Текст книги "Порог"
Автор книги: Леонид Гартунг
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
– Я выяснил, что вы не живете с ней уже второй год. Не так ли?
– Да.
– Посылаете ей определенную сумму денег по обоюдному соглашению. Так что в этом отношении к вам претензий нет. Меня интересует другое – почему вы, вступая в определенные отношения с Найденовой, не позаботились оформить развод с законной супругой?
Бориса коробит канцелярский тон Евского. На вопрос, заданный таким тоном, не хочется отвечать. Почему он не развелся? Конечно, нужно было бы развестись, но он все откладывал. Говорил себе, что некогда. В действительности же ему была противна процедура суда. Его самолюбие восставало против этого. Особенно останавливало его то, что судьей была женщина. Позволить ей решать свою судьбу казалось ему особенно унизительным.
Он вспоминает Фросю такой, какой она была в первый год их знакомства. Легкая, быстрая, непосредственная… Он жил на квартире у ее матери. Затем мать умерла, и они остались вдвоем в доме. До Фроси он не знал женщины. Она была его первой. Он говорил себе: «Мне нужна женщина, ей – мужчина. Не нами это придумано.»
Когда она забеременела, он растерялся. Бросить ее он не мог. Ему было жалко ее. И он женился. Через месяц ему стало скучно с ней. Через год он уже уходил в школу на целый день, только чтобы не видеть ее и не слышать крика ребенка. Он говорил себе, что она мешает ему готовиться к научной работе. В действительности же он стыдился ее неумения одеваться, ее простонародных выражений, ее заботливости, ее беспомощных стараний что-то понять в его работе. Он стал раздражителен с ней, резок, легко оскорблялся и оскорблял. Потом он уехал в райцентр.
Евский терпеливо ждет ответа. Борис уже не помнит, что тот спросил. Евский повторяет:
– Почему вы не оформили развод?
– Я не придавал этому особого значения, – отвечает Борис.
– Это в высшей степени легкомысленно. Я был о вас в этом отношении совершенно другого мнения. Ситуация эта значительно…
Но Борис его опять не слушает. Его занимают совсем другие мысли. Он думает: «От каких мелочей зависит жизнь. Вся жизнь… Зайди я в РОНО не в тот день, а на следующий, и не попадись я на глаза Евскому, и не разговорись с ним, ему не пришла бы мысль назначить меня директором. Здесь, в этом кабинете, был бы кто-то другой, а я жил бы в райцентре, и мне не пришлось бы обманывать Тоню. И мы бы не поссорились».
Голос Евского звучит жестко:
– Мы доверили вам школу, мы поставили вас во главе коллектива учителей. Как все это выглядит?
Евский делает строгое лицо. Но в действительности гнева настоящего у него нет. Ему нужно только одно, чтобы Борис Иванович понял, что от него, Евского, зависит теперь, останется он директором или нет, чтобы почувствовал глубину своей вины.
– А мне все равно, – вдруг говорит Борис.
– Как это все равно? Вы отдаете себе отчет в том, что вы говорите? И потом мы с вами сидим не за чашкой чая. Я беседую с вами вполне официально. И затем: если вам все равно, то нам далеко не все равно. Мы вас назначили директором и, стало быть, вместе с вами несем определенную долю ответственности… Я считаю своим долгом поставить вас в известность, что РОНО ни в коей мере не оправдывает ваши действия.
«И теперь мне уже никогда не стать в глазах РОНО хорошим директором, – думает Борис. – Прилепят ярлык и будут склонять на каждой конференции…»
Евскому хочется видеть на лице молодого директора страх, растерянность, но Борис Иванович держится так, как будто ни в чем не виноват. Это очень не хороший симптом – такая заносчивость. Значит, еще не прочувствовал.
Лицо Бориса горит. Думал ли он когда-нибудь, что ему, как школьнику, придется сидеть перед этим старым грибом и почтительно выслушивать его скучные наставления?
– Я и не прошу вас меня оправдывать, – резко бросает он. – Не нужно мне ничьих оправданий…
Слова Бориса всерьез оскорбляют Евского. Вместо того, чтобы пытаться как-то оправдаться, этот мальчишка еще дерзит. Ну хорошо, тогда и он будет по-другому. У Евского розовеют скулы. И он начинает говорить тихо. Это признак того, что он уже не делает вид, а действительно сердится.
