Текст книги "Порог"
Автор книги: Леонид Гартунг
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
– Иди…
Обласок уходил вдоль берега, против течения. Скоро он скрывался за тальником, но я еще долго слышала плеск воды под веслом. Вечером я снова бежала на берег встретить его. Долго стояла, всматриваясь вдаль. Он приезжал, я помогала ему вытащить лодку на песок и несла улов домой. Отец солил рыбу, затем коптил в яме, а я ходила с корзиной и продавала ее соседям.
Мать и сестра моя Люда работали в колхозе, но на трудодни получали мало, и деньги, которые я приносила домой, очень нам помогали. В начале июня собирали колбу, а в августе ходили в тайгу брать ягоду и потом выносили ее к пароходу.
Еще отец плел верши, иногда их тоже удавалось продать. Помню, как отец плел большую вершу во дворе, я влезла в нее и стала играть. Отец рассердился и сильно шлепнул меня по мягкому месту. Это был единственный случай, когда он меня ударил.
Однажды отец принес откуда-то фотоаппарат, стал учиться фотографировать. Думал, наверное, прирабатывать этим. Часами сидел в подполье, проявлял и печатал снимки, потом вылезал с паутиной в волосах, весь в пыли. То ли некому было научить его, то ли аппарат оказался неисправным, только из этой затеи ничего не получилось…
Когда я была маленькой, у меня часто кружилась голова. Так просто кружилась, без причины. А ночами я почему-то просыпалась и потом уже не могла уснуть до утра. Отец тоже иногда не спал. Он говорил, что болит нога, которой нет. Я шепотом звала его:
– Посиди со мной.
Он бросал курить, приходил ко мне. Он ничего не рассказывал, а только гладил большой ладонью мои волосы, и я радовалась: «У меня есть отец».
Утонул он в начале мая. Обласок его, весь избитый льдом, нашли ниже нашего села, в кустах залитого водой острова. А тела не было. Мать уехала искать его, и несколько ночей мы с Людой провели у соседей. Днем ходили по берегу, заглядывали в каждый куст, замирая от страха, и все напрасно. Ни с чем вернулась и мать. Она страшно похудела и постарела за это время и никогда уже не стала прежней.
Вскоре после смерти отца родился Лешка. Мать стала еще тише и совестливей. Другие вдовы умели прийти в правление, выкричать лошадь или добрый покос, а мать не смела. И нам не давали лошадь, и мы все лето возили хворост из леса на ручной тележке. Люда рубила его топором, а я складывала в штабелек. Но хворост – что солома, его хватало только до нового года, и тогда мы шли в лес, лазили по пояс в снегу, заготовляли долготье. Билета у нас не было, нас могли оштрафовать, но, видно, ловить нас не хотели, потому что ни разу ничего плохого не случилось.
Председателем колхоза был у нас Похвистнев, человек грубый и распущенный. Ему нравилась Люда, он к ней приставал, а она не поддавалась, и он из-за этого мстил всей нашей семье. Однажды мать приболела, он пришел к нам домой, стал кричать, что она чуждый элемент, что разлагает колхозный строй, пригрозил отнять у нас огород и выселить. Потом его выгнали из колхоза и из партии и дела переменились, но до сих пор у меня остался страх перед начальством, противный страх, который я сама в себе ненавижу.
Из-за Похвистнева Люда рано вышла замуж и ушла из нашего дома. А Лешка и я остались с матерью.
В детстве самую большую радость мне доставляли книги. Читать я любила, но читать было почти нечего. Дома, кроме школьных учебников, неведомо как оказались две книжки: толстый том истории русского коневодства и тоненький сборник французских сказок. Сказки эти я читала почти каждый день, а в книге по коневодству любила смотреть картинки. Там были старинная гравюра, изображавшая чесменский бой, портрет Алексея Орлова и множество фотографий русских племенных лошадей. Я могла разглядывать их часами…
В четвертом классе я, не помню зачем, пришла к нашей учительнице – Вере Сергеевне. Жила она в маленькой чистой комнатке при клубе. Первое, что я увидела у нее, это полки, тесно уставленные книгами. Книги были всякие: большие и маленькие, старые и новые, с золотым тиснением на корешках и в простых бумажных обложках. Я, пораженная таким обилием книг, остановилась в дверях.
Вера Сергеевна улыбнулась мне:
– Что же ты стоишь? Входи.
