ничего не произошло.
– Вы его били? – спрашивает Тоня.
– Об этом будем говорить потом, – вмешивается Хмелев. – Прежде всего надо предупредить соседние сельсоветы.
59
Под печкой кричит петух. Раз. Другой. Значит, уже утро?.. Одна половина избы освещена розовым пламенем из русской печи. Другая в полутьме. Кровать, на которой лежит Петя Мамылин, в этой полутемной половине.
Старуха возится около печи. Когда она поворачивается к пламени, ясно видно ее лицо. Морщины, седые волосы из-под белого платка. Впалый рот. Темные, запавшие глаза.
Старуха, свет пламени на стене, крик петуха – все это жизнь. Как хорошо жить! Петя отдыхает и не хочет шевелиться. Все в нем отдыхает. И никто от него ничего не требует. Не надо вставать и готовить уроки. Не надо избегать злых внимательных глаз отца. Можно лежать и думать.
А недавно вокруг была одна смерть. Звезды, березы, снег, дорога и слабый северный ветер. И скрип лыж. Он чувствовал, как капля за каплей уходит из рук тепло, как деревенеет лицо, как все тело становится холодным. Тогда, под стогом, пришла ленивая мысль: «Уснуть». Если б он уснул, его нашли бы только весной. Он ясно представил себе, как возчики приезжают за сеном, берут вилами последние пласты и находят его. Лицо объедено лисами… И все в нем восстало против этой мысли. И он заставил себя вылезти из-под стога и опять идти. Звезды, березы, снег, дорога и слабый северный ветер. И вдруг запах дыма.
До чего же хорошо жить! Он шевелит правой рукой. Больно, но он чувствует все пальцы. Вот один, вот другой… Все пять. И на левой все пять. Хорошо иметь на руках все десять пальцев.
– Проснулся, хлопчик?
– Проснулся, – говорит Петя.
Он улыбается и чувствует свое опухшее лицо. Оно словно картонная маска, оно все мокрое от гусиного сала. Это старуха раздобыла и мажет. Она добрая. Валенки и шапку его куда-то унесла, так это не со зла. Она боится, что он убежит. А ему бежать никуда не хочется.
– Не закалел?
– Нет.
– А я, старая, совсем памяти решилась. Трубу на ночь не закрыла. Просыпаюсь утром – в избе, как на улице. Ну, думаю, мой хлопчик закалел. Тулупом тебя укрыла.
Замечательная старуха. Самое замечательное в ней то, что она ни о чем не расспрашивает. Она даже не спросила, как его звать. Хлопчик да хлопчик и все.
Петя сидит на лавке у окна. Окна низкие. Внизу морозные узоры. Вверху чистые просветы. Видна дорога. Редкие жерди поскотины. Через дорогу темные большие ели. На ветвях снег. Снег все ярче голубеет. В небе бледная уходящая луна. Это тоже жизнь… Хорошо.
По дороге трусит мохнатая, запряженная в сани лошадь. Морда у нее белая. Закуржевела. На санях бастрик, вилы. Кто-то лежит, подняв широкий воротник тулупа. И снова дорога пуста.
Вот так бы и жить. Без школы, без уроков.
Старуха зовет поснедать. Петя смотрит на руки старухи, они морщинистые, узловатые, с изработанными, распухшими суставами. Кожа на них, как коричневая перчатка, которая велика.
Старуха прижимает круглую буханку хлеба к груди и отрезает ломоть тонким источенным ножом. Такого хлеба Петя никогда не ел. Он удивительно душистый. В нижнюю мучнистую корочку впечатался уголек. А верхняя – румяная, гладкая.
Петя тянет суп из деревянной ложки. Губам больно. Они в трещинах. Картошка, пшено и ломтики копченой рыбы.
– Ешь, хлопчик!
Хлопчик ест. От такого супа за уши не оттянешь.
– Вы, бабушка, одна живете?
– Одна, как есть одна.
– А свои у вас есть?
– Муж был да братья. Их Колчак еще в гражданскую побил. Сын Андрей с этой войны не пришел. Я, как похоронную по нем получила, в уме мешалась. В тайгу убегала. Девять ден где-то пропадала. Не приведи бог. А потом отошла.
– Как же вы, бабушка, живете?
– Много ли мне надо? Пенсия у меня от колхозу. Огород. Корову не держу. Тяжело. А моложе была, держала. Курочки вот у меня.
– Скучно, наверно?
– Когда и скучно, всяко бывает.