– Во-первых, мне непонятно, почему вы позволяете себе в разговоре со мной повышать голос. Во-вторых… – Евский делает паузу. Что бы это сказать такое, чтоб сразу осадить этого мальчишку? – Во-вторых… видимо, ваш возраст все-таки не соответствует занимаемой вами должности. Да, я определенно склоняюсь к этому выводу…
Несколько мгновений Евский холодно смотрит на Бориса, затем встает, направляется к двери. Борис что-то говорит вслед, но Евский его не слушает. Да зачем его слушать? Все может простить Евский: глупость, пьянство, неумение работать, безграмотность, но только не грубость по отношению к себе. Тут он беспощаден. Можно потом извиняться, доказывать что угодно, все бесполезно. Евский не простит. Поэтому его и боятся. А убрать этого мальчишку не будет никакого труда. Стоит только отряхнуть папочку от пыли. Там все уже подобрано. Моральное разложение. Не трудно дать ход делу. «Мы его ценим, но, к сожалению, вы сами понимаете… Ведь школа, дети. Придется подыскать кого-то другого». Да, это неприятно, что надо будет снова подыскивать. Не так-то это легко. Придется Хмелеву побыть врио. В данной ситуации ничего лучшего не придумаешь. А весной надо будет назначить сюда кого-нибудь покрепче.
46
Ранцы и портфели? Ненужные выдумки. Генка их не признает. Чего только взрослые не понапридумают! Две-три книги с тетрадками за пояс брюк, и пошел. Куда удобнее. А главное – руки свободны.
На коротком пути от класса до раздевалки он успевает сделать массу дел: во-первых, помочь пятиклассникам отбить свою швабру, которую утащили дежурные седьмого. Разве не приятно посмотреть, как малыши с ликующими воплями гурьбой несутся в свой класс. Во-вторых, он успевает подрисовать в стенгазете бородку на фотографии Мамылина. В-третьих, громко залаять на Тимофея Ивановича, который играет с мышью. Тимофей Иванович оставляет мышь и в ужасе убегает. Разве это не смешно? В раздевалке он кладет мышь в карман красного пальто Копейки. То-то будет «радости», когда она ее обнаружит. Мимоходом засовывает чьи-то галоши в чьи-то боты и выбегает во двор. Здесь тоже дел уйма – надо пихнуть какого-нибудь зеваку в снег, запустить снежком в девчонок или продемонстрировать на ком-нибудь только что изученные приемы самбо. От школы до дома пять шагов, а является он мокрый с ног до головы.
Но сегодня Генка не спешит. Он нарочно медленно складывает книги, тетради. Он даже раскрывает геометрию и, поглядывая на чертеж, делает вид, будто что-то обдумывает.
Мамылин тоже медлит.
Все уходят, и они остаются в классе вдвоем. Мамылин гасит свет, прикрывает дверь. Они забираются в дальний угол. Войти в класс – их не видно.
– Дай слово, что никому не скажешь, – требует Мамылин.
– Ей-богу…
– Обмануть хочешь? Нет, ты скажи: «Даю честное слово, что…»
– Даю честное слово, что не скажу. Никому…
– То, что…
– То, что ты мне скажешь.
Генке страшно любопытно, о чем Мамылин собирается с ним говорить. Не теорему же он хочет ему объяснить. Тут что-то особенное. Да и не будь это дело особенным, не обратился бы Мамылин к Генке. Никогда они не были друзьями, даже больше – только вчера Генка посадил ему на нос здоровенную кляксу.
– Хорошо, – говорит Мамылин. – Я скажу… Ты помнишь, как я двойку по геометрии схватил?
– Ну, помню.
– Это я нарочно. Я все знал. Да чего там знать-то…
– Врешь, – говорит Генка. В его голове никак не может уложиться, что Мамылин нарочно получил двойку.
– Честное слово.
«Ну, а я-то при чем? – соображает Генка. – Неужели это все, что хотел сказать Мамылин? Стоило для этого закрывать дверь и забираться в угол».
– Получил двойку, – усмехается презрительно Генка. – Ну и что?
Двойками Генку не удивишь. Получал их немало. Правда, нарочно не получал – как-то не додумался. А можно будет попробовать. Это интересно. Во всяком случае, необыкновенно. Пожалуй, это мысль.
– Получил, а надо будет, еще получу, – продолжает Мамылин.
