355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Квинси Де » Исповедь англичанина, любителя опиума » Текст книги (страница 9)
Исповедь англичанина, любителя опиума
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:01

Текст книги "Исповедь англичанина, любителя опиума"


Автор книги: Квинси Де


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

В этом мире только одна душа могла бы нынешним вечером дружески поддержать нашу юную страдалицу – ее обожаемая, любящая сестра-близнец: на протяжении восемнадцати лет они читали и писали, размышляли и пели, дышали и почивали бок о бок: дверь в стене, разделявшей их спальни, была неизменно растворена, и ничто никогда не разделяло их сердца. Но теперь ее сестра-ровесница далеко – в чуждой стране. Кто еще откликнется на одинокий зов? Кроме Господа Бога, никто. Тетушка с напускной суровостью убеждала ее (хотя и смягчалась, видя косвенным взором выражение лица племянницы) "призвать на помощь гордость". Справедливо, однако гордость, сильный союзник на публике, наедине нередко оборачивается предательской стороной, как и худшие из тех, против кого ее привлекают себе на помощь. Можно ли в здравом уме вообразить, что блестящий юноша, обладавший, несмотря на свою низость, разнообразными выдающимися достоинствами; юноша, которого эта молодая особа уже два года любила безоглядной любовью, будет изгнан из ее сердца в первом порыве гордости – только потому, что сама она была им отвергнута по корыстному расчету (или так только казалось)? Взгляните! Избавленная теперь от сковывающего присутствия, она просидела два часа недвижно, обхватив голову руками. Но вот она поднялась с места, словно в поисках какой-то вещи. Ее посетила некая мысль: взяв с груди золотой ключик, она ищет что-то среди немногих своих драгоценностей, запертых на замок. Что это? Библия, изумительно иллюминованная, с письмом, прикрепленным посредством тонкого шелкового шнура к чистым листам в конце книги. Это письмо – прекрасное излияние, мудрое и взволнованное, материнской тревоги, еще более обостренной перед лицом смерти, в час расставания с миром, меркнущим в глазах матери, после причастия, принятого вместе с дорогими ее сердцу дочерьми-близнецами. Обеим через неделю-другую должно было исполниться тогда тринадцать: накануне кончины матери они не отходили от ее постели, приникая к ее устам то с прощальными поцелуями, то в надежде услышать ее прощальный шепот. Обе знали, что в последний месяц перед кончиной, едва только ей позволяли силы, она принималась за обращенное к дочерям письмо, влагая в него весь пыл молящей любви, исторгнутой из тоскующего сердца. Этим письмом, копия которого имелась у обеих сестер, она надеялась долго сообщаться с покинутыми ею сиротами. В ответ на последнюю просьбу матери сестры дали в тот вечер обещание непременно вернуться к ее советам и к отмеченным ею строкам из Писания при двух различных стечениях обстоятельств, какие приуготовит им жизнь: во-первых, в случае тяжкого бедствия, которое затянет будущее той или иной сестры сплошным мраком; и, во-вторых, если судьба слишком щедро одарит их преуспеянием, в чем будет таиться угроза отчуждения от духовных интересов. Мать не скрывала, что из этих двух крайностей она предпочла бы для своих детей первую. И вот теперь и вправду настало то испытание, которого втайне она желала. Девять лет назад, летним вечером, едва серебряный перезвон часов в спальне умирающей отзвучал девятикратно, в последний раз устремила она ищущий взгляд на дочерей-сирот – и затем, ночью, душа ее во сне мирно отлетела на небо. И вот вновь наступил летний вечер, соединенный в памяти с несчастьем; дочери вновь вспомнился лучистый свет любви, источавшийся из полусмеженных глаз матери, – и, воскрешая мысленно другой образ, она вновь услышала тот же самый девятикратный серебряный перезвон часов. Вновь припомнился ей предсмертный материнский призыв, припомнились собственные обещания, освященные слезами, – и, не разлучаясь в глубине сердца с покойной, она приступила к исполнению ее последней просьбы. И вот теперь, когда благоговейное исполнение завещанного условия перестало быть простым отправлением долга перед усопшей, но сделалось истинным утешением для самой дочери, давайте остановимся.