Старуха садится прясть. Петя ходит неслышно в шерстяных носках, заглядывает во все углы. Старуха спрашивает:
– Ты что шарашишься? Может, не наелся?
– Нет ли у вас книг, бабушка?
– Чего нет, того нет. Грамоты я не знаю.
– Вы не учились?
– Не пришлось. Маленько начинала, правда. Жил у нас старик один. Из ссыльных. Ясный такой. Никого у него не было. Он учил, кто хотел. И я к нему бегала. Совсем еще девчоночкой была. Буквы узнала. А потом отец запретил. Ни к чему, говорит, голову забивать.
– Как это – ни к чему?
– Раньше вся жизнь в хозяйстве была. Круглый год без раздыху. По весне чуть проталины откроются – дрова резать, потом сеять, потом дрова возить, а тут покос, полоть надо, огороды, рыбу ловили, жали, зимой молотили, пряли, кто способный, охотился. А женски больше со скотиной. Скотины помногу держали. Из-за нее и жизни не видели. Теперь-то жизнь легкая – ребятишки работы не знают, учатся…
Приходит молоденькая фельдшерица. Блондинка, пахнущая морозом, румяная, точно в таких же бурочках, какие оставил Петя в Полночном. Под шубой у нее белый халат.
– Ну, как дела?
Она почему-то смущает Петю, но ему приятно, что она пришла.
Фельдшерица осматривает лицо, руки и остается довольна.
– Есть насморк? Кашель?
Ничего этого у Пети нет. Фельдшерица уходит, оставив стрептоцидовую мазь. Старуха прячет ее в буфет.
– Бог с ней. Коли б гусиного сала не было…
Петя ложится на кровать. «Я живой», – думает он и радуется.
Старуха крутит веретено и поет. Слов не понять. Поет она для себя. Неожиданно Петя засыпает. Снится ему Антонина Петровна. Она вызывает его к доске. Он хочет выйти и вдруг замечает, что на нем ничего нет. Он совершенно голый. В классе раздаются чьи-то чужие голоса. Нет, не чужие. Знакомые. Но чьи же?
Петя открывает глаза. Хмелев помогает матери снять шубу. Петя поворачивается на спину и смотрит в потолок. Ну, сейчас начнется…
Старуха приносит откуда-то из сеней шапку и валенки. Кладет их на шесток печи.
– Пусть согреются.
Петя говорит:
– Я не поеду.
– Как можно не ехать? – спрашивает мать, и по голосу Петя догадывается, что она сейчас будет плакать.
«Только и умеет, что плакать», – думает он.
– Вы что, меня свяжете? – спрашивает он.
Старуха фартуком вытирает глаза.
– А кому он здесь мешает? Нехай живет. И учиться ему есть где. У нас школа…
– Как можно не ехать? – опять спрашивает мать.
– Я советую вот что, – говорит ей Хмелев. – Вы поживите здесь. Ему все равно ехать сейчас нельзя. А потом…
– И потом не поеду, – опять говорит Петя.
Хмелев подходит к кровати.
– Того, что было, больше не будет. Ты даже не думай. Даю тебе слово. Мне-то ты веришь?
– Вам верю, – говорит Петя.
60
Степан Парфеныч чуть навеселе. В руках у него новое двуствольное ружье. Навстречу ему Митя и Генка. Они проходят мимо. Он окликает сына:
– Митька!
Митя останавливается.
– Ну чего?
– Хошь стрелить?
Конечно, Мите хочется. Но он сомневается. Отец почти насильно сует ему в руки ружье.
– На, спробуй.
А как не попробовать? Уж больно хочется. Да и пьян отец не сильно. Так, самую малость. Стопочку выпил, не больше.
Митя держит ружье в руках. Он ощущает запах ружейного масла, запах порохового дыма – едкий, волнующий запах. Поглаживает синие вороненые стволы. Эх, ему бы такое.
Митя прижимает приклад к плечу. Мушка ползет по небу. Вершина сосны. Ветка. На ней шишка. Удар. Вспышка пламени. Шишки как не бывало. Только покачивается ветка. Хорошо! Митя ощущает себя почти взрослым, почти мужчиной. Сердце часто-часто бьется.
– Ну как?
– Крепко бьет.
Отец смеется. Видны его редкие гнилые зубы.
– Пусть и дружок твой стрелит.
Генка возвращает ружье.
– Да, это ружье.
Отец посматривает на сына с хитрецой:
– Тебе купил.
Ах, вот оно что… Ружье – приманка. Митя мрачнеет.
– Генка, отдай.
