Текст книги "Порог"
Автор книги: Леонид Гартунг
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
А Буран в это время лежит подле своей конуры. Глаза его закрыты, но он не спит, а думает. Мысли у него простые, собачьи. Может быть, он и уснул бы, но раздражает его блоха. Ползает где-то по шее. Узнала, подлая, где зубами ее не схватить. Он уже не раз пробовал вычесать ее задней лапой, но куда там, не получается. Весь день она портит настроение.
По тропинке звук шагов. Это возвращается Степан Парфеныч. Буран настораживается, подбирает и напружинивает ноги, приподнимает голову. От Степана Парфеныча хорошего не жди. В случае чего, нужно успеть залезть под крыльцо. Только не в конуру – конура, как ловушка, а из-под крыльца его не достать.
Степан Парфеныч проходит мимо. Буран на всякий случай тихонько повиливает хвостом, принюхивается. Нет, сегодня от Степана Парфеныча не исходит тот особенный неприятный запах – запах опасности. Когда есть этот запах, Степан Парфеныч идет нетвердо, ноги у него заплетаются, а сейчас идет, как надо. Буран успокоенно кладет морду на передние лапы.
Скоро выйдет Митя и что-нибудь даст ему поесть. Хорошо жилось раньше, когда были только Егор и Митя. Зачем же появились еще эта женщина и старик? Женщина принесла с собой непонятные и бесполезные запахи, а старик – опасность. Ему почему-то нравится пихнуть Бурана носком сапога или кинуть в него камнем. Теперь Буран всегда начеку. Трудно и беспокойно стало жить.
39
Ее легкие шаги едва слышны, но Хмелев узнает их сразу. Сейчас он увидит ее лицо. На нем выражение заботливости и легкая ирония, будто она стыдится этой своей заботливости.
Вот она пришла. В одной руке у нее алюминиевые судки с обедом из столовой, в другой связка новых книг.
– Борщ. Гуляш и компот.
У него не было таких судков, они совсем новые. Наверное, купила. Книги слегка влажные, пахнущие морозом и типографией. Он развязывает бечевку и просматривает их.
– Что вам сегодня почитать? – спрашивает она.
– А может быть, ничего? Так посидим?
– Голова не болит?
– Нет, все хорошо.
– У вас подушка сейчас упадет.
Она наклоняется, чтобы поправить подушку, и он чувствует ее запах – свежий и чистый запах, каким пахнет белье, принесенное с мороза.
– У вас глаза какие-то… – замечает Райка.
– А какие?
Ей хочется сказать: «Как пьяные», но она боится его обидеть.
– У вас, наверное, жар.
Она осторожно прикасается ладонью к его лбу. Ему приятно ощущать это легкое прикосновение. Ладонь задерживается на лбу дольше, чем нужно. Он кладет свою руку на Райкину. Райка краснеет, поднимается и идет разогреть ужин. Он слышит, как она щеплет лучину и лучинки падают с сухим звоном на пол. Потом гудит в печи пламя. Потом Райка принимается за уборку. Потом вытирает запотевшие оконные стекла. Подбеливает печь. Вытирает пыль на столе.
– Рая, – спрашивает он, – зачем вы это делаете? По-моему, и так хорошо.
– Куда как хорошо!
Она приносит тарелку супа.
– Поешьте.
– Не хочется.
– Вы должны поесть.
Хмелев смеется: «Вы должны поесть»! Четверть века никто не говорил ему об этом, и все-таки он не умер от голода. Она не замечает, как это смешно звучит. И вообще Рая смешная. Считает, что он без нее пропадет. Кормит, поит его и наводит свои порядки. Она вымыла полы, вытащила дрова из-под кровати, повесила на стену картину Саврасова «Грачи, прилетели», которая несколько лет уже стояла на полу. Вчера заявила:
– Побелить бы надо… Да вас деть некуда.
Он хохотал до слез. Давно так не хохотал.
– Меня деть некуда?!
Она испуганно смотрела на него: почему ему вдруг стало так весело?
Сначала Райка держалась робко. Теперь она начинает проявлять характер. Кровать слишком близко к окну, нужно ее отодвинуть. А для книг надо заказать стеллажи.
Хмелев пробует возражать, но она не хочет и слушать. Она даже позволяет себе немного поворчать. Ох, уж эти мужчины, ничего-то им не нужно. Если б не мы, женщины, сидели бы вы до сих пор в пещерах и одевались бы в шкуры.