Я разулась и подошла к полкам.
– И это все ваши?
– Мои. Хочешь, возьми, почитай.
Учительница стала снимать книги с полки и подавать мне. Я брала в руки то одну, то другую и так растерялась, что не знала, какую взять.
– Возьми вот эту, – посоветовала Вера Сергеевна, подавая мне «Оливера Твиста» Диккенса, в изящной оранжевой обложке.
Когда я вышла на улицу, накрапывал дождь, и я спрятала книгу под платье, чтобы она не намокла.
Потом я часто стала бывать у Веры Сергеевны. И может, именно тогда решила стать учительницей. Мне хотелось жить в такой же чистой небольшой комнате, иметь так же много книг. Вера Сергеевна казалась мне самым умным и самым счастливым человеком на свете. Я не знала еще, что она тяжело больна и оставлена мужем. Вскоре она умерла, а комната ее стала библиотекой.
До четвертого класса я училась в своей деревне. Потом ходила в семилетку за четыре километра. Среднюю школу окончила в райцентре. Так я все дальше и дальше отодвигалась от дома и матери, а потом уехала учиться в Томск.
Когда я жила в райцентре, я очень тосковала по маме и каждую субботу ходила домой. Путь в тридцать километров я делала за пять часов. Обратно я несла что-нибудь из питания. Мать привязывала мне на спину белую котомку и целовала в лоб. Ходить случалось и днем, и ночью, и в метель, и в распутицу, и по колено в воде, и по тонкому льду. Он хрустел и гнулся, а я бежала и не знала, добегу до берега или нет.
16
Евский ищет Найденову. Лучше бы, конечно, поговорить с самим Речкуновым, но ждать его некогда. Завтра утром Евский уезжает. Накопилось много дел в РОНО, а главное, эти боли в печени…
Итак, придется говорить с Найденовой. Это не то, что надо. Во-первых, виновата все-таки не она, и глупо с нее спрашивать. Во-вторых, он вообще не любит иметь дела с женщинами. С ними все всегда сложно. А с этой в особенности. С ней трудно быть объективным. Будут слезы, а у него и без того к ней чувство жалости, и еще что-то – возможно, она ему просто нравится, а это уже совсем недопустимо.
Он идет по коридору нижнего этажа. Слышится песня и теньканье мандолины. Евский открывает дверь. Репетирует хор. Лара в красном шелковом галстуке, а перед ней несколько девочек.
– Заправлены в планшеты космические карты…
– Не так. Еще раз!
– Заправлены в планшеты…
В другом классе тоже горит свет, но он пуст. На столе развернута стенгазета. Красный заголовок: «Бормашина». Тушь, кисточки, карандаши. Стопка помятых заметок. Куда же делась редколлегия?..
На следующей двери табличка «Музей». Евский вспоминает, что здесь же кабинет завуча. Да, Хмелев здесь. С ребятами. Перед ними зуб мамонта. Огромный зуб.
Евский недовольно разглядывает экспонаты. Вот коллекция старых монет. Серебряные и медные, потемневшие от времени. Екатерининский сибирский пятак с соболями, копейка с Георгием Победоносцем, полушки времен Павла… А вот оружие: старая шпага, татарская кривая сабля, покрытый толстым слоем ржавчины русский четырехгранный штык. Позеленевшие патронные гильзы. Около каждой вещи аккуратная табличка. Кто, когда и где нашел.
Евскому неприятно, что именно Хмелев организовал школьный музей, первый в районе.
– Вы не видели Найденову?
– Нет.
Евский уходит, но Хмелев догоняет его в коридоре.
– Извините, зачем она вам?
– Я еще не говорил с ней.
– А может, и не надо говорить?..
Удивительно самоуверенный субъект, этот Хмелев. В голосе никакого почтения, как будто он разговаривает с рядовым учителем, а не с инспектором РОНО. Евского это раздражает. Когда в Полночном сняли директора школы, в РОНО было мнение назначить взамен Хмелева. Но Евский сумел доказать, что этого не следует делать. Он назвал кандидатуру Речкунова. Молодой, энергичный, с образованием. Почему его не выдвинуть? Пусть растет. И вот теперь неприятность. Нет, он так просто не даст съесть Речкунова. Удар по Речкунову – это удар по нему, по Евскому.