Что же, сейчас, моя очаровательная спутница в странствиях по скрытым или стершимся в памяти сценам человеческой жизни, вероятно, было бы поучительно направить наши окуляры на лживого вероломного любовника. Возможно, и так. Но давайте, однако, воздержимся от этого. Он может вызвать в нас симпатию или жалость большую, нежели мы желали бы. Образ его, как и самое имя, давно изгладился из чьих бы то ни было мыслей. По слухам, о благоденствии, а равно и (что гораздо более важно) о внутреннем спокойствии ему пришлось забыть с той же минуты, как он совершил предательство и разом лишил себя сокровища чистой совести – и отбросил прочь "жемчужину ценней, чем все богатство клана" {2}. Как бы то ни было, несомненно одно: в конце концов его ждал полный крах; мучительно говорить обо всяком безнадежном поражении – и еще более мучительно то, что по его вине непоправимый урон был нанесен другим.

Итак, взглянем ли мы вновь на юную девушку в будуаре после того, как минуло еще почти два года? Вы колеблетесь, мой милый друг; в нерешительности пребываю и я. Ведь она тоже потерпела жизненное поражение, и оба мы огорчимся, увидев произошедшую с ней перемену. По истечении двадцати с лишком месяцев она мало напоминает собой красавицу, которую мы видели в тот злосчастный вечер в обществе тетушки и кузины. Поразмыслив, поступим, однако, следующим образом: вглядимся в ее обиталище еще некоторое время спустя. Представьте, что минуло недель шесть, и представьте ее в траурном убранстве лежащей в гробу. Утешимся только вот чем: следы пережитого неустранимы, однако (как это часто случается с молодыми) смерть возродила в ее чертах давнее, девическое выражение. Мраморным лицом, на котором запечатлено дивное спокойствие, она вновь сделалась похожей на подростка. Исхудалость стала менее заметной; можно вообразить, будто именно такими одиннадцать лет тому назад видела тускнеющим взором своих обожаемых близнецов любящая мать, не сводя с них глаз до самого конца, пока мгла не заволокла ей зрение. И все же, даже если это и фантазия, в ней есть доля истины: не только детская простота и непосредственность воцарились вновь в храме ее безмятежного теперь облика, но также и умиротворенность, и совершеннейшее успокоение, какие подобают вечности, хотя они и покинули ее, казалось, бесповоротно в тот памятный вечер, когда мы видели впервые охваченную смятением семейную группу – пылавшую негодованием тетушку, безмолвно сочувствующую кузину, бедную несчастную племянницу – и гнусное письмо, обрывки которого валялись на полу. Туман, рассеявшийся для того, чтобы показать нам юное создание, чьи надежды были разбиты, опусти вновь свой полог! А затем, спустя несколько лет – скажем, пять – яви нам позднейшие следствия перемен, которые ты скрываешь за складками плотного занавеса. Еще раз "Сезам, откройся!" {3} – и позволь нам увидеть третье поколение.