Нет, ему не хочется выздоравливать. Пусть бы это продолжалось всегда. Всегда была бы рядом эта светловолосая девушка. И может быть, он ей тоже нравится?.. Нет, чепуха. Мальчишеские мысли. Она приходит потому, что она соседка, добрый человек. Не больше. Кончится болезнь, и все кончится. Нельзя было позволять себе размагничиваться.
Когда Райка уходит, он протягивает руку к зеркалу и долго разглядывает свое лицо… Вечером Хмелев решает встать. Хватит валяться, и так лежит уже целую неделю. Он спускает ноги с постели, осторожно встает. Голова кружится. Тело словно чужое. Делает несколько шагов, на всякий случай держась за спинку кровати. Сколько времени? Полдевятого? Скоро она должна прийти. Он вынимает из шкафа костюм. Костюм почищен и отглажен. Заботливая, терпеливая Райка. Это все она…
Но что за дурацкая слабость? Брюки он натягивает сидя, чтоб не упасть. Самому смешно. А как это выглядит со стороны?
Райка приходит не полдевятого, а в десять. Немного позже, чем всегда. Вероятно, она заходила домой. В руках у нее узел. Что-то белое, перевязанное с угла на угол.
Она никак не ожидала, что он на ногах. Она стоит с узлом в руках и не знает, что делать.
– Что это у вас? – спрашивает он.
– Я постирала…
Хмелев развязывает узел. Так и есть – белье. Этого еще не хватало. Ему стыдно – он покраснел, как мальчишка. И еще он устал. Он как пьяный. Но нужно держать себя в руках. Он слаб, распустился, понадобились, видите ли, сочувствие, ласка… До чего рассопливился! Надо было сразу в больницу. И тогда бы ничего не случилось. Они бы здоровались, встречались во дворе, и только. Нет, ему не надо жалости. А что, кроме жалости, может чувствовать к нему эта девушка? Он старше ее на целых двадцать лет. У него изуродованное шрамом лицо. Нет, ничего, кроме жалости, не может быть.
– Вы много для меня сделали. Очень много. Но теперь я здоров.
Райка ничего не говорит. Да и что можно сказать? Он подает ей книги.
– Это ваши.
Она берет, не глядя. Одна из них падает на пол.
– Всего хорошего, – произносит Райка. Она никак не может понять, что случилось.
– Большое спасибо за все, – твердо говорит Хмелев.
Райка уходит. Хмелев ковыляет к кровати. Когда она уходила, у нее было такое лицо, как на вокзале, когда… Может быть, вернуть? Нет, теперь поздно.
40
Тоня замечает в Борисе перемену. Он оживлен, энергичен. Может быть, оттого, что теперь он всецело занят строительными заботами.
Ночью между школой и учительским домом работает бульдозер. Он разравнивает площадку под пристройку, гремит железом, светит в окно голубым светом. Тоня старается на него не смотреть. Как огромный допотопный ящер, он ползет на дом, и кажется: вот-вот затрещат рамы, рухнет стена и бульдозер ворвется в комнату. Тоня не спит, а Хмелеву снятся танки.
Днем приходят лесовозы с бревнами. Плотники отесывают их. Драница и Степан Парфеныч заливают бетонный фундамент. Филипп Иванович поставил в полевом вагончике верстак и готовит рамы.
В обеденный перерыв Филипп Иванович уходит на квартиру «похлебать горяченького», как он говорит. А Степан Парфеныч и Драница забираются в вагончик, чтобы скрыться от ветра. Ничего горяченького у Драницы нет. Есть пара печеных картошек в кармане и соль в грязной тряпице. У Степана Парфеныча – сало, яйца, хлеб. Драница надеется, что полакомится и он, но Степан Парфеныч его словно не замечает…
После работы они снова заходят в вагончик. Филипп Иванович ставит готовую раму к стене, складывает инструмент в мешок. Туда же засовывает бутылку из-под молока. Затем собирает с пола крупные щепки и обрезки досок. Каждый день он уносит их домой. На одну, самую хорошую, Степан Парфеныч наступает ногой:
– Не трожь!
Филипп Иванович молча подчиняется. Копылов, конечно, бездельник и дрянь, но лучше с ним не связываться. Щепки Филипп Иванович перевязывает веревкой, взваливает на плечо и направляется к выходу.