– Позвольте мне самому знать, что надо и что не надо! – И Евский поворачивается к Хмелеву спиной.
Наконец-то он находит Тоню. У нее консультация. Стоя у доски, она что-то оживленно объясняет ученикам седьмого класса. При виде Евского ее оживление сразу исчезает.
– Вы скоро освободитесь?
– Уже кончаем.
Ребята собирают тетради.
– Пройдемте в учительскую. Там никто не помешает.
Что ж, в учительскую так в учительскую. Евский идет впереди. Тоня следом. Они проходят весь длинный коридор до лестницы на второй этаж. Здесь им навстречу с грохотом сбегают Митя и Генка. Генка наталкивается на Евского, кидает «извините» и мчится дальше. Перед Евским и Тоней оказывается один Митя. Он как-то необычно смущен.
– Так убить человека можно, – произносит Евский.
Поднимаются в учительскую. Евский тянет руку к выключателю. Вспыхивает свет.
– Собственно говоря… – начинает Евский и умолкает. Делает шаг назад. Куда он так пристально смотрит? Ах, вот в чем дело.
Справа у шкафа, стоит скелет. Скелет как скелет – пособие по анатомии человека. Стоит он в учительской не первый год, но сейчас у него совсем необычный вид. Он в коричневом пальто и фетровой шляпе, на позвонки шеи намотан клетчатый шарф.
Тоня едва сдерживает смех. Вид у скелета преуморительный. Но Евскому не смешно. И пальто, и шляпа, и шарф принадлежат ему.
Он отходит в сторону и устало садится на стул. Лицо у него печальное и бледное.
– Ну, додумались… – говорит Тоня и раздевает скелет. Евский берег вещи из ее рук, наклоняется, чтобы застегнуть боты. Он кряхтит и морщится от боли. Ей становится жаль его. – Вы хотели поговорить со мной?
– Ничего я не хотел…
– Викентий Борисович, вы не придавайте значения…
– Да, не следует, – соглашается он вяло. В дверях приостанавливается и оглядывается на скелет.
17
Тоня просыпается от гудка парохода. Гудок уже умолк, но эхо его еще несется над лесом. Она представляет, как Борис идет по сходням, мимо бочек, мимо ящиков, прикрытых брезентом, выходит на тропинку. Вот он шагает улицей Полночного, вот он сворачивает к школе. Кусты шиповника, яма, где берут глину…
Проходит минута, другая. И, действительно, шаги во дворе. По потолку скользит свет электрического фонаря. Тоня стремглав в сени. Дверь настежь. Борис крепко обнимает ее. Он пахнет ветром, Обью, непогодой.
– Малышка, ты же простудишься. Иди скорее в дом. Ты с ума сошла.
– Обожди, я зажгу свет.
– Свет? Зачем?
– Борис!
– Ну, что Борис?
– Я так ждала тебя…
– И дождалась.
– Мне надо поговорить с тобой.
– Говорить, это потом…
Он подхватывает ее на руки.
Да, зачем свет? Света не надо. Какая она глупая, так тревожилась. Конечно, он любит ее… Только ее… Евский что-то напутал. Наконец-то Борис с ней. Она вся измучилась, иззяблась без него. Теперь у них опять одно сердце, одно дыхание. Кажется, она сейчас потеряет сознание от счастья. Что ж это такое. Так еще никогда не было…
– Боря…
Он зажигает свет, садится рядом с ней.
– Не смотри на меня.
– Ты становишься настоящей женщиной.
Тоня устало прикрывает веки. Борис прав. До сих пор, оказывается, она была девчонкой. Глупой девчонкой. Сколько же счастья она упустила. И вдруг вспоминает…
Борис смотрит на ее бледное, усталое лицо. Как внезапно она изменилась!
– Ну, как ты тут без меня?
– Ничего.
– А палец?
– Я и забыла о нем.
– Мне здорово не хватало тебя.
– Ужинать будешь? Там котлеты на сковороде. Включи плитку.
Борис уходит на кухню. Оттуда слышен его голос.
– Вещи пришли?
– Они на пристани.
– Евский уехал?
– Да.
– Ты знаешь, деньги на строительство мне дали. Мало, ну да черт с ними… У нас есть что-нибудь? Стоял на палубе, замерз.
– Там в буфете. Осталось от твоего дня рождения.
Борис приносит бутылку и два стакана, разливает вино.
– Я не хочу, – говорит Тоня.