Вот перед нами лужайка, окруженная со всех сторон зарослями! Как великолепна сочная зелень, как изобильны цветущие кустарники, ограждающие живой стеной этот уголок от непрошеного вторжения: изгибами прихотливых линий они образуют, затеняя их густолиственной сенью, устланные мхом гостиные и вестибюли, лесные галереи и уединенные кабинеты! Иные из этих укромных ниш, плавно соединяясь между собой и размыкаясь, будто змеи, нежданно приоткрывают взору тишайшие убежища, приюты и тайники близ берегов лесного озера: подчиненные затейливо-своевольным извивам роскошных живых изгородей, они так невелики и покойны, словно предназначены быть чьими-то будуарами. Вот уголок, который в не столь переменчивом климате чудесно приютил бы мечтателя, жаждущего нанести на бумагу излияния одинокого сердца или же печальные воздыхания смятенной памяти! С одного края этого укрытого от солнечных лучей кабинета ответвляется узкий проход: едва не заблудившись сам в собственном шаловливом лабиринте, он наконец расширяется, становясь подобием овальной комнаты, покинуть которую можно только возвратившись вспять той же тропой: таким образом, в распоряжении пишущего оказывается еще и примыкающая к кабинету восхитительная спальня, где можно провести без забот целое лето, растянувшись навзничь и созерцая ночами напролет сверкающие сонмы небесных светил. Какое безмолвие будет царить здесь в летнюю полночь, какой нерушимый покой – точно в могильном склепе! Но стоит ли желать тишины более глубокой и умиротворенной, нежели та, какая разлита здесь сейчас, в полуденную пору? Отчасти столь необыкновенной безмятежной тишине – усугубленной, правда, полным безветрием и отдаленностью от проезжих дорог – способствуют сплошные леса, которые чуть ли не со всех сторон почти вплотную подступают к кустарникам, опоясывая и пеленая их, если можно так выразиться, возвышаются над ними и удерживают вихри на расстоянии. Но, каковы бы ни были причины здешней тишины и благоприятствующие ей обстоятельства, безмолвие этих дивных лужаек и уютных уголков нередко может в разгар лета показаться тягостным тем, кому непривычно одиночество среди горных уступов или в глухой чащобе: многие готовы будут предположить, что загородный дом, окруженный этими чудными кустарниками, скорее всего необитаем. Однако это не так. В доме живут – и живет не кто иной, как его законная владелица, собственностью которой является вся близлежащая местность, и хозяйка дома отнюдь не склонна к молчанию, но напротив шумлива, как большинство юных леди пяти лет от роду; да, именно таков ее возраст. Как раз сейчас, когда мы заговорили о ней, с порога дома слышится ее веселый возглас. Она приближается сюда вприпрыжку точно молодая серна – и вскоре врывается в тот самый укромный уголок, который я отвел для всякого, кто предастся сокровенной гармонии памятных suspiria. Но, как я подозреваю, кабинет сразу утратит свое назначение, ибо воздыхания пятилетней девочки нетрудно сосчитать по пальцам. Вот, пританцовывая, она оказалась прямо перед нами: " ясно, что если она сдержит обещания раннего детства, в позднейшие годы ею нельзя будет не залюбоваться. И во всех прочих отношениях это самое очаровательное дитя – привязчивое в любви, исполненное непосредственности, неприрученное, как и все ее соседи в округе, а именно – зайчата, белки и дикие голуби. Однако – и это покажется вам удивительнее всего – девочка, по рождению чистокровная англичанка, почти не говорит на родном языке, а больше по-бенгальски (объяснения этому вам, пожалуй, найти не так-то просто). А вот появилась и ее айя – темнокожая няня: она старается поспеть за питомицей, ковыляя вслед. Но, хотя движения их столь различны, во всем прочем между обеими царит полное согласие: обе души не чают друг в друге. Ребенок, по существу, провел всю свою жизнь на руках у нянюшки. Девочка помнит только то, что было с ней самой; няня в ее глазах – старейшее из земных созданий; и если бы айя велела ей почитать богинь Рельсериану или Пароходию4, девочка повиновалась бы беспрекословно, и ее единственным вопросом было бы, достаточно ли для поклонения одних поцелуев.

Каждый вечер, в девять часов, когда айя сидит у постели засыпающей девочки, раздается серебряный перезвон. Читатель, ты уже догадался, кто эта малютка? Это внучка той, что отошла в лучший мир перед закатом, взирая на своих осиротевших дочерей-близнецов. Зовут девочку Грейс. Она доводится племянницей старшей и некогда беззаботной Грейс, которая провела столько счастливых дней в этой самой комнате: ее-то, в минуту крайнего отчаяния, мы видели здесь, в будуаре, и у ног ее валялось разорванное в клочья письмо. Девочка эта – дочь ее сестры, бывшей замужем за офицером, кончившим жизнь вдалеке от родины. Малышка Грейс никогда не видела ни своей бабушки, ни милой тетушки, в честь которой названа; не помнит она и своей матери. Родилась она через полгода после смерти старшей Грейс, и та, что дала ей жизнь, видела дитя только сквозь туман смертной муки, унесшей ее в небытие спустя три недели после рождения дочери.