– Пашка.
– Я потом, – поспешно говорит Драница.
– Пашка, я жене напишу.
– Закрой двери, падла, – кричит Степан Парфеныч и хватает с верстака киянку. Филипп Иванович проворно исчезает.
– Затопи печь, – приказывает Степан Парфеныч. Драница, ползает в полутьме, собирает стружки. Сует их в железную печь. Чиркает спичкой, а сам прислушивается. Степан Парфеныч, кряхтя, плетется в угол, где висит его сумка. Затем он ставит на верстак что-то твердое. И еще раз тот же звук. «Две», – соображает Драница и с благодарностью думает: «Вот мужик!»
– Возьми дверь на крючок.
Степан Парфеныч неторопливо нарезает сало, вскрывает банку рыбных консервов. Вытирает острый нож о валенок.
– Ну, Пашка, давай.
Драница садится на верстак. Дверцы печи открыты, и пламя освещает половину вагончика. Блестит водка в бутылке. Копылов наливает Дранице стакан и молча ждет, не торопит. Драница берет стакан, нюхает, морщится. Лицо его выражает гадливость, он даже вздрагивает от отвращения. Потом медленно пьет, зажмурив глаза. Выпив, дышит, раскрыв рот.
Степан Парфеныч берет из его руки стакан, наливает, пьет и ест сало.
– Кто он тебе? Родня?
– Филипп? На седьмом киселе…
Дранице становится жарко от тепла печки и от выпитой водки.
– Ладный ты мужик, – говорит Степан Парфеныч. – Одна беда – дурак. Дурак и баба!
Драница смотрит непонимающе. Ему следовало бы обидеться и уйти, но он уже выпил, и уйти не в силах. Наступает то состояние, которое Драница не променял бы ни на что. Сладко кружится голова, и кажется, что весь мир плывет, медленно покачиваясь, и перед ним уже не Степан Парфеныч, а умный, верный друг, человек широчайшей души, и Драница его понимает и любит. И сам он уже не Драница, не сосланный тунеядец, а артист, без радикулита, без пьянства, без больного желудка. И то, что Степан Парфеныч кидает в печь заготовки для рам, теперь это неважно. Важно другое. Он вспоминает жену, не такую, какой она стала теперь, а такую, какой она была в сорок шестом году. Милая была девчонка. Он читал ей стихи, и глаза ее восторженно блестели из-под челки. Драница поднимает палец с ушибленным слезающим ногтем и торжественно произносит:
– Эльсинор! – И смотрит на Степана Парфеныча, проникся ли он? – Эльсинор! – Он наслаждается звучанием этого удивительного слова.
– Брось трепаться, – говорит Степан.
Нет, не поймет он ничего. Никакой он не друг. Драницу охватывает тоска и одиночество, а Степан Парфеныч думает в это время: «Дурак!.. ни дать ни взять – дурак. Засыпешься с ним». Он наливает еще.
– Будешь?
Драница знает, что надо отказаться, и не может. Пьет, затем долго кашляет.
– Подохнешь ты здесь, – говорит Степан Парфеныч. – Ты человек южный. Слабак.
– Не слабак, – возражает Драница.
– Из чужих рук смотришь, значит, слабак.
– Из каких это рук?
– Да хотя бы из моих.
Драница обезоружен. Такого он от Степана Парфеныча не ждал. Он берет рукавицы, собирается уйти. Степан Парфеныч окликает его.
– Ну-ка, на дорожку. А то лезешь в пузырь…
Драница колеблется, потом берет стакан. Степан собирает все с верстака.
– Ты иди вперед, а я следом…
41
Буран, прижав уши, мечется по двору. Степан Парфеныч за ним с палкой.
Митя кричит:
– Тятя, не надо!
Степан Парфеныч отталкивает его.
Буран бросается к конуре, но вход в конуру заслонен большим березовым поленом. Под крыльцо тоже не попадешь – все позанесло снегом.
Степан Парфеныч кидает в Бурана палкой.
– Не нравится?
Бурану деваться некуда. Он по-волчьи садится на хвост. Оскалился.
– Ага, зубы показал! Ну, куси меня, куси…
В это время во дворе появляется Тоня.
– Степан Парфеныч, что вы делаете?
Степан оглядывается. Черт принес эту учителку!
– Что делаю? Учу…
– Чему?