– Ради моего приезда?
– Нет.
– Ты как будто мне не рада. Что случилось?
– Борис, – говорит Тоня. – Подойди сюда.
По ее голосу он чувствует, что сейчас она скажет что-то очень важное. «Неужели беременна? – думает он с испугом. – Сейчас это совсем некстати, но если уж это случилось, то он не покажет, что это ему неприятно. Сердись, не сердись!..» А она долго смотрит на него, потом спрашивает:
– Борис, кто такая Ефросинья Петровна?
Борис вздрагивает. Рука со стаканом невольно опускается, и вино льется через край.
– Выпей, а то разольешь, – говорит Тоня. – И ответь, пожалуйста.
Борис раздраженно выплескивает вино в угол. Голос у него сдавленный.
– Фрося – моя жена. Бывшая.
– Вы развелись? – спрашивает Тоня.
Что он может сказать? Он молчит. Как все объяснить ей? Трудно будет объяснить. Борис наклоняется к Тоне, хочет поцеловать. Она отстраняет его.
– Только не это. Ты уйди пока.
– А, черт!..
Из кухни валит дым и чад. Сгорели котлеты…
Утром в окно смотрит серое небо. Гремит будильник. Борис спрашивает:
– Малышка, ты спишь?
– Отвернись, я буду одеваться.
– Это что-то новое! – В его голосе невеселая ирония. Тоня не отвечает.
18
В большую перемену Генка выбегает во двор, взбирается на высокую березу, цепляется за ее тонкую жилистую вершину и начинает раскачиваться. Недаром его прозвали Бурундуком. В ушах у него посвистывает ветер, волосы развеваются. Он видит сейчас то, чего не видят со двора другие: темно-синюю Обь, белый пароход, далекие острова.
Снизу кричат:
– Генка, разобьешься!
А ему нисколько не страшно. Действительно не страшно. Он совсем не боится высоты. Вершина березы поскрипывает. Девчата визжат и бегут за Хмелевым…
Вечером Полина Петровна выговаривает сыну:
– Геннадий, ты убьешь меня. Ты слышишь? Ты меня убьешь.
Геннадий читает «Человека-амфибию».
– Обещай мне, что ты больше не будешь влезать на деревья.
– Обещаю, – невнятно бурчит Генка. Он готов сейчас обещать что угодно, лишь бы мать не мешала читать.
– Геннадий, оставь книгу, – начинает раздражаться Полина Петровна. – Когда к тебе обращаются старшие, особенно мать, читать невежливо… Расскажи, что у тебя произошло с Викентием Борисовичем.
– С Копченым?
– Не с Копченым, а с товарищем Евским… Я тебе говорю в сотый раз: оставь книгу!.. Что у тебя с ним произошло?
– Ничего.
– Неправда. Я знаю. Он сказал: «Вы распустили сына». Понимаешь? Распустили! И еще сказал: «Ваш Геннадий был не один. Второй – невысокий, веснушчатый». Копылов, конечно?
Геннадий упрямо смотрит в книгу. Полина Петровна подходит к сыну и кладет ладонь ему на плечо.
– Ну?
– Не помню.
– Ты обманываешь меня. Я против этой дружбы. Копылов тебя до тюрьмы доведет. Почему бы не подружиться с Петей Мамылиным? Серьезный и учится хорошо…
Геннадий кривит губы:
– Подлиза твой Мамылин!..
Не добившись ничего от сына, Полина Петровна после уроков оставляет в классе Митю Копылова, усаживает напротив себя.
– Копылов, ты должен сказать мне правду.
Митя опускает голову, и видны его длинные запущенные волосы на затылке. Большим грязным ногтем он ковыряет краску на парте.
– Не порть парту. И говори правду. Я все равно узнаю.
Митя снимает руки с парты и прячет их в карман. Теперь, когда рукам нечего делать, ему еще труднее сидеть вот так перед учительницей и говорить с нею с глазу на глаз. Лучше бы перед классом дала нагоняй. Он не выдерживает и рассказывает все как было. Лишь бы скорей отвязаться, а там будь что будет, теперь уж все равно.
Зарепкина всплескивает руками:
– Боже мой! Час от часу не легче. И Геннадий участвовал?
– Генка ни при чем… Я сам все.
– Но зачем? Что за дурацкая мысль?