Черт побери, это, пожалуй, становится забавным. Генка никогда не подозревал, что у Мамылина в голове не все в порядке.
– А зачем тебе двойки?
– Надоело быть отличником, – отвечает Мамылин. – Ты знаешь, как надоело? И вообще, я скоро уеду. Убегу.
Генка все еще не верит ему. Мамылин – и вдруг такое.
– Куда ты убежишь?
– А к дяде в Севастополь. Поживу у него, а потом в мореходное училище. Поедешь со мной?
Все это слишком неожиданно. Генке не хочется так сразу отказываться.
– А деньги? – спрашивает он.
– У меня все обдумано. Я подожду, когда отец получит зарплату, и возьму.
– А школу кончать?
– Ее и в Севастополе можно кончить.
– Значит, не хочешь быть отличником?
– Не хочу.
– А почему у тебя пятерки?
Мамылин молчит, потом говорит тихо:
– Тебя бы так били, и ты был бы отличником.
– Заливаешь!
– Заливаю? У тебя спички есть?
Мамылин выходит из-за парты. Расстегивает и спускает штаны. Генка чиркает спичкой. Мамылин поворачивается спиной. Худые, бледные ягодицы его все в синих кровоподтеках.
– Видал? Это отец за геометрию.
Мамылин застегивает штаны.
– И никто не знает, что он тебя бьет?
– Потому, что я не кричу. Он бьет, а я не кричу. А теперь все равно убегу. Если ты не хочешь, я один.
Генку поражает спокойный, рассудительный, даже какой-то скучный тон Мамылина. И голос у него, словно на уроке.
– Отец тебя вернет.
– Не вернет. У меня точно все рассчитано. Он, как узнает, сразу позвонит в райцентр. Он подумает, что я на самолете, а я через тайгу напрямик. У меня компас.
– В Томск? Не дойдешь, замерзнешь.
– Ну и пусть.
«Заливает, – думает Генка. – Не может быть». Но вид у Мамылина не такой, чтоб заливал.
– Значит, не хочешь? – спрашивает Мамылин.
– Нет, – решительно отвечает Генка.
Мамылин делает движение уйти.
– Обожди, – останавливает его Генка. – Не надо бежать. Не дойдешь ты.
Мамылин презрительно кривит губы.
– Я думал, ты умней.
Генке так и хочется щелкнуть его как следует. Но сейчас он почему-то никак не может этого сделать.
– Не глупей тебя, – говорит он, только чтоб не промолчать.
– Но ты слово дал, – напоминает Мамылин.
47
Евский нетерпеливо посматривает на часы. Никогда эти женщины не умеют прийти во время. Вызовешь учителя-мужчину, он через пять минут здесь, а женщины… Куда там пять минут. И в двадцать не укладываются. Начнут переодеваться, да прихорашиваться, как будто не к инспектору идут, а на свидание.
По лестнице слышится стук тонких каблучков. Входит Тоня. Ну, конечно, и эта не лучше других – и припудрилась, и губки подкрасила.
– Присаживайтесь, – говорит Евский строго. – Вы спрашивали меня, как уроки. И я сказал вам: «Все не так»…
«Будет разгром, – думает Тоня. – Но на этот раз я не поддамся. Будь что будет».
Теперь Евский не торопится. Глаза его неподвижно смотрят на Тоню. Эта девчонка в чем-то переменилась. Но в чем? Тогда была прозрачная кофточка и дрожащие губы. И жалкие глаза. Теперь кофточки нет, строгое черное платье. В нем она кажется еще худее, не надо бы ей его носить. И сама она как будто повзрослела. А урок? Какой он? Трудно понять. Во всяком случае, он сам провел бы его иначе.