– Жизни! – усмехается Степан. – Вы учите, и я учу. Перво-наперво, чтоб знал, что человек его главный враг. Чтоб за горло его хватал… Он сейчас кто? Падаль. К кому ни попадя ластится. А я из него собаку сделаю. Волка… На цепь его посажу, чтоб железо грыз.
Неожиданно ловко Степан Парфеныч подскакивает к Бурану и бьет его ладонью по оскаленной морде. Лязг зубов, и Степан Парфеныч уже размахивает рукой.
– Резанул, стерва. Но ничего. Пусть кровь знает. Она скусная.
Он сосет рану, сплевывает красную липкую слюну в снег.
– Ну, теперь держись!
– Тятя, не надо! – кричит Митя.
Степан Парфеныч поднимает палку. Буран кидается под ноги Тоне, ищет у нее защиты. В глазах у него ужас. Тоня виснет на руке у Степана Парфеныча.
– Не смейте!
– Пусти, – вырывает тот руку. Глаза у него совсем белые, безумные. Тоня держит крепко. Вдруг он затихает. Пристально смотрит в глаза учительнице. На губах появляется улыбка.
– Боишься меня?
Тоне эта улыбка не нравится. Она не настоящая. Черт знает, что он может сделать с такой улыбкой.
– Боюсь-не боюсь, а собаку бить не дам.
Митя подбегает к калитке, распахивает ее настежь. Буран, прижав уши, кидается со двора. Тоня отпускает руку Степана Парфеныча. Тот грубо ругается.
– Утек, падла. Но врет, никуда не денется. Жрать захочет, придет.
Он тяжело дышит. Вынимает из кармана очки, все в табачной пыли. Вытирает их пальцами. Со злобой смотрит на Тоню.
– А ты девка цепкая… Только много на себя не бери. Меня учили, и я учить буду. Я и Митьку на цепь. Сырым мясом кормить стану, чтоб клыки выросли. Ну, чего уставилась? Думаешь, я пьяный? Ну и пьяный. Не на твои деньги пью. А Егору скажи – я его не боюсь. Так и скажи, я ему башку отрежу. К стенке встану, а отрежу. Спать ляжет, и отрежу. Пусть он лучше от меня уходит. Подобру…
Степан Парфеныч уходит в дом. Митя стоит посреди двора и не знает, куда деваться. Тоня говорит:
– Пойдем к нам.
За калиткой их восторженно встречает Буран.
42
Падает чистый, тихий снег. Райка идет домой. Впереди кто-то стоит. Тропинка узкая. Им не разминуться.
– Здравствуйте, Рая.
Воротник и шапка Хмелева белы от снега.
– Вы ждете кого-то? – спрашивает Райка.
– Вас.
– Да?
Хмелев хмурится. Голос его, пожалуй, даже сердит.
– Мне нужно с вами серьезно поговорить.
Райка растерянно молчит. Она ждет.
– Дело вот в чем, – говорит Хмелев. – Вы не замерзли?
– Нисколько! – удивляется Райка.
– Вы знаете, мне хочется опять заболеть.
Хмелеву неловко. Какую чепуху он плетет? За кого она его примет? Почему он не может сказать то, что хочет, просто?
– Заболеть? – лицо Райки делается озабоченным. – Зачем же?
– Чтобы вы опять были со мной…
Ну, вот и сказал. Теперь он не смеет посмотреть ей в лицо. Сейчас все должно решиться. Почему же она медлит!! Боится его обидеть? Считает его слабым? Ну, нет, жалеть не надо.
– Это можно и без болезни, – слышит он голос Райки. И решается посмотреть ей в лицо. Она тянется рукой в перчатке и начинает стряхивать с его воротника снег.
– Вы думаете, можно? – спрашивает он.
– Можно.
Она продолжает счищать снег. Много же его нападало. По снежинке, по снежинке… Она счистила уже весь снег, но рука ее остается лежать на воротнике. Это легкое прикосновение приятно Хмелеву. Девушка смотрит в сторону, где школа, и в зрачках ее светятся желтые искры огней.
– Почему ты не смотришь на меня? – вдруг спрашивает Хмелев. Райка поспешно поворачивает к нему испуганное лицо. «Ей жалко меня, она добрая, но я ей противен», – думает он.
Райка совсем близко. Она прижимается щекой к его щеке.
– Ты пахнешь снегом, – говорит он. – И еще чем-то. Наверное, молодостью. И ты прости меня. Это глупо, но я совсем не умею сказать…
Райка не слушает. Она подставляет ему губы.