Прошло еще несколько лет: младшую Грейс, в свою очередь, тоже постигла невзгода. Но ей нет еще и восемнадцати, тучи над ее головой наверняка могут рассеяться. Видя все эти перемены, произошедшие за столь короткий отрезок времени (ведь бабушка дожила только до тридцати двух), мы скажем: "Смерть мы готовы встретить лицом к лицу, но кто из нас – тех, кто сведался с жизнью человеческой, мог бы (будь мы наделены способностью предвидеть все наперед) без содрогания встретить час появления на свет?"

САВАННА-ЛА-МАР {1}

Бог поразил Саванну-ла-Мар – и ночью, сотрясением земной тверди, низвергнул город со всеми его высокими башнями и спящими жителями с незыблемой береговой основы на коралловое дно океана. И молвил Бог: "Помпею я засыпал пеплом и сокрыл от взоров людских на семнадцать столетий: этот город я похороню, но не скрою. Да послужит он памятником Моему неисповедимому гневу – памятником, возведенным в лазурном блеске для будущих поколений, ибо Я заключу его в хрустальный саркофаг Моих тропических морей". И город этот походит теперь на величественный галеон в полном снаряжении: с развевающимися вымпелами, прочно оснащенный, он, кажется, бесшумно и плавно плывет по бездонным глубинам океана – и часто-часто, в пору зеркального штиля, сквозь прозрачную водную толщу, которая будто сотканным из воздуха шатром простерта над безмолвным бивуаком, моряки со всех концов света, глядя вниз, ясно различают дворики и террасы, ворота и галереи, и могут пересчитать шпили, венчающие храмы. Город – это одно огромное кладбище, пребывающее неизменным многие годы, но в затяжные штили, длящиеся неделями на экваториальных широтах, перед пораженным взором разворачивается явление фата-морганы {2}, словно напоминая о человеческой жизни, все еще таящейся в подводных убежищах, кои неподвластны вихрям, бушующим в наших надводных пространствах.