И все же что-то есть в ней. Пожалуй, это кофточка обманула его тот раз. И глаза ждущие. Она ждет. Ждет от него чего-то. А что он может ей сказать? Он даже не может сосредоточиться. Он думает о том, как она хороша. Не чертами лица. Нет, она не красива. Она хороша тем, что у нее такие глаза, что она ждет, что у нее ничего не болит, что у нее все впереди. Вся жизнь. А у него впереди ничего. А позади? Пробовал работать учителем – не получилось. Ученики над ним подсмеивались. Его друг, заведующий РОНО, сделал его инспектором. И вот почти сорок лет… Сколько бумажек прочитано. Сколько бумажек написано. А зачем? Сегодня говорил одно, завтра другое. Сперва педология. Затем ее запрещение. То за раздельное обучение, то против него. То повышение требований, то отмена экзаменов. Наконец, методы: липецкий, ростовский, тюменский. И никогда он не высказывал того, что думал. А что он думал? Ничего, пожалуй, не думал. Не нужно было думать. А теперь все больше и больше вот таких девчонок с ждущими глазами. А ему нечего сказать. Чужое говорить надоело. Вот именно – все надоело. И зачем он позвал ее? Чтобы еще раз увидеть, больше незачем. Не нужно было. Чтобы учить других, надо самому уметь. А ему ничему уже не научиться и никого не научить…
Он представляет, как приедет в свою прокуренную комнату, как ляжет с грелкой в одинокую постель, как за стеной, у соседей, будет плакать ребенок. Почему он не женился? Некогда было? Неправда, он боялся. Боялся, что с кем-то придется считаться, о ком-то заботиться.
Евский рассеянно смотрит в окно. Скучно. И печень. Если бы он мог забыть о ней хоть на минуту.
Тоня смотрит на него и не понимает: почему он молчит? Видно, что он думает не об уроке, а о чем-то своем. Он забыл о ней. Ясное дело – забыл. И как она могла тогда так бояться его. Как девочка. И после его выговора весь мир казался поблекшим, и, казалось, незачем жить. Да ведь перед ней просто равнодушный старый человек, который устал, который болен.
– Да, вот и лошадь, – говорит Евский. – Так вот… Я вам сказал: «Все не так». Да, не так. Все не так, но это ничего… Работайте. Может быть, можно и так.
48
Митя стоит на коленях около блюдца и тычет кошку мордой в молоко. Он вчера подобрал ее на улице полузамерзшую. Молоко теплое, с желтоватой сливочной пенкой. Но кошка сопит, пускает ноздрями пузыри и не ест.
Щелкает дверь. Митя слышит мягкие шаги. Косит глазами – отцовы валенки, подшитые автомобильной камерой. Слышно его дыхание, неровное, с присвистом. Видно, шел в гору, задохнулся.
– Концы отдает? – спрашивает отец.
Степан Парфеныч неторопливо оглядывает мебель, книги. Все здесь неприятно и чуждо ему. Особенно книги. Они всегда вызывали в нем глухое раздражение. Кто-то водит перышком и живет припеваючи, а он вот вкалывай на морозе.
Митя укладывает кошку на теплую плиту. Отодвигает блюдечко в сторону, чтобы никто не наступил.
– Он что же, завуч, тебя усыновить думает?
– Ничего он не думает.
– Что-нибудь думает, коли к себе взял. Может, ты кормить обещал его на старости лет?
– Ничего я не обещал.
Степан Парфеныч приближается к Мите, большим заскорузлым пальцем тычет в прореху на плече.
– Это что?
– Порвал малость.
Запускает палец в прореху, рвет дальше.
– Что ж он тебе рубаху не справит? – Опять окидывает взглядом мебель, книги. – Хитро ты придумал… К интеллигенции, стало быть, пристроился. – И вдруг, скрипнув зубами, тихо, угрожающе: – Ты вот что… Давай собирай свои шмутки. Что тут твоего? Бери и пошел. Поизгалялся над отцом и будет.
Митя бледнеет, первый раз подымает глаза на отца.
– Не пойду.
– Пойдешь.
– Не пойду.
– Вон как… Не пойдешь? Щенок. Да ты у меня бегом побежишь.
В это время приходит Хмелев.
– Что тут происходит? – спрашивает он, потирая руки с холода.
– Пойдем, – говорит Степан Парфеныч Мите.
– Он не пойдет.
– А ты не встревай, – говорит Степан Парфеныч Хмелеву.
– А почему не встревать?
«Пугнуть его, что ли? – соображает Степан Парфеныч. – Может, вызвать в другую комнату да нож показать? Он недалеко – за голенищем валенка. Да нет… Шрам, глаза спокойные, голос негромкий. Скажет и замолчит. Видать, фронтовик. Этого не напугаешь».
49
Тихо. Безветренно. Мороза градусов тридцать, не больше. На спуске к Оби лыжи, ледянки, салазки. Мальчишки построили из снега трамплин. Малыши с санками, постарше – на лыжах. Копейка раскраснелась, и лицо ее похоже на спелое яблоко. Черные ресницы в белом инее. Вся в снегу. Из всех девчат она одна пытается прыгать с трамплина.
Не торопясь подходит на лыжах Мамылин. Раз-два, раз-два… Правая лыжа – левая палка. Левая лыжа – правая палка. Раз-два, раз-два… Так их учили на уроке физкультуры. У него голубой, совсем новый лыжный костюм, меховая шапка с опущенными и подвязанными на подбородке ушами. От этого голова его кажется невероятно большой. Настоящий головастик. На ногах новенькие бурочки, белые, как снег. Он носит их с первых морозов, а на них все еще ни пятнышка. Должно быть, он их каждое утро чистит зубным порошком. И, наверно, у него есть специальная щеточка и лежит она около умывальника, всегда на своем месте.
На краю ската он останавливается и смотрит вниз.
– Поехали! – кричит Копейка.
Мамылин щурится от солнца. Копейка мелькнула, и нет ее. Позади вихрится легкий снег. Мамылину страшно. Мамылин твердо знает, что упадет, и это будет смешно. Если б никого рядом не было, было бы легче решиться.
От трамплина снизу подымается Генка. На нем ни снежинки. Значит, не упал ни разу. Мамылин завидует ему.
– Не вздумай с трамплина, – предостерегает его Генка.
Генка для поворота не переставляет лыжи. Прыжок на месте, рывок, и он уже спиной к Мамылину и летит вниз.
Мамылин стоит. Возвращается Копейка.
– Нос отморозишь, – задирает она Мамылина. Мамылин не обращает на нее внимания. Тогда она снимает лыжи, подбегает сзади и толкает его в спину. Мамылин, чтобы не скатиться вниз, садится на снег. Одна лыжа снимается у него с ноги и скользит по склону. Он снимает другую, втыкает вместе с палками в снег и идет вниз подобрать убежавшую. Он слышит позади себя смех девочек.
Малыши бегут ему навстречу, несут его лыжу. Он возвращается на прежнее место, надевает лыжи и снова стоит. И вдруг, сжав зубы, наклоняется, отталкивается палками и скользит к трамплину. Вот он пригнулся, как надо, вот выпрямился, взмахнул руками. Закружилось облако снежной пыли.
Облако рассеивается далеко внизу. Голубая фигурка пытается сесть, но снова падает. И не подымается.
Генка на лыжах подъезжает к Мамылину, поворачивает его на спину. Тот бледен, глаза закрыты. Генка, не раздумывая, начинает делать ему искусственное дыхание. Руки за голову, руки к груди. Руки за голову, руки к груди. И сильнее давит на грудную клетку.
– Хватит, – говорит Мамылин и открывает глаза.
– Ничего не сломал? – Генка помогает ему встать. Подбирает палки. – Эх ты, разве с палками прыгают? Тёфа…
Он ведет Мамылина наверх. Мамылин отстраняет его руку.
– Я сам.
– Сам так сам. И чего тебя на трамплин понесло?
Мамылин выходит наверх, снова надевает лыжи.
– Ты куда? – спрашивает Генка.
Мамылин словно не слышит.
– Ну, нет, никуда ты не поедешь. Только попробуй. Я тебе лыжи переломаю… Ну чего ты из себя строишь?
– Иди ты… – спокойно произносит Мамылин.
Генка хохочет. Никогда он не слышал, чтобы Мамылин ругался. Он даже не думал, что тот знает такие слова.
Мамылин идет на край горы, отталкивается палками и скользит вниз. Сверху хорошо видно, как он взмахивает руками и исчезает в крутящемся снежном облаке.
50
Слабый ветер срывает с ветвей сосен хлопья снега. Тоня колет дрова. Удар у нее слабый, и полено то и дело, как пьяное, валится в снег. За спиной слышится:
– А ну, дай топорик.
Это Егор. Он красный от мороза, в стеганке, перетянутой в поясе широким солдатским ремнем. Снимает рукавицы, кладет их на снег, берет топор, взвешивает его в руке.
– Разве это топор? Игрушка. Отойди-ка!
Тоня отходит.
– Не сюда. Вон к ограде. Не дай бог, зашибу.
Он вонзает топор в огромный кругляш, крякнув, вскидывает его над головой, ловко переворачивает в воздухе и бьет обухом топора о чурбан. Кругляш со звоном разлетается на две половинки.
– От, видела?
– Ловко.
Егор доволен собой.
– Не девушкиных это рук дело. Ты, когда надо, завсегда говори. Мне это раз плюнуть, а ты себе ноги порубишь. Чем на свадьбе плясать будешь?
– Не будет у меня свадьбы.
– Не зарекайся.
Егор ставит следующее полено, замечает, что Тоне холодно.
– Ты иди к себе. Иди. Прибирайся там или делай что надо. Я сам управлюсь.
Тоня уходит. Через полчаса Егор зовет ее.
– А ну, глянь. Пока хватит, однако? Другой раз я со своим колуном приду.
Относит беремя дров в кухню. Усаживается около дверцы плиты, закуривает.
– Я тебе рыбы принес. Корзинку в сенях поставил.
– Как же ты рыбу ловишь?
– А прямо руками. Сижу у проруби. Увижу – плывет. Я ее – раз… – Егор хохочет.
– Удочкой?
– Удочки – это детство. Сеть я ставлю. Пойдем со мной – увидишь.
– Что ж, пойдем.
Часов в восемь вечера Егор приходит с мешком под мышкой.
– Не раздумала?
Они выходят в темноту. Обледенелой тропинкой спускаются к реке. Чтоб Тоня не упала, он держит ее за руку. Небо мутное. Вдоль реки дует ровный тонкий ветер. Сперва идут дорогой, затем целиной. Тоня старается попасть в след Егора, но шаг у него слишком широкий.
– Зря я лыжи не взяла.
– Тут недалеко.
Ветер жжет лицо. Руки в перчатках она запихивает в рукава. Скоро ли? И как он найдет нужное место? Впереди и вокруг одна лишь мгла.
Странно идти по снегу и знать, что под тобой вода. Под мертвой коркой льда бежит та самая река, которая играла с ней волнами.
Слева темнеет дорога. Тоня поворачивает к ней.
– Ты куда? – кричит Егор. – Утонешь! То ж полынья.
И правда: журчит, бьется о край льда темная струя.
Идут все дальше и дальше. Наконец, Егор останавливается.
– Обожди, я струмент возьму.
Наклоняется, шарит в снегу, вытаскивает пешню.
– На, держи. Тут еще лопата и черпак.
В темноте он, как у себя дома. Из снега торчит палка. На этом месте Егор долбит лед. Осторожно освобождает конец шнура. Еще долбит. Из проруби с глухим вздохом подымается вода.
– Ты стой здесь. Я другой конец отвяжу.
Он уходит. Слышно, как в темноте бьет его пешня о лед. Егор возвращается, вычерпывает мелкий лед из проруби. Становится на колени, начинает выбирать сеть. Бьется что-то живое. Тоня радуется, как маленькая.
– Ой, рыба!
– Ты бери давай.
Тоня копошится в мокрой сети, вынимает зацепившуюся жабрами рыбу. Кидает ее на лед. Рыба быстро твердеет.
– Егор, больше не могу.
Мокрые перчатки обледенели. Пальцы в них, как деревянные. Егор сдергивает ее перчатки, берет Тонины руки в свои, дышит на них, разминает в больших, горячих ладонях. Это больно, очень больно, но Тоня терпит.
– Такими ручонками только писать.
Он отдает Тоне свои рукавицы. У нее замерзли не только руки. Ей кажется, что вся она обледенела. Особенно колени. Зря не надела лыжный костюм.
Егор снова протягивает сеть под лед. Собирает рыбу в мешок. От холода Тоня уже не может говорить.
– Пойдем быстрее, – шепчет она.
Когда кончается целина и выходят на дорогу, Тоня кидается бежать. Скорей бы домой…
На другой день Тоня с трудом проводит уроки. Вечером у нее температура. Она рада, когда Егор заходит ее проведать.
– Я слышал, ты простыла? Это я виновник.
– Ты не беспокойся.
– Я тебе лекарство принес. Сам варил…
Он вытаскивает из кармана что-то, завернутое в серую тряпицу. Развертывает – эмалированная кружка. Смотрит на Тоню важно, как врач.
– Мазь от простуды. Я завсегда ей пользуюсь. – Егор перечисляет, пригибая пальцы: – Спирт-денатур – раз, скипидар – два и еще сало свиное. Ты сейчас натри спину и в кровать. Главное, промеж лопаток.
– Как же я достану между лопаток?
– Давай я натру. – Он с сомнением смотрит на свои ладони, огромные и жесткие, как подошва сапога. – Только бы кожу не ободрать.
– Егор, милый… – Тоня больше ничего не может выговорить. Ее душит смех. Ей вдруг представилась картина: Егор натирает ей спину, и в это время приходит с работы Райка. Можно представить ее лицо.
Егор огорчен.
– Нешто я для смеху?
– Не обижайся. Спасибо тебе. Кружку на стол поставь.
– Хочешь, я печку затоплю?
Тоня видит, что ему хочется что-то сделать для нее. И это ей приятно.
– Затопи.
51
Зарепкина исполнена значимости того, что делает. Лицо ее серьезно и нравственно. Она изучающе смотрит на Тоню.
– Антонина Петровна, я к вам не как председатель месткома, а просто как старший товарищ. – Она делает паузу. – И как женщина.
Волосы Зарепкиной только что сняты с бигуди. Они слабо прикрывают лысеющий череп. Она говорит негромко, но проникновенно:
– Я много думала о вашей судьбе. О вашем поведении… И с некоторого времени меня все больше удивляет… Да и не меня одну, а, возможно, весь наш учительский коллектив. Удивляет ваша дружба с Егором Копыловым. Да и дружба ли это? Ведь дружба предполагает какую-то общую основу. Единство интересов и взглядов. Нам непонятно, что вы находите с ним общего?
– Он хороший.
– Вполне возможно. Но разность уровней. Учительница и полуграмотный парень. Мы ведь его хорошо знаем. Согласитесь, очень странно со стороны.
– Только со стороны.
– Что привлекает вас в нем? Возможно, вы ничего плохого себе и не позволяете, но подумать можно что угодно. Он так часто бывает у вас. Иногда очень поздно уходит. Вполне вероятно, что о вас уже ходят слухи. Я в этом почти убеждена. А ведь учительница должна беречь свою репутацию. Вы, конечно, знаете замечательную пословицу: «Береги честь смолоду». Посудите сами, как вы начали вашу самостоятельную жизнь. Сперва сошлись с женатым человеком. Кто поверит, что вы так-то уж ничего и не знали. Затем у вас было что-то с завучем. Нет, нет, не отрицайте. Может быть, даже не вполне осознанное. Затем эти странные отношения с Копыловым.
– Не надо, – просит Тоня.
– Мне хотелось бы, чтобы вы серьезно задумались над своим моральным обликом.
– Хорошо, – соглашается Тоня. Она готова согласиться на что угодно, только бы Зарепкина замолчала.
– Кстати, вы не забыли, что у нас сегодня коллективный поход в кино?
– Я не пойду.
– Почему же?.. Я чувствую, что вы почему-то обижаетесь. Напрасно. Я желаю вам только добра. Я отношусь к вам, как к родной дочери. Мне просто хочется предупредить вас, что в отношениях с мужчинами нужно быть особенно…
Тоня кидается к двери, настежь распахивает ее.
– Вы уйдите… Сейчас же. Прошу. А то я не знаю, что…
Она стоит бледная, руки у нее дрожат. Зарепкина торопливо, боком скользит мимо нее.
52
Старая большая изба на берегу Оби. Со всех сторон к ней подступил снег. Она словно захлебнулась в нем. Вокруг избы пусто. Только столбы от ворот. Ветер с размаха налетает на окна, щупает подгнившие тесины крыши. Волна снега захлестнула половину окна. Фрося завесила его платком.
Колюшка играет старым конем. Фрося за столом. Перед ней керосиновая лампа и ученическая тетрадка, которую она сегодня купила в сельпо. Фрося касается языком кончика тупого химического карандаша и пишет, соблюдая косую разлиновку, крупными буквами:
«Дорогой мой муж, Борис Иванович. С приветом к вам ваша жена и сын Николай Борисович…»
Фрося, не мигая, смотрит на огонь в лампе. Трудно ей писать это письмо. Даже рука не слушается. Она вздыхает, и снова карандаш ползет по бумаге:
«О жизни моей писать много нечего, а вот о чем я тревожусь. Был здесь командировочный из ваших мест, и я его расспросила, и он говорит, что вы теперь не директор и даже под судом состоите. То ли это правда или один разговор пустой? Не знаю, чему и верить. А если случится, вас засудят, то только слово скажите, я от вас не отстану, ни на что не посмотрю. Хоть на край света поеду. Старуха моя, Ульяна Сергеевна, нынешним месяцем померла. Ничего такого я не предполагала, а пришла с работы, она уже холодная. Как лежала в постели, так и отошла. С ней мне было как с родной матерью. А теперь того уже нет. Живу я ничего, одной только сильно скучно.
А Колюшка наш ходит в детский сад, и доволен, и почти совсем не болеет, и я сама здорова, а денег пока не посылайте, потому что я работаю и не ленюсь, и деньги получаю, и даже на доске почета, а вам самим на новом месте нужнее, для обзаведения.
Пишу вам касательно одного вопроса. Ходит ко мне неотступно знакомый человек Захар Мячин и делает честные предложения. Это всем известно, и может быть, и до вас уже дошло. Только вы ничему не верьте. Я никакого легкомыслия себе не позволю, поскольку я замужняя, хотя и покинутая. Он ходит, а я на слова его ласковые и серьезные молчу, как бессловесная. Мужчина он самостоятельный, тракторист и пьет самую малость. Внешности он еще не старой и сам в силе. Другая детная с радостью бы на его слова согласилась, а у меня и права нет, и душа ни к чему такому не лежит. Так вот и живу, все одна да одна кругом. Потому прошу вас убедительно, если думаете со мною, как с законной, жить, то отпишите, и я согласная, и буду рада, потому что я вас уважаю и буду во всем вам послушная. А если вы нашу любовь по-прежнему пустым влечением считаете и при своем мнении остаетесь, то прошу у вас для себя свободы. Время мое молодое истекает, и не могу я быть женой без пользы.
Посылаю вам для интересу фото мое и нашего Колюшки. Он уже совсем большой стает и никак нельзя ему без отца. А тот паровоз, который вы ему прислали, у него долго не жил. Он весь его по колесику разобрал, а починить некому, и все порастерялось. А я, как видите, челку подрезала и косы ликвидировала. За это вы на меня не сердитесь. Это меня Марьянка – помните учетчицу? – по глупости уговорила, чтоб было по-модному. А теперь дело сделано, хоть плачь, эту челку никуда не денешь, так пусть будет. Я последнее время много полнею и не такая, какую вы помните, и совсем стала не лозиночка, как вы меня называли.
При этом жена ваша, хотя и покинутая, Ефросинья Речкунова и ваш сын малолетний Николай Речкунов».
53
Тоня возвращается из школы. Замка на дверях почему-то нет. Может быть, это Райка уже пришла? Нет, не Райка. Навстречу из комнаты выходит Борис.
– Наконец-то! Думал, не дождусь.
– Зачем ты пришел? – спрашивает Тоня.
– Пришел, значит, надо, – Борис смеется. – Нет, ты только послушай, что здесь произошло. Умора… Тебя не было, я прилег отдохнуть. И уснул, как бог. Правда, у тебя здесь сучок какой-то…
– Откуда сучок в раскладушке?
Тоня заглядывает под одеяло.
– Это же чернильница. Как она сюда попала?
– Тебе лучше знать. В общем, сплю. Вдруг просыпаюсь – что за кошмар?! Никак не соображу, где я и что со мной. То ли явь это, то ли сон продолжается. Стоит надо мной этакий верзила. Под самый потолок. В руках топор. Во какой, как у палача. Глаза кровью налиты, и спрашивает: «Ты зачем сюда пришел?» Ну, думаю, конец Речкунову. Быть на куски изрублену.
Тоня улыбается:
– Егор?
– Тут он берет меня вот так и приподнимает, должно быть, чтобы лучше разглядеть. Пуговицы так и посыпались. Вон одна даже под стол улетела. Я прошу: «Обожди, не губи душу. Давай выясним обстановку!» Он немного остыл. Как мог, объяснил ему ситуацию… Слушай, он всегда к тебе с топором ходит?
– Он дрова приходил колоть.
– Мило так поговорили. Он ничего, а я даже икать стал.
– Егор славный.
– М…да. Отличный молодой человек… Последний из могикан. Охотник за скальпами. А ты мне пуговицы все же пришей. Его я постеснялся попросить.
– Слушай, а ты пьян.
– Немного.
– Не сказала бы.
Тоня пришивает ему пуговицу. Пока она это делает, он продолжает рассказывать что-то смешное. Застегивает рубашку. Стоит у трюмо, причесывается.