– Ну, чего же ты?..
Домой она приходит в полпервого. Вся в снегу. Снег на пальто, на пуховом большом платке, на ресницах. Не раздеваясь, садится на стул. Тоня отрывается от тетрадей, насмешливо разглядывает ее.
– Хороша, нечего сказать!
– В кухне кто-то спит?
– Митя Копылов. Ему нельзя домой. Это только на сегодня. А завтра постараемся устроить его у Хмелева. Ты где же бродила?
– Тонь, я, кажется, замуж выйду, – говорит Райка.
– За кого?
– За него. За кого же?
Райка сидит, закрыв лицо руками.
Тоня подходит и кладет ей руку на плечо.
43
Еще внизу, у входных дверей, тетя Даша таинственно сообщает Тоне:
– Копченый приехал.
Тоня застает его в учительской и, конечно, у расписания. Он все такой же, похожий на утопленника, все в том же коричневом костюме, только, кажется, стал еще суше и темнее. И у Тони к нему по-прежнему страх и неприязнь.
Из пепельницы тянется вверх сизый табачный дымок. На скатерти классный журнал с потертыми углами и с красной цифрой «8»…
Пойдет или не пойдет? Как будто бы нет. Он как ни в чем не бывало читает газету. Тоня уходит в класс. Но только начинает урок, появляется Евский. Он входит, как будто к себе домой, не извинившись за опоздание. Привычно властная походка, небрежный кивок ученикам.
Теперь ботинки скрипят уже еле слышно – обносились. Сутулясь, идет между рядов. Втискивается на заднюю парту.
– Продолжим, – говорит Тоня и старается не смотреть на Евского.
Можно объяснить типовую задачу по учебнику, затем спросить учеников. Так проще и безопаснее. На этом пути почти не может быть неожиданностей. Так, вероятно, она и сделала бы, если бы не рассердилась. Но что это за начальственная манера опаздывать? Или ему хочется застать ее врасплох? Может быть, он думает, что она с учениками пляшет на уроках?
И она решает не изменять своему плану. Конечно, ей следовало вызвать сильного ученика, но она вызывает Митю. Он отвечает робея, но лучше обычного. Она хвалит его и даже заставляет себя улыбнуться. Потом выходит Зарепкин и, словно угадывая, что надо говорить, отвечает уверенно. Тоня благодарно смотрит ему в глаза. Оказывается, она все-таки их чему-то научила.
Постепенно Тоня обретает уверенность, и ребята это чувствуют. Краем глаза она поглядывает на Евского. Он ничего не пишет. «Считает, что и писать нечего», – соображает Тоня, но уже с безразличием. А потом она совсем забывает о нем. Одну за другой задает несколько мелких задач. Они ступеньками подводят к одной главной задаче, и когда Тоня дает ее, поднимается много рук. Почти всем хочется решить задачу. Только Мамылин не поднимает руки. Она вызывает его к доске. Подает циркуль и угольник. Мамылин стоит, опустив руки.
– Ты что? Не понял? Скажи теорему, которую я задавала повторить.
– Не повторял.
– Подай дневник. – Она ставит двойку. – Останься после уроков.
А сама думает: «Что-то не так».
Выходит Соколов, проводит вспомогательную линию, затем Копейка. И все получается хорошо. И только в конце урока Тоня замечает свой просчет – за весь урок никто ничего не написал в тетради. И тотчас же ее уверенность в себе исчезает. Она подавленно умолкает, наспех дает задание…
В учительской Евский разговаривает с Хмелевым о вечерней школе, об использовании фонда всеобуча и даже не смотрит в сторону Тони. «Опять провалила», – думает она.
Она ждет Евского, но он не подходит, и она не решается напомнить о себе. Он что-то пишет в свою большую тетрадь, затем Евский и Хмелев одеваются и выходят, и тут она не может больше вытерпеть неопределенности, догоняет их в коридоре.
– А как же урок?
Евский слегка удивлен. Жует губами. Неторопливо произносит:
– Все не так! – И отворачивается.
– Идите отдыхайте, – советует Хмелев. – И, кстати, умойтесь, вы вся в мелу.
Тоня возвращается в учительскую и смотрится в зеркало. И вовсе не вся. Только бровь, щека да еще юбка. «Надо было по учебнику, – раскаивается она. – По-своему, по-своему… Вот и провалила».