Туда, привлеченные очарованием небесно-голубых пучин, покоем жилищ, избавленных от назойливой суеты, блистанием мраморных алтарей, спящих в вековечной святости, нередко устремлялся я в мечтах, рассекая вместе с Таинственным Толкователем водную пелену, что отделяет нас от улиц города. Вместе мы заглядывали на колокольни, где недвижные колокола тщетно ожидали сигнала, дабы зазвонить навстречу новобрачным; вместе мы прикасались к клавишам мощного органа, давно не возносившего радостных псалмов небесному слуху и давно не трогавшего мирской слух печалью реквиема; вместе мы обходили детские, где мальчики и девочки спали непробудным сном, пока на земле не сменилось вот уже пять поколений. "Они ждут, когда на небе займется Божественная заря, – шепнул Толкователь, – и едва наступит долгожданный рассвет, звон колоколов и гудение органа сольются в ликующем песнопении, и эхом отзовутся ему райские кущи". Потом, обернувшись ко мне, он произнес: "Все это грустно и прискорбно, но меньшее бедствие не отвечало бы замыслам Господа. Слушай! Помести в римскую клепсидру {3} сто капель воды – и пусть они струятся из нее, как песчинки из песочных часов, и пусть каждая капля отмеряет сотую часть секунды, будучи, таким образом, равной одной трехсотшестидесятитысячной доле часа. Теперь сосчитай капли по мере их бега – и когда будет перетекать пятидесятая из первой сотни, вглядись: сорока девяти уже нет – они исчезли, но нет еще и пятидесяти: пятьдесят только должно сровняться. Ты видишь, следовательно, каким малым, каким неисчислимо малым является подлинное, фактически существующее настоящее. Из того отрезка времени, который мы называем настоящим, ощутима едва лишь сотая часть, да и то она принадлежит либо прошлому, которое отлетело, либо будущему, которое еще в полете. Настоящее уничтожилось – или еще не родилось. Оно было – или его еще нет. Однако даже такое приближение к истине бесконечно ложно. Возьми и раздроби даже эту одну-единственную каплю, которая, как мы установили, только и представляет собой настоящее, на более мелкий ряд подобных частиц и реальное настоящее, поддающееся измерению, составит теперь всего лишь тридцатишестимиллионную долю часа; таким образом, посредством бесконечного дробления подлинно сущее настоящее, в котором мы, собственно, и живем и наслаждаемся, умалится до незримой пылинки, до крупицы, крупицы, различимой только неземным зрением. Итак, настоящее, которым только и располагает человек, предоставляет ему меньшие возможности для опоры, нежели тончайшая нить, сотканная пауком. Да к тому же и этот, почти бесплотный штрих, нанесенный острием лунного луча, мимолетен настолько, что его не измерит геометрия и не настигнет мысль ангела. Время, существующее действительно, сокращается до математической точки, но даже эта точка исчезает тысячи раз, прежде чем мы можем возвестить о ее рождении. Все в настоящем имеет предел, однако и предельное беспредельно в стремительном беге к гибели. Но у Бога нет пределов, у Бога нет ничего преходящего, у Бога не может быть ничего тяготеющего к небытию. Отсюда следует, что для Бога нет настоящего. Будущее – вот настоящее Бога, и в жертву будущего Он приносит человеческое настоящее. Вот почему Он насылает катастрофы. Вот почему Он насылает скорбь. О, глубоко, глубоко вспахивает плуг землетрясения! О, глубоко (тут голос Толкователя окреп и зазвучал громче, словно "Sanctus" {4}, взмывающий ввысь с хоров кафедрального собора) – глубоко вспахивает плуг скорби! И меньший взрез не годился бы для пахоты Всевышнего. В ночь, когда разражается землетрясение, Он воздвигает для людей обиталища тысячелетнего блаженства. Из печали младенца Он собирает с людских умов изобильнейшую жатву, какой нельзя было бы собрать иначе. Другой, не столь безжалостный плужный лемех не вспахал бы неподатливой почвы. Острый лемех необходим Земле, нашей планете обиталищу человеческому, но иной, острейший, потребен еще чаще как могущественнейшее орудие Господа; да! (и Толкователь торжественно взглянул на меня) – он потребен для загадочных детей Земли".

ЛЕВАНА И БОГОРОДИЦЫ СКОРБИ

Не раз в Оксфорде видел я Левану в моих снах. Я узнавал ее по римским атрибутам. Кто же она – Левана? Читатель, не претендующий на обширный досуг для овладения глубокой ученостью, ты не рассердишься на меня за приведенные объяснения. Левана – это римская богиня, бравшая опеку над младенцем в самые первые минуты жизни и облекавшая его величием, свойственным смертному повсеместно: подобная благосклонность со стороны вышних сил весьма показательна и даже среди язычников божествам свойственно снисходить до поддержания человеческого достоинства. Сразу после рождения, едва только ребенок вдыхал впервые воздух нашей суетной планеты, его опускали на землю. Это действие могло истолковываться по-разному. Однако тотчас же, дабы столь благородное создание не пресмыкалось во прахе дольше мгновения, руки отца руки представителя богини Леваны – или руки ближайшего кровного родственника, заместителя отца, вздымали ребенка ввысь в вертикальном положении, побуждая его распрямиться, как подобает властителю мира, и обращали его лицом к звездам, словно желая сказать голосом сердца: "Взгляни на то, что превосходит тебя величием!" Этот символический обряд и воплощал в себе назначение Леваны. Имя же этой таинственной богини, никогда не открывавшей лика (разве только мне одному, в моих снах) и действовавшей всегда через поручителей, происходит от латинского глагола (таков же и нынешний итальянский) "levare" – то есть "поднимать".