Генка возвращает ружье.
Ребята уходят. Степан Парфеныч со злостью выбрасывает гильзу. Заряжает снова. Вот сорока. Уселась на жерди. Кричит что-то – созывает подруг. Дура. Вот она на мушке. Выстрел. Перья и кровь на снегу.
61
Митя сидит за столом неестественно прямо. Он никак не может привыкнуть, что перед ним отдельная тарелка, нож и вилка. Эти двое, хоть и хорошие люди, а все же смешные. Муж и жена, а едят поврозь. Ему тарелочка и ей тарелочка. И каждый своей вилочкой клюет. И Мите такую же тарелочку ставят. Ему непривычно и аппетит отбивает. То ли дело с Егором. Огромную миску щей вдвоем деревянными ложками выхлебают, затем умнут сковороду картошки с салом. Без всяких тарелочек. Что останется, Митя коркой подберет, и посуды мыть не надо.
И вообще Мите здесь неловко. Он догадывается, что мешает. Раиса нет-нет да и забудется:
– Милый…
Хмелев покажет глазами в сторону Мити. Только покажет, а у нее уже другой голос. И вспыхнет вся, застыдится.
Любопытная штука – любовь.
– Что не ешь?
– Я ем.
Митя дожевывает котлету. Вчера забежал домой. Егор столярничает. Стружки. Запах смолы. Ой, хорошо! А он здесь сидит, сложа руки, как барин. Нет, нельзя ему здесь жить. Дома выдалась свободная минута – к верстаку. А здесь что? Книжки читать? Ну, прочел одну, другую, а дальше что? То ли дело взять в руки фуганок. Он длинный, тяжелый. Так и просится вперед бежать. Или новый шлифтик – стружечку берет ай да ну, словно шелковинку, сквозь нее читать можно.
Да, здесь он все равно не жилец. Лес для дома уже привезли. Летом они с Егором сруб закончат, а потом – столярная работа. Она на нем, на Мите. Егор столярничает кое-как. У него терпения не хватает, и дерева он не любит. Для него что топором, что рубанком. Он и стамеску держит в руке как топор. У него сила. А разве тут сила нужна?
Антонина Петровна говорит: «Рисуй, у тебя способность есть». Рисовать занятно, конечно, да только это для себя. А художником Мите не быть. Митя станет плотником и столяром. Разве плохо: идешь по улице, и по правую руку, и по левую – новые дома. Кто их строил? Дмитрий Копылов. Сразу видно. Этот не схалтурит… А мебель взять? Из березы как ладно можно сделать! Вон старик Гуцан из латгальцев. Не столяр – художник. Так сработает – глаз не оторвешь. У него весь инструмент им самим по своей руке сделан. Он как объяснял: «У меня видишь, ладонь какая? Вроде подушечкой и широкая. А у тебя ямочкой. По руке и инструмент нужен». Когда-нибудь и Митя сделает для себя полный набор инструментов по своей руке. Ручки для долот и стамесок выточит из корня березы. Есть подходящие на гриве. Древесина витая.
Дом надо построить как следует. Крыльцо будет с точеными балясинками. Наличники резные. По карнизу тоже резьбу пустят. Дом у них будет веселый. Не то что другие строят – лишь бы от дождя и снега спрятаться. Разве, к примеру, это дом, что построили для учителей? На видном месте, а посмотреть нечего. Конюшня, а не дом. Даже наличников на окнах нет. В таком доме и жить неинтересно.
Есть у Мити альбом. В нем дома старинные томские. Начнешь перелистывать. Как в сказке. Оттуда можно кое-что взять, розеточки и кружево деревянное. Он показывал Егору – тот одобрил.
И мебель они покупать не будут. Сами сделают. У Мити есть уже наброски. В тетради для черчения. Она здесь у него. Под матрасом. Буфет он сделает резной. Вверху, по краям, вырежет белок – мордочками друг к другу. В середине еловые шишки лучами расположить. Много лепить не будет, чтоб не громоздко.
Нет, здесь ему не жить. Последние дни он все думает об инструменте. В сенях он, в сундучке. Егор уйдет на работу, а отец унесет и пропьет. Ему это – раз плюнуть. Егорову гармонь пропил, а инструмент и подавно. Отцу что – ему все чужие, и он всем чужой. Кланька была, да и та сбежала. Ей какой интерес с синяками ходить?
А может быть, и отец не всегда такой сумасшедший будет? За что его винить? Одичал в неволе. Привыкнет и в норму войдет. И заживут они не хуже людей.