44
Тоня стучит в калитку. Большой дом под круглой крышей на новом бетонном фундаменте. Наличники и ставни недавно покрашены голубой масляной краской. Высокий забор без единой щелочки… Ей вовсе не хочется входить в этот дом, но здесь живет Петя Мамылин, а она классный руководитель.
Калитку отпирает женщина в старом застиранном платье. Она испуганно смотрит на Тоню.
– Я учительница, – поясняет Тоня, – а вы Петина мама?
– Да.
– Я пришла познакомиться.
К калитке подходит Петя Мамылин. В руках у него деревянная лопата. На лице такое же испуганное выражение, как у его матери. Увидев учительницу, он еле слышно здоровается и бледнеет. «Чего это они так испугались?» – удивляется Тоня.
– Николай Семенович отдыхают. Обождите минутку, я узнаю, – говорит женщина и уходит в дом.
Такого чистого, мертвенно чистого двора Тоня еще никогда не видела. От калитки вдоль дома к крыльцу ведет бетонированная дорожка. На ней ни единой снежинки.
Появляется мать Мамылина.
– Подождите, пожалуйста. Они уже встали.
Через застекленную веранду Тоня идет вслед за женщиной. Маленькая прихожая. Вешалка. Дальше светлая комната с морозными узорами на окнах. Чешский гарнитур. Блеск темного лака. Приемник. На стене картина «Утро в лесу». Закрытая белая дверь в другую комнату, должно быть, спальню.
Тоня усаживается в кресло и ждет. Бьют настенные часы. На диване неторопливо умывается кошка.
Проходит минута, другая, пять, десять. Может быть, о ней забыли? Но в это время дверь открывается и к Тоне выходит плотный мужчина лет сорока. Он в белой рубашке с черным галстуком. В манжетах большие блестящие запонки. На седых редких волосах влажные канавки от расчески. На верхней губе две белые полоски подбритых усов.
– Прошу извинения, – произносит он и делает нечто вроде поклона.
– Я Петина…
Он не дает договорить.
– Знаю, знаю. Очень рад.
Поддернув брюки на коленях, он усаживается за стол против Тони.
– Я к вашим услугам.
Он улыбается, приоткрывая ровные, белые, острые зубы. Тоне не нравится это «к вашим услугам», но говорить надо, раз пришла.
– Сын ваш учится хорошо. Дисциплинирован. Вежлив.
– Так и должно быть, – говорит Николай Семенович, удовлетворенно прикрывая веки. Он терпеливо и вежливо ждет, что еще скажет Тоня.
– Все как будто в порядке. Но вот что меня тревожит – он не сошелся близко ни с кем из своих одноклассников. И, вообще, насколько я знаю, у него нет друзей.
Николай Семенович удивленно вскидывает брови.
– Друзей?! У меня тоже не было друзей.
– А разве это хорошо? Может быть, именно поэтому у Пети очень мало мальчишеского. И живет, как на отшибе, ни до кого ему нет дела.
Николай Семенович поглаживает чисто вымытые руки.
– Нет дела, говорите?
– Например, на контрольной. Решит раньше всех и демонстративно прикроет решение промокашкой, чтоб никто не подглядел.
– Раньше всех, говорите? Это хорошо. Я тоже раньше всех решал. А насчет промокашки до некоторой степени неясно… Вы что же, советуете, чтоб он списывать давал?
В глазах Николая Семеновича улыбка человека, который чувствует свое превосходство. Тоню это задевает. Она говорит:
– Нет, конечно, но в этом сказывается его характер…
– Прошу прощения. Я бы тоже не дал. Каждый должен жить, как умеет.
– Дело не только в контрольных… Сам он учится на пятерки, но никому никогда не поможет, не объяснит.
Николай Семенович опять твердо и вежливо прерывает ее:
– Минуточку, минуточку… А позвольте спросить: надобно ли помогать? У каждого своя голова на плечах. Мне, например, кто помогал? Ровным счетом никто. Сам до всего доходил, и уж до чего дошел, то мое.
– До чего же вы дошли?