Таково истолкование сущности Леваны. Отсюда повелось, что ее стали отождествлять с богиней-покровительницеи, надзирающей за воспитанием малых детей. Меньше всего можно предположить, что Левана, не допускающая при явлении на свет своего чудесного подопечного ни малейшего его уничижения, хотя бы даже иносказательно или мимически выраженного, потерпит действительный его упадок, связанный с отсутствием всякого развития его природных способностей. Посему она и наблюдает за воспитанием детей. Далее: слово educo (с короткой гласной в предпоследнем слоге) явилось – аналогичные примеры нередки в формировании языков – производным от слова educo (с долгой гласной). То, что выращивает или развивает, то и воспитывает. Под воспитанием Леваны, следовательно, надо понимать не убогую процедуру, осуществляемую с помощью учебников и грамматических пособий, но то могущественнейшее переплетение основополагающих сил, что таятся в сокровенной глубине человеческой жизни: они-то посредством страстей, борьбы, соблазна и сопротивления воздействуют на детей постоянно, безостановочно денно и нощно, как не прекращает своего коловращения суточное колесо, чьи мгновения, подобно неустанным спицам {Сам я никогда не позволял себе возжелать чужой собственности – ни вола, ни осла ближнего: еще менее подобает философу зариться на чужие образы и метафоры. Здесь, следовательно, я должен возвратить истинному владельцу – мистеру Вордсворту – чудесный образ вращающегося колеса с мелькающими спицами, которому он уподобил стремительную смену дня и ночи. Я заимствовал этот образ только для того, чтобы заострить собственную фразу; справившись с ней, я немедля (читатель тому свидетель!) погашаю долг сноской, единственно для этой цели предназначенной. Руководствуясь тем же правилом, я при запечатывании писем пользуюсь нередко печатками, взятыми заимообразно у юных леди: эти печатки хранят, как правило, трогательные ссылки на "память сердца", "надежды", "розы" и "воссоединение любящих"; поистине бесчувственной скотиной будет читатель, которого не растрогает красноречие печаток – даже если он останется глух к моему из-за дурного своего вкуса. (Примеч. автора.)}, сливаются в беспрерывном мелькании.

Если именно в этом и заключаются тайны правления Леваны, то как высоко она должна ценить посредничество горести! Но ты, читатель, полагаешь, будто детям вообще не свойственна горесть, подобная моей. У слова "вообще, как выражении всеобщего, есть два значения: по Эвклиду {1}, оно означает "свойственное от природы, прирожденное" (или прилагаемое ко всему роду); в примитивно-мирском смысле под этим словом понимают обычное. Право же, я далек от утверждения, будто дети обладают врожденной способностью испытывать горесть, сравнимую с моей. И однако, на нашем острове дети умирают от горя гораздо чаще, чем об этом становится известно {2}. Вот один, весьма распространенный случай. Правила Итона {3} требуют, чтобы ученик, пользующийся фондом школы {4}, проводил в ней двенадцать лет; выпускают его из школы в восемнадцать – следовательно, он должен явиться туда шестилетним. Дети, оторванные от матерей и сестер в этом возрасте, умирают не так уж редко. Я говорю о том, что знаю сам. Роковой недуг не обозначается в регистрационном листе как "горе", но умирают дети именно от горя. Горе разлуки в эти годы умертвило гораздо большее число жертв, чем принято включать в цифры статистики.

Вот почему Левана часто вступает в союз с силами, способными сотрясать человеческое сердце; вот почему она неразлучна с горестью. "Эти девы, пробормотал я, глядя на посланниц, с которыми Левана тихо переговаривалась, – воплощения Скорби; их три – как оно и должно быть: три Грации {5} наделяют земную жизнь красотой; три Парки {6} вплетают в темную материю человеческой жизни, тканную на мистическом станке, нити почти сплошь тускло-серые, лишь изредка расцвечивая их багрянцем гнева и черным крепом траура; три Фурии {7} являются с того света мстить за тяжкие злодейства, совершенные на этом свете; некогда даже Муз насчитывалось всего три – они настраивали арфу, трубу и лютню для взволнованных мелодий, создаваемых человеком. Эти три девы – девы Скорби, и мне знакомы все три". Конец фразы я добавил сейчас, а тогда, в Оксфорде, я сказал: "Одна из них мне знакома, но я наверняка сведаюсь и с остальными". Ибо уже тогда, в пору пылкой юности, на темном фоне моих сновидений смутно проступали неясные очертания внушающих благоговейный трепет Сестер.