Митя чуть заметно усмехается. Ничего дурацкого он в этой мысли не находит. Не объяснять же Зарепкиной, что им хоть как-то хотелось отплатить инспектору за то, что он обидел Антонину Петровну. Митя подымает на Зерепкину серые с голубизной глаза. В них ни искры раскаяния.
«За что мне такое наказание… Хулиган!.. Генку с пути сбивает. И мне поперек пути. Если б не его двойки, я еще в прошлом году получила бы значок отличника…» – думает Зарепкина.
В учительской она застает Тоню:
– Антонина Петровна, вы должны принять меры. Самые решительные. Этот переросток Копылов и сам не учится и разлагает весь класс. – Зарепкина роется в тетрадях. – Куда же она запропастилась?
– Что вы ищете?
– Тетрадь Копылова. Хотела вам показать. Да вот она. Полюбуйтесь. Это называется сочинением! – Как по-вашему?
У Тони в руках тоненькая, в синих корочках, тетрадка. Она раскрывает ее, читает:
МОЙ ЛУЧШИЙ ДРУГ
План:
1. Внешность моего друга.
2. Его поступки.
3. Его характер: положительные черты и отрицательные.
4. Какие черты характера я хотел бы у него перенять (– План я им давала, – поясняет Зарепкина).
«Моего лучшего друга зовут Буран, потому что он совсем белый, под вид снега. Я живу в дому, а он рядом, в конуре. Он очень умный и все понимает, только молчит. Он улыбается, когда видит меня, а когда ему хочется смеяться, он лает.
Мы похожи с ним друг на друга. Он не любит холода и радуется солнцу, и я тоже. Ему нравится лежать и думать у костра, и мне тоже. Ему тоже бывает весело и бывает страшно, и он что-то свое собачье вспоминает, а когда ему больно, он скулит. Может быть, ему хочется плакать, да нет слез.
Буран мой лучший друг потому, что он никогда не уйдет ни к кому другому. У него хороший характер, и мне хочется прожить с ним всю жизнь. Мы вместе плаваем на лодке и ходим в лес. В лесу он все понимает лучше меня, хотя его никто этому не учил.
Два раза я спас ему жизнь, и он, наверное, об этом помнит. Первый раз, когда он еще был кутенком. Его несли на реку топить. А я тогда был совсем маленьким, стал плакать, и мне его отдали. Другой раз я пошел в лес и нашел его в заячьей петле. Еще бы немного и он задохся.
Буран стыдится есть при мне. Нальешь ему в миску, он понюхает и отвернется и виляет хвостом. Я уйду – он принимается лакать. Почему ему стыдно, не знаю. Может быть, думает, что не заработал. Значит, у него есть совесть.
Буран очень храбрый. Была собачья свадьба, и он пришел с нее весь израненный. Правое ухо почти оторвано, а на лопатках раны, каждая с мою ладонь. Я хотел ему перевязать чистой тряпкой, но он не дался. Если бы он был человек, то с такими ранами лежал бы в больнице. Я звал его в дом – он не пошел, а заполз в конуру и всю ночь скулил.
Я два раза выходил, слушал. Боялся, что издохнет. А утром он вылез из конуры и снова побежал драться с собаками. Может, ему и не хотелось, а нужно, значит, побежал.
Когда я в школе, он лежит под окнами, и, бывает, его совсем заносит снегом, видны только глаза, потому что он моргает, и снег не может на них нападать. Ему холодно, но он никогда не уйдет домой без меня.
Я выучил его ходить на задних лапах. Еще он носит мою сумку с учебниками и тетрадями, зимой, когда я был поменьше, возил меня на санках и никогда не отказывается от работы, а трудится изо всех сил, а ночью сторожит дом.
Мне нравится его характер и взгляды. Мне хочется быть таким, как мой друг Буран».
Под последней строчкой крупная красная единица.
– Ну, как? – спрашивает Зарепкина.
– По-моему, хорошо.
– Вы шутите?
– Нет, правда хорошо.
– Что же хорошего? Это вы из духа противоречия. Разве не видно, что он издевается?
– Над кем? Над чем?
– И с Евским вот… Тоже хорошо?
– С Евским – дело другое.
Зарепкина берет тетрадь с Митиным сочинением. Значительно смотрит на Тоню.
– Это не сочинение, это документ…
Но Тоня не сдается.
– А интересно, что Мамылин написал.