Николай Семенович скромно наклоняет голову к плечу, разводит руками:
– Ну, в министры, положим, не вышел, а главным бухгалтером нашего колхоза уже пятнадцатый годочек. И ни одного взыскания. Председатели приходят и уходят, а я все на своем месте. А насчет того, что не любят… Это еще не беда. Меня тоже некоторые не любят. А за что? За то, что ни с кем ничего личного. Начальство, между прочим, ценит и уважает. Да и вообще, зачем говорить о любви? Сегодня любовь, завтра нелюбовь. Всем не угодишь. Дело надо знать.
– Странные у вас взгляды, Николай Семенович.
– Вы думаете? Однако, слишком у нас нянчатся со слабенькими и глупенькими. Разжуй им, в рот положи да еще проглотить помоги. А я думаю, с людьми не так надо: поменьше жалеть да по головкам гладить. Оно бы больше толку было. – С его лица исчезает ласково-приветливое выражение.
– Вот вчера… Далеко за примером не ходить. Изволил ко мне пожаловать некий гражданин. Тунеядец, из Краснодара, кажется. Объясняет, видите ли, что потратился, и на хлеб нет денег. Нельзя ли авансика? Так и говорит – «авансика». А я его спрашиваю: «На что же вы так потратились?» Стоит, мнется. Сказать ему нечего. Пропился голубчик. Я ему, конечно, ни копейки. А по-вашему как? Дать надо было?
– Может быть… Не знаю. Я с ним не говорила.
Николай Семенович смеется, обнажая острые ровные зубы.
– А я вот вам расскажу, как меня отец мой, покойничек, воспитывал. Как сейчас помню, весной ребятишки моего возраста на берег ходили в чику играть. Ну, и я с ними увязался. Дурак был. Знаете чику? Игра известная. Деньги металлические на кон ставят. Был у меня пятачок. Из копилки вытянул. Попробовал поставить. Повезло. Свое вернул и еще четыре копейки выиграл. У меня прибыль, значит. Ну что ж, играю. И чем дальше, тем больше выигрываю. Выиграл, помню, около сорока копеек, если не больше. И вдруг чувствую – тихо стало вокруг. Оглядываюсь, позади родитель мой. Ребята мигом разбежались, а мне куда бежать? Он подходит этак тихонько и спрашивает: «Это что же за игра?» Будто не знает. «Чика», – отвечаю. «Вот как, а ты покажи мне, как это делается, может, и я с тобой сыграю». «А вот, – говорю, – ничего такого. Ставят и бьют». «А ну, поставь, как надо». Я ставлю, чин чином. «А теперь бить надо?» «Бить», – отвечаю, а у самого поджилки трясутся. Тут он меня берет за загривок, вот так наклоняет и давай лбом о кон наворачивать. Он весь лоб мне о деньги разбил и без сознания домой приволок. Очнулся я, а одна монета, семишник медный, так ко лбу и прилипла, не отодрать… Вот это было воспитание. Те дурные деньги у меня в глазах до сих пор стоят. А вы – «помогать»…
«Как хорошо, что я ничего не сказала про Петину двойку», – думает Тоня.
Внезапно Николай Семенович встает.
– Заходите… Буду премного рад.
И опять на губах усмешка. Наплевать ему, что о нем думает Тоня. Кто она? Девчонка.
Когда Тоня уходит, Николай Семенович стучит в окно, подзывает сына.
– Петька, подай мне сюда дневник.
45
– Ты меня звал? – спрашивает Тоня.
– Да, звал.
Черная настольная лампа, какие бывают у чертежников, ярко освещает только стол. Остальная часть кабинета в полумраке. Лицо Бориса тоже в тени.
– Я хотел тебя спросить, – говорит он.
– О чем же?
– О том, как быть дальше. Ты думала об этом?
Тоня молчит.
– Я тебя не понимаю, – продолжает Борис. – По-моему, ты даже не сердишься. Может быть, тебе нужно, чтобы я попросил прощения? Могу даже на колени встать. Хочешь, встану? Только это смешно.
– Не надо. Это, правда, смешно.
– Тоня, я никак не могу поверить, что у тебя ко мне не осталось никакого чувства.
Тоня опускается в большое мягкое кресло. Да, поговорить надо. Сколько уже раз она уклонялась от решительного объяснения. Боялась оказать что-то такое, чего нельзя будет поправить. Она все ждала, что что-то изменится.