Эти Сестры – каким именем мы их назовем? Если сказать просто "Скорбящие", может случиться, что слово будет неверно понято: можно подумать, что речь идет о скорби отдельного человека, об особых случаях скорби, тогда как я ищу определения, которое выражало бы могущественные абстракции, воплощенные во всех индивидуальных терзаниях человеческого сердца – и я хотел бы представить эти отвлеченности в виде олицетворений, то есть наделенными всеми земными атрибутами и всеми проявлениями, свидетельствующими об их плотской природе. Давайте назовем их Богородицами Скорби.

Я знаю их досконально – я обошел все их владения. Их три сестры, они возросли вместе под таинственным кровом; их пути ведут в разные стороны, но владениям их нет пределов. Часто я наблюдал, как они перешептываются с Леваной – и нередко речь шла обо мне. Выходит, они беседуют, как беседуем мы? О нет! Всевластные фантомы, подобные им, презирают немощь нашего языка. Они могут подавать голоса устами человека, когда обитают в его сердце, но, общаясь между собой, не признают речи смертных: вечное беззвучное молчание властвует в их царствах. Разговаривая с Леваной, они не произносили ни слова, они не шептали и не пели, хотя подчас мне казалось, они могли бы петь: в нашем мире мне не раз доводилось слышать, как тайны их разглашают арфа и тамбурин, цимбалы или орган. Подобно Господу, Кому они служат, они выражают свою волю не звуками, которые тают, не словами, которые ведут к заблуждению, но знаками на небесах, переменами на земле, биением скрытых потоков; пологом тьмы, расписанным геральдическими фигурами; иероглифами, начертанными на табличках мозга. Они петляли по лабиринтам, а я выискивал их следы. Они посылали вести издалека, а я разгадывал их скрытый смысл. Они сообща замышляли заговор – и на зеркалах тьмы мой взгляд прочитывал суть тайных интриг. Им принадлежали символы, мне – слова.

Кто же такие эти Сестры? Чем они заняты? Позвольте мне описать их облик, их фигуры – если только различим их неуловимо изменчивый облик и если только можно проследить, как очертания их фигур то всечасно придвигаются вплотную, то всечасно отступают вдаль, растворяясь среди теней.