– Мамылин? Он раскрыл тему весьма оригинально. Он написал, что его лучший друг… кто бы вы думали? Павел Корчагин!
– И вы этому верите?
– Во всяком случае, «Как закалялась сталь» он знает почти наизусть. Хотите прочесть его сочинение?
Нет, такого желания Тоня не испытывает. Не испытывает она и желания принимать меры. Но мало ли чего не хочется… И вот после уроков:
– Митя, не уходи. Мне надо с тобой поговорить.
Как говорить с ним? Как с напроказившим мальчуганом – поздно. Как со взрослым – рано. Такой демисезонный возраст… Тоня усаживается рядом с Митей, спрашивает:
– Так что делать будем?
Он думает. Тоня его не торопит. Потом Митя вздыхает.
– Антонина Петровна, у меня скоро отец приедет…
– Да?
– Так вы не говорите ему про скелет.
– Стыдно?
– И про двойки не говорите. Я их исправлю. Ей-богу исправлю.
Тоня не может удержаться от улыбки.
– Даже «ей-богу»? Хорошо, я ничего ему не скажу. Но и ты…
– Я стараться буду.
19
Это было в сорок четвертом осенью. Хмелев ходил по сожженному селу, от землянки к землянке, и с ожесточенным упорством выспрашивал, как это было. Ходил и на то место, на школьный двор. Видел один из тех двух столов. Он, сломанный, стоял в сарае.
– Она нисколько не мучилась. Сразу кончилась. А парень, партизан, тот долго отходил, – рассказывали ему. Но этого было мало Хмелеву.
– Во что она была одета?
– В халатик в такой, в цветной…
Хмелев хорошо помнил этот халатик. Он помнит, как она радовалась, что удалось достать такой материал, и как она его шила.
– Знал ли кто-нибудь, что она беременна?
– По ней еще не заметно было.
– Сказала она что-нибудь? Крикнула?
– Нет. Она только обняла и поцеловала того партизана, которого прятала, и он ее поцеловал.
– А потом?
– Потом их повели к виселице, но она вдруг остановилась и спросила: «Зачем дети?».
– А были дети?
– Были. Ее ученики. Их пригнали смотреть.
– И больше ничего не сказала?
– Немцы стали кричать: «Шнель, шнель». Они очень торопились.
– Почему?
– Гроза подходила…
– А потом?
– А когда петли надели, того партизана и Елену Николаевну сфотографировал один немец. А потом пошел дождь…
Он ясно видел это. В тысячный раз видел, как начиналась гроза. Уже падали первые капли. Из школы были вынесены два стола, и между ними положена доска. На нее они хотели их поставить. И была еще одна доска. Одним концом она опиралась о стол, другим лежала на земле. По ней они должны были взойти наверх.
Она пошла по этой доске, остановилась и покачнулась. Тогда немец подал ей руку и помог войти. А наверху стоял еще один немец, который накинул петлю…
У Хмелева хранились два ее письма. Он получил их в госпитале, а теперь они лежали в ящике письменного стола, в школе. Он не перечитывал их, знал наизусть. Иногда только вынимал их, держал в руках, разглядывал почерк.
А вот фотографии не сохранилось. Когда его ранили, она лежала в кармане гимнастерки. Очнулся он в госпитале уже переодетый. Но он ясно видел лицо Лены. Стоило лишь закрыть глаза. И за всяким делом он помнил ее. Входя в класс, он думал, что так же могла бы войти она.
Но было одно обстоятельство, которое его мучило. Он чувствовал себя виноватым перед ней. И это чувство не проходило с годами. Она была тихая и ничем не примечательная. Он считал, что ему не повезло с женитьбой. Теперь он мучительно думал о том, что, будучи самым близким ей человеком, не сумел оценить ее, считал ее слабой и не особенно умной. Она боялась тараканов, грозы. Не любила холодной воды. Не любила стирать, готовить. Как-то ей поручили доклад – она почти целиком списала его из журнала. Она иногда делала грамматические ошибки. Ей нравился Тургенев, но не Толстой и не Достоевский. О Достоевском она как-то сказала: «Он страшный. Я бы не осталась с ним в одной комнате». Если что-то не ладилось, она плакала…
И он иногда обижал ее. Теперь вспоминается даже самое незначительное. Не забылся и такой случай. Были они однажды в клубе. Перед самой войной. Приехал духовой оркестр из района, она танцевала, а ему хотелось уйти домой. Она подошла к нему, раскрасневшаяся, радостная, и попросила:
– Ну, еще немножко!