И ведь не зря отец звал к себе. Значит, нужен ему Митя. Стало быть, за сына признает. Домой надо. Не маленький он и не сирота, чтобы в чужой семье жить. Антонина Петровна, конечно, как лучше хотела, а все же домой надо. Одно трудно – как сказать? Так сказать, чтобы не обидеть. О Раисе-то заботы нет, а вот чтобы Юрия Николаевича не обидеть. Он-то ладный мужик.
62
Ночью над селом ветер. Пробует, все ли прочно. Взвихрил старый снег и крутит его, переносит с места на место, но никто этого не видит.
Спит Генка и улыбается во сне. Первый раз в жизни снится ему девушка. Не девчонка, а девушка. Она подстрижена по-взрослому, у нее полные загорелые руки. Мучительно и сладко быть около нее.
Спит в новой конуре Буран. Иногда он просыпается и переругивается с зарепкинской собакой. Полает и опять спит.
Спит Митя. Раскинулся, сбросил стеганое одеяло. А в соседней комнате – Хмелев. Он приподнялся на локте и смотрит в лицо спящей жены. В полутьме оно кажется ему очень красивым.
Райка ровно дышит. Расплетенная коса лежит на подушке. Вот так же когда-то спала Лена. Хмелев счастлив ровным спокойным счастьем. Он сделает все, чтобы их жизнь была человеческой.
Спит, отстегнув протез, сторож сельпо Тухватуллин и не знает, что случится с ним через полчаса.
Крепко спит Мих-Ник, храпит вовсю, и Полина Петровна почему-то не делает ему замечания. Она одна во всем доме не может сегодня уснуть. То ей кажется, что душно, то подушка лежит не так.
– Михаил, – зовет она. – Михаил. Ну и спит… Михаил!
– А, храплю? – просыпается Мих-Ник.
– Иди сюда.
– Что?
– Иди, говорю, сюда.
Скрипят пружины старого дивана, на котором спит Мих-Ник, и снова все затихает.
– Михаил, ты опять спишь?
– Нет, я иду. Я уже иду.
Он садится, опускает ноги на холодный пол, трет ладонью лоб. Посидев так немного, он поднимается и идет к жене. Спросонок в темноте он никак не может найти ее кровати.
– Что ты крутишься, – шепчет она. – Я здесь…
Наконец он наталкивается на ее руку, протянутую к нему…
Через некоторое время она говорит:
– Иди к себе.
Он уходит, слышно, как он опять укладывается на свой диван. «Даже это теперь мне неинтересно, – с горечью думает Зарепкина. – Совсем я уже старая».
…А ведь было детство. Было. Ее детство. Вот идет она с покоса, поздним, поздним вечером, одна, еще не высокая, не сильная, а маленькая, слабая, измученная работой. Слева от тропинки болото, заросшее осокой и камышом. От него веет сырой гниловатой прохладой. Поля останавливается, прислушивается. Страшно сдвинуться с места. И вдруг вскрикивает филин. Ух… Ух… И крик этот словно хлыстом по душе…
…Отец. Горбоносый, сутулый, жилистый, с насмешливо острыми и жестокими глазами. От всех болезней он лечился водкой, настоенной на перце. Ему хотелось, чтобы его Полька вышла замуж за механизатора или бригадира. Но тогда, осенью сорок пятого, пришел из госпиталя Зарепкин. Прийти-то пришел, а деться ему некуда было – жена и сын умерли, избенка развалилась. Он поселился у них в боковушке. Тогда он был белый, с прозрачными пальцами, пахнущий дезинфекцией, стриженый. Полька тайком от стариков подкармливала его – то сала кусок, то сметаны принесет. Окреп, на мужчину стал похож, а то сидит на берегу Илушки, поплавок прыгает, а он и не видит. Весенними ночами стала Полька приходить к нему в боковушку. Старики узнали. Отец исполосовал ее ремнем. Тогда они перебрались в комнатенку при школе, где прежде жила уборщица. Полька сводила его в сельсовет. Расписались. Сыграли свадебку. Скромненькую. По тем временам. Оженившись, он приуныл сперва, потом ничего, освоился. Одно время запил. Но Полина действовала решительно. Влетит в магазин, стопку из его рук хвать, водку на пол. Народ гогочет. Осрамила так раз, другой – одумался. Потом уезжал. Куда ехал, наверное, сам не знает. Разыскала, вернула. А когда сын родился, окончательно смирился. С годами ссутулился, стал молчалив, полысел…