– Чувства? – Она подыскивает слова. Нужно, чтобы он понял, что именно она чувствует. Но ведь о чувствах так трудно говорить. Если б он сейчас вышел из-за стола, который их разделяет, приблизился, обнял ее или даже только взял за руку… Тогда, может быть, нашлись бы нужные слова. – Чувство осталось, – произносит Тоня с трудом. – Его никуда не денешь… И ты это знаешь. Не так это просто. И думаю о тебе. И просто плохо без тебя. Но все это не так, как раньше.
Тоня умолкает.
– Ну, говори, говори, – просит Борис. – Что же именно не так?
– Я уже не люблю тебя так, как прежде. И, наверно, это от меня не зависит.
– Но что изменилось?
– Все изменилось. Ты вот говоришь: «просить прощения». Дело хуже… Что-то сломалось. Ты считаешь, что все можно починить, наладить… Не знаю… Раньше я верила, что ты честен и смел. И думала: «Что бы ни случилось, ему можно верить». А теперь я уже не могу так думать… И не только со мной, ты и с ней был нечестен. Ты ничего не написал ей обо мне. И она надеялась. Разве это не жестокость? И это же самое заставляло меня думать, что ты хочешь вернуться к ней.
– Ты и сейчас так думаешь?
– Нет, конечно, но я поняла, что ты вовсе не смел, что ты боишься правды. Затем я считала тебя добрым. Но вспомни, как ты выступал на педсовете, когда Митю хотели исключить… То есть ты хотел. И первого сентября ты даже не подумал спросить меня, как я провела уроки. Это мелочь, конечно… Или вспомни, как ты крикнул мне: «Цену себе набиваешь».
– Мне стыдно, – перебивает Тоню Борис. – Очень стыдно… Слушай, малышка, а не начать ли нам все сначала? Представим себе, что ничего не было.
– Нет, Боря, что было, то было. Предположим, я вернусь к тебе. А дальше что? Разве я смогу забыть, что на свете есть Фрося и Колюшка? И ты их не забудешь. И я боюсь, что ты уже никогда не станешь для меня тем, чем был. Мы сами виноваты. Была любовь, а мы ее искалечили. Или еще… Почему ты не хотел иметь ребенка? Ты ведь знал, как мне этого хотелось. Но тебе не было дела до меня. Тебе хотелось жить удобно. Пеленки, бессонные ночи – разве это легко?
– Тоня, – говорит Борис тихо, – но ведь еще не поздно. Пусть будет ребенок. Нам не по сто лет.
– Вот видишь, ты опять не хочешь меня понять. Теперь все сложнее. Я не уверена, сможем ли мы быть счастливы и уважать друг друга. А жить и мучиться – стоит ли?
– Так что же делать?
– Давай не спешить. Может быть, и правда, надо начинать все сначала. Снова привыкать друг к другу.
– Но ты избегаешь меня.
– Так же, как ты… Слушай, сюда идут… Но ты понял меня?
– Да, понял…
В кабинет входит Евский. Он замечает, что между директором и Тоней что-то происходит. Оба взволнованы.
– Извините. Я помешал?
– Нисколько, – поспешно произносит Тоня и боком выскальзывает за дверь.
«Вот нелегкая принесла его», – думает Борис.
Евский по-стариковски устраивается в мягком глубоком кресле, вытягивает ноги, кладет руки на подлокотники. Он устал. Ему бы уйти на квартиру, где он остановился, но он вспоминает о клопах. Неужели и сегодня они не дадут ему спать? Лучше бы, конечно, остановиться у Зарепкиных, и Полина Петровна предлагала, даже уговаривала, но он еще в самом начале своей инспекторской деятельности положил себе за правило – ни в чем не зависеть от своих подчиненных.
Да, именно сейчас надо поговорить с Борисом Ивановичем. Евский все откладывал этот разговор, но дальше откладывать некуда. Завтра нужно быть в РОНО. Правда, судя по всему, кое-что уже уладилось, но все же нельзя уехать, не поговорив. Он не собирается предпринимать что-либо конкретное, но он обязан высказать к происшедшему свое отношение. Чтоб никто не думал, что он молчаливо одобряет аморальные поступки.
Евский вздыхает и произносит:
– Недавно я был в Клюквинке.
– Да? – небрежно откликается Борис.
– И беседовал с Ефросиньей Петровной.
– Любопытно.
Евский твердо его поправляет:
– Любопытного тут мало.
Надо, чтобы эта беседа сразу приняла нужный тон. Если он, Евский, покровительствует этому молодому директору, то это вовсе не значит, что тот может принимать в разговоре с ним игривый тон.