Он сам не танцевал, ему было скучно и еще досадно, что ей хорошо и радостно не с ним, а с кем-то другим. Он холодно посмотрел на нее. Она как-то сразу померкла и проговорила:
– Тогда пойдем.
Они шли молча, и музыка позади звучала все тише и тише. Она ничего больше не сказала ему, но много позже он понял, что был с ней жесток.
Через два месяца они расстались. Он в первые же дни войны ушел добровольцем на фронт, а она продолжала работать в школе. Вскоре его ранило, он попал в госпиталь. В последнем своем письме она писала: «…я была на приеме у врача, и теперь уже точно – у нас будет ребенок».
Ребенок умер вместе с ней, не родившись. Кем он был бы сейчас?
20
Хмелев спрашивает Тоню:
– Что сказал вам Евский?
Тоне неприятен этот вопрос. Она отвечает кратко:
– Все не так.
– Все не так? А вы как думаете? Так или не так?
– Не знаю. Я тогда волновалась. Он сказал еще, что надо переходить на липецкий метод.
– Вот как?! Почему именно на липецкий?
Хмелев листает классный журнал. Открывает страницу «Геометрия». Просматривает оценки.
– Девять двоек. Плохо.
– Они уроки не учат.
– Мда… Ну что ж…
На этом он разговор кончает, но предупреждает, что несколько дней будет ходить на все ее уроки.
Прежде всего он идет на геометрию. Тоня из всех сил старается, чтобы все прошло хорошо. После урока спрашивает:
– Ну, как?
Он говорит:
– Не торопитесь. Я хочу понять, в чем дело.
– Но все-таки?
– Не терпится? Ну, что ж, скажу. Есть отдельные погрешности. Вот, например, вы спросили Зяблова, он встал, а посадить вы его забыли… Оценку Тухватуллиной завысили. Но не это главное… Вы третий год работаете? – Хмелев поглаживает бороду, хмурится. Тоня по его лицу догадывается, что он собирается сказать что-то еще более неприятное. И он говорит: – Да, главное не в этом… Главное в том, что… скучно!
Хуже этого Хмелев, пожалуй, ничего не мог бы сказать. Тоня делает над собою усилие, чтобы казаться спокойной. Она спрашивает:
– А как надо не скучно?
– Вы знаете, – говорит Хмелев, стараясь сделать свой голос ласковым, – я не хочу торопиться. Я еще похожу к вам. Может быть, это случайное впечатление. Я еще похожу, а потом мы поговорим подробно. Не будем спешить с выводами. Но первое впечатление именно такое – скучновато.
– А как же быть с липецким методом?
– Это уж ваше дело.
Вот это Тоне не нравится. Он завуч, он должен советовать, а вместо этого нейтральное – «ваше дело». Тоня любит определенность: так или не так. И к тому же урок… Тоне он скучным не показался. Нельзя же доказывать теорему и приплясывать!.. В прежней школе она была уверена, что все идет хорошо. Завучу Музяеву нравились ее уроки. Он улыбался и похваливал. А почему она обязана верить Хмелеву?..
21
– Антонина Петровна, тебе рыбы надо?
На пороге кухни парень. Тоня сразу узнает его. Это тот самый: «Чудное дело – девка ты, а плаваешь ровно мужик».
В комнате он кажется еще огромней. Высокий, плечистый, обросший рыжей щетиной, он держит в руках корзину. Из корзины на пол падают капли воды.
Тоня приподымает мокрые лопухи.
– Какая у тебя рыба?
– А это язи. Прямо из сети.
Блестит мокрая серебряная чешуя, красные плавники. У Тони нет денег. До зарплаты еще несколько дней. Она хитрит:
– Мне чистить некогда.
Парень улыбается.
– Я тебе почищу.
– Сковороды нет.
– У нас есть. Долго ли принести. Мы тут недалеко, внизу живем.
Нет, видно, он так просто не отстанет. Тоня протягивает ему рубль.
Парень решительно отстраняется.
– С тебя мне брать нельзя. Ты моего брата учишь.
– Как его фамилия?
– Копылов. На меня походит, только ростом не вышел.
– Самовольный парнишка.
– Есть маленько. Да ведь без отца, без матери. Вдвоем живем.
– Слышала. А как звать тебя?
– Егором.
– Что ж ты в дверях встал? Проходи, гостем будешь.
Егор оставляет корзину в кухне. Низко наклонившись в дверях, проходит в комнату. Сапоги у него огромные, в береговой глине. Он садится, подобрав ноги под табурет. Фуражку не снимает.
– Ты, Егор, посиди, отдохни, если хочешь, а мне работать надо.
– Я пособлю тебе.
– Ничего не получится. Я заниматься буду.
Тоня опять садится за тетради. Егор подходит к подоконнику.
– Это пошто у тебя?
– Зеркальце такое.
– А я посчитал процигар. Вот, думаю, дивно – девка, а курит. – Егор кладет зеркальце на место. – А это что?
– Пудра.
– Пахнет, однако, ладно. – Берет в руки флакон духов «Кармен». – Портрет чей-то. Не наша, видать, какая-то?
– Ты угадал.
Егор вынимает из кармана газету, отрывает узкий клочок, свертывает цигарку.
– Здесь не кури, – просит Тоня. – Ты уйдешь, а мне всю ночь дышать дымом.
– Тогда не стану. Ты что пишешь?
– Тетради проверяю. А шапку, когда в дом входишь, надо снимать.
Он стаскивает с головы фуражку, приглаживает пятерней всклокоченные рыжие волосы. Осторожно берет со стола журнал «Огонек», рассматривает картинки, удивленно хмыкает.
– Это кто ж такой? То ли зверь какой?
– Жирафа.
– Ну, шея!..
– А ты что, читать не умеешь?
– Туго. В малолетстве ладно читал, а теперь забывать стал.
– Кем ты работаешь?
– Конюхом. – Помолчав немного, продолжает: – Я к лошадям сызмальства любовь имею. Они мне и учиться не дали. Дружки в школу, а я на конюшню. Самое милое для меня удовольствие. Мать за уши драла, а я опять за свое.
– Егор, я исправила правильное на неправильное.
– Мешаю? Все, молчу.
На цыпочках он удаляется на кухню. Скрипнула половица. Звякнула тарелка. Слышно, как льется вода в таз.
– Егор, ты что там возишься?
– Ты делай свое дело. Делай. Я рыбу почищу.
Тоня забывает о нем. Минут через двадцать он склоняется над ее плечом.
– Все пишешь?
– Пишу. Такая уж моя работа. Слушай, Егор, а Клюквинка от нас далеко?
– Клюквинка? Ничего не далеко. По Оби подняться, сперва будет Светлая. Это протока, значит. Потом Журавлиная. А там и Курья. По ней влево взять – и Клюквинка.
– Ну что ж, спасибо.
Егор еще раз заглядывает в тетради, надевает фуражку.
– Будь здоровенька. Гуляй к нам.
22
Против окон учительского дома останавливается грузовик. Пофыркивает и умолкает. В кузове его мебель: деревянная двухспальная кровать, светлой фанеровки шифоньер, стулья, круглый стол, трюмо, в котором отражается зеленый кусок бора. Над всем этим торчат, как два огромных цветка, розовые абажуры торшеров.
Из кузова спрыгивает на землю Борис. Галстук у него сбился на сторону. Тоня уходит от окна в свою комнату. Через минуту стук в дверь.
– Можно к тебе. Мы вещи привезли.
Борис терпеливо ждет, что она скажет. А что она может сказать?
– Вещи? Ну, что ж…
Он хмурится, резко поворачивается и уходит. Рассердился. Но вещи – это теперь его дело. Пусть ставит у себя, что угодно, хоть живого слона.
За дверью – топот ног. Негромкий, но энергичный голос Бориса:
– Сюда… Еще немного подвиньте. Пройдет… Потише – лак. Не поцарапайте… Хорош!
Просовывает голову в Тонину комнату.
– Можно к тебе кровать? Или хотя бы диван?
Тоня равнодушно:
– Мне ничего не надо.
– Но здесь некуда. Не загораживать же окна…
Борис не уходит. Тоне приходится согласиться.
Двое незнакомых мужчин вносят диван и придвигают его к стене. Придвинув, выходят на цыпочках, как будто в комнате больной.
И снова четкий голос Бориса:
– Присаживайтесь.
Звенят стаканы…
– Луковичку бы.