Старшая из трех сестер носит имя Mater Lacrymarum – Богородица Слез. Это она день и ночь стенает и мечется, сокрушаясь об ушедших. Она пребывала в Раме {8}, где голос был слышен, вопль и горькое рыдание – Рахиль плачет о детях своих {9} и не хочет утешиться. Это она обреталась в Вифлееме той ночью, когда свирепый меч Ирода прошелся по колыбелям младенцев, заставив навеки оледенеть крохотные ножонки, топот которых над головами домочадцев пробуждал в их сердцах волны любви, докатывавшиеся до небес {10}. У нее нежные и проникновенные глаза – то кроткие, то дикие; нередко они воздеты горе, нередко бросают небу гневный вызов. На голове она носит диадему. И мне с детства помнится, как устремляется она в простор с порывами ветра, когда слышит плач литании {11} или гром органа – или же созерцает стройные ряды летних облаков. Эта сестра, старшая из трех, носит на поясе ключи, каких нет у самого Папы Римского: они открывают доступ в любую хижину и в любой дворец. Она, насколько мне известно, просидела все минувшее лето у изголовья слепого нищего: я часто и охотно с ним беседовал, а его набожная восьмилетняя дочурка, личико которой так и светилось добротой, отвергая соблазны веселых деревенских забав, целыми днями бродила с несчастным отцом по пыльным дорогам. За это Бог ниспослал ей великую награду. Весенней порой, когда бутоны ее весны только-только начинали распускаться, Он призвал ее к себе. Но слепой отец оплакивает девочку без устали: по ночам ему снится, будто он крепко сжимает в руке нежную ручку своего маленького поводыря, – и пробуждается во тьме, которая теперь помещена для него внутрь второй, еще более непроглядной тьмы. Mater Lacrymarum просидела также всю эту зиму 1844/45 года в спальне у царя, являя его взору дочь {12} (столь же набожную): та отошла к Господу так же внезапно и оставила за собой тьму, не менее беспросветную. Благодаря магическим ключам Богородица Слез проникает неслышным призраком в покои неспящих – мужчин, женщин и детей, коротающих ночи без сна – от Ганга {13} до Нила {14}, от Нила до Миссисипи {15}. И вот ее-то, перворожденную в семействе, владелицу самой обширной империи, давайте почтим титулом Мадонны. Вторая сестра зовется Mater Suspiriorum – Богородица Вздохов. Она никогда не досягает до облаков, никогда не движется по воле ветра. Она не носит диадемы {16}. В глазах ее, если бы можно было разглядеть их, не нашлось бы ни ласки, ни прозорливости; по ним нельзя прочитать ее историю: взгляд ее наполнен утраченными мечтаниями и обрывками полузабытого бреда. Но она не поднимает глаз: голова ее, покрытая истрепанным тюрбаном, постоянно клонится долу, взор словно прикован к праху. Она не рыдает, не стонет – лишь изредка доносятся ее чуть слышные вздохи. Ее сестра, Мадонна {17}, нередко впадает в неистовство и, в безудержном гневе обрушиваясь на небеса с проклятиями, требует возвратить отнятых у нее милых. Но Богородице Вздохов неведом дух мятежа; ей чужды бунтарские возгласы, она и не помышляет о бунте. Она смиренна вплоть до полного самоотречения. Она преисполнена покорности, свойственной отчаявшимся. Если она и ропщет глухо, то только во сне. Если шепчет – то в сумерках, наедине с собой. Временами она бормочет что-то невнятное, но только если окажется на безлюдье – среди пустоши, всеми покинутой, как она сама, на развалинах города, когда солнце уже закатилось. Эта сестра навещает парию {18}, навещает еврея, навещает раба, прикованного к веслам на галере в Средиземном море {19}; навещает преступника, сосланного на остров Норфолк {20} и вычеркнутого из анналов памяти в милой далекой Англии; она навещает растерянного кающегося грешника, который упорно обращает взор к одинокой могиле: эта могила представляется ему поверженным алтарем, где некогда в прошлом совершалось кровавое жертвоприношение; ныне, однако, бесполезно возлагать на этот алтарь любые жертвы – и тщетны все мольбы о прощении и тщетны все усилия загладить былую вину. Всякий невольник, который, взирая с боязливым упреком на полуденное тропическое солнце {Здесь, как, вероятно, известно читателю, имеются в виду главным образом Североамериканские штаты с их хлопковыми и табачными плантациями, однако не только они; я не затруднился охарактеризовать солнце, взирающее на труд рабов, как "тропическое" – даже если оно находится не в самих тропиках, но в тех краях, где климат сходствует с тропическим. (Примеч. автора.)}, одной рукой указует на землю – общую для всех нас мать, но для него мачеху, а другую простирает к Библии, общей для всех нас наставнице, но для него – книге скрытой и запечатанной семью печатями; всякая женщина, обретающаяся во тьме, обойденная любовью, под кровом которой она могла бы преклонить голову, и лишенная надежды, лучи которой рассеяли бы ее сиротство, ибо небом ниспосланные инстинкты, что питают природные зачатки священных привязанностей, вложенных в ее любящую грудь Богом, задушены бременем общественных требований и теперь еле теплятся, вяло догорая, будто светильники в склепе посреди древних гробниц {21}; всякая монахиня, чью невозвратную майскую пору обманом похитил у нее злокозненный родич (Господь ему судья!); всякий узник, заточенный в темнице, – все, кто страдает от вероломства; все, кто по установленному закону стали отверженными и изгоями, детьми или порождениями наследственного бесчестия – все они водят знакомство с Богородицей Вздохов. Она тоже носит на поясе ключ, однако почти им не пользуется. Ее владения – преимущественно среди шатров Симовых {22}, среди бездомных скитальцев во всем белом свете. Однако и среди именитых и сильных мира сего есть у нее свои собственные алтари, и даже в прославленной Англии найдутся немногие – те, кто в глазах толпы высоко вскидывает голову с горделивостью королевского оленя, однако втайне чело их отмечено ее печатью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю