Текст книги "Малевич"
Автор книги: Ксения Букша
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
«ТЁМНЫЕ ПРЕДСЕДАТЕЛИ»
Чем для Малевича была революция? Полем осуществления деятельности художника. Он не собирается ей служить, как Маяковский, ставить искусство на службу политике. Он, наоборот, практически прикидывает, чем революция послужит его искусству. Интернационализм? Значит, можно будет распространить супрематизм на весь земной шар. Отмена частной собственности? Отлично, мы уже давно отменили предмет. Замена труда творчеством масс? Замечательно, именно к этому мы и клоним, мир надо сотворить заново. Малевич готов что-то давать революции взамен – но изменяться не собирается, наоборот, он считает, что новый строй будет соответствовать его искусству. Он ожидает, что будут новые отношения художника и государства, художника и реальности; можно будет шире размахиваться, по-другому жить, художник станет свободнее и влиятельнее; наконец, будут точки соприкосновения – а значит, точки опоры, которыми он сможет переворачивать мир.
Поэтому Малевич сочувствовал большевикам. Он вообще всегда был политическим радикалом, вспомним юмористический рассказ о приключении 1905 года на Пресне. Вот и теперь он крайне иронически отзывается о Февральской революции и вообще демократических правительствах: «Все правительства были озабочены выработкой меню, под каким бы соусом свободы зажарить перед народом другое племя, чтобы оно было и съедено, и свободно…» Строго говоря, воззрения Малевича ближе к анархическим, государство не кажется ему чем-то поистине реальным, оно – иллюзия, о чём он вскоре напишет.
При этом его нисколько не пугало разрушение старого строя. Ему не казалось, что России есть что терять. Малевич, формально дворянин, всю жизнь был выходцем из низов, голодным художником, тем, кто свистит с галёрки. В нём сошлась «парижская мода» на эпатаж буржуазии с крестьянскими симпатиями; стремление к максимальной демократизации искусства – с готовностью делать это единолично, по-диктаторски; практичность художника, желающего большего размаха и огромных холстов (в широком смысле), – с тайным утопическим романтизмом и мечтой о замене труда творчеством масс. Но, так как он никогда не ставил ни на революцию, ни на большевизм; никогда не отдавал всего себя и всё своё искусство никакой идее, кроме супрематической, – его разочарование впоследствии было хоть и сильным, но не смертельным. По большому счёту в его мировоззрении ничего не изменилось ни в результате революции, ни в конце 1920-х, когда стало ясно, что авангард не нужен.
Летом 1917 года Малевич активно занимается политикой; его брат Мечислав – пропагандист на транспорте во время Корниловского мятежа, старый приятель Кирилл Шутко, с которым Малевич делал ещё революцию 1905 года, входит в исполком Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов, непосредственно занимается подготовкой вооружённого восстания. Потому неудивительно, что в августе 1917 года Малевича избрали в Московский совет солдатских депутатов председателем художественного отдела, а сразу после Октябрьской революции он стал комиссаром по охране памятников старины и членом Комиссии по охране художественных ценностей, в том числе в Кремле. На этом посту он, прежде всего, лоббирует интересы авангардистов: вносит, например, предложение о создании в Нескучном саду народной академии; планирует создание музеев живописной и художественной культуры, посвящённых современному искусству. Зимой 1917-го – весной 1918 года Малевич, вслед за своим другом Алексеем Моргуновым, сотрудничает с анархистами, приветствует захват ими особняка Морозова, где собираются устроить опять-таки музей современного искусства. В апреле 1918 года в статье «Мёртвая палочка» для газеты «Анархия» Малевич подводит итоги революции: «Год прошёл, а что сделали для искусства все комиссии театров, художественные отделы? Ничего».
В июне 1918 года Малевич вместе с Пуниным, Татлиным и другими авангардистами привлечены Луначарским к работе в Отделе изобразительных искусств Наркомпроса (ИЗО) в Москве.
Анатолий Васильевич Луначарский не любил футуристов, но новая власть могла найти поддержку только у левых – больше никто не хотел с ней сотрудничать. По крайней мере, так он оправдывался потом, отвечая на критику, – мол, отдал изобразительное искусство на откуп футуристам, организовал засилие абстракции, забыл классику. Требовалась, объяснялся Луначарский, резкая и самая решительная реформа в области руководства искусствами; освободиться от академии, от старых знаменитостей – на это можно было пойти, только имея на своей стороне талантливых искренних леваков. Таковыми Луначарский нашёл Натана Альтмана, Владимира Татлина, Казимира Малевича и товарища Штеренберга, своего старого друга, которого и поставил ими руководить.
В ИЗО Малевич был заведующим музейной секцией. Первое, что он сделал, это написал декларацию прав художника: надо было утвердить статус художника в новой России. Далее Малевич хлопочет о создании огромного центра современного искусства, куда входил бы не только музей, но и мастерские, и даже жилища художников. (У самого Малевича нет в Москве квартиры.) Стремится создать учебное заведение нового типа – «живую, свободную Академию, какой нет в мире». Предлагает создать «живые выставки искусства» по всей Москве – лёгкие павильоны, которые можно было бы устанавливать в самых разных местах, в том числе и на окраинах. При организации Музея живописной культуры пытается спорить о том, какие произведения туда включать, а какие нет, – заводит на заседании спор о том, что есть живописная культура и относятся ли к ней классические течения. На заседании Покупочной комиссии советует «в первую голову покупать самое последнее, что есть в искусстве» – то есть, конечно, беспредметное.
Москва кипит, кажется, что все самые безумные проекты могут сбыться. Луначарский, Всеволод Мейерхольд, Вячеслав Полонский (редактор журнала «Печать и революция»), богема и революционные чиновники вперемешку – а многие сочетают в себе и то и другое, – собираются в холодном, нетопленом артистическом кафе «Красный петух» под стеклянным потолком и произносят речи об искусстве будущего.
К этому же времени относится длительная поездка Малевича в Петроград, где он создал костюмы и декорации для спектакля Маяковского «Мистерия-буфф». Сама пьеса, в сущности пропагандистская – в ней история Всемирного потопа стала аллегорией на мировую революцию, – Малевичу не понравилась: она не создавала новой действительности, а говорила об уже существующих земных вещах. Потому сценографию он решил по-своему, как если бы в пьесе никакого смысла не было, а сцена и актёры были не более чем движущимися полотнами. Маяковскому, в свою очередь, это тоже не очень понравилось. Вторая постановка 1921 году прошла уже без участия Малевича; художники Лавинский, Храковский и Киселёв создали на сцене настоящий конструктивизм – огромная полусфера с надписью «Земля», лесенки, площадки, чтобы актёр мог наиболее выгодно раскрыть себя.
С осени 1918 года Малевич преподаёт в новооткрывшихся Государственных свободных художественных мастерских (ГСХМ), пришедших на смену МУЖВЗ и Строгановскому училищу. Порядки в ГСХМ учредили неслыханные: принимали без экзаменов в течение всего года, студенты учились бесплатно и имели право выбирать преподавателей, руководители мастерских – учить, чему заблагорассудится. Таковые правила были, конечно, трудно совместимы с обучением, что очень скоро и выяснилось. Для Малевича это учебное заведение стало первой площадкой по применению его системы, тут начинает складываться то, что потом выросло в УНОВИСе и достигло совершенства в ГИНХУКе.
Работа с «тёмными председателями» (так Малевич в письме Матюшину называл новую власть) была, конечно, не главным содержанием его жизни в то время. В 1916–1917 годах в супрематизм приходит космос. Первые супремы свободно парили в белом пространстве, собранные лишь композиционно, динамическими линиями притяжения и отталкивания. Теперь они начали двигаться целенаправленно, их иногда «собирает» единая линия или полоса. Получаются, на наш современный взгляд, вылитые космические станции, летящие по орбите, или корабли на фоне планеты или Луны. Малевич писал к супремам пояснения, из которых можно понять, что на листе предполагалось динамическое равновесие всех элементов. Например: «Дугообразные линии представляют собою поиски законного установления шара или круглой плоскости в таком положении, чтобы избегнуть катастрофы продольного движения чёрной и серой плоскости». В эти картины-рисунки добавлен объём, теперь в них есть пространство с несколькими планами («Супремы на фоне белого и цветного дисков»), но аксонометрий по-прежнему нет, хотя Малевич и говорит о том, что это уже супрематизм объёмный – ведь любой прямоугольник может оказаться параллелепипедом, квадрат кубом, а круг шаром. Многие из этих супрем нарисованы карандашом на бумаге: Малевич любил думать с карандашом в руках, да и возможности в те годы не было всё переносить на холст.
В супремах не существует верха и низа, в них нет иерархии, они не имеют вне положенной цели, а это значило, что очень скоро «тёмным председателям» не понравится такая сценография, как не понравились Маяковскому рай, ад и ковчег, которые сделал Малевич для его пьесы.
ДИКАРЬ И ПАПУАС
Михаил Осипович Гершензон был тем, кто разбудил в Малевиче мыслителя. В отличие от «бескнижника» Малевича, Гершензон был человеком глубоко и широко образованным: писатель, литературовед, публицист, философ, переводчик. Хоть он и был евреем, ему удалось по специальному разрешению Министерства народного просвещения поступить на исторический факультет Московского университета. При университете, по окончании, его не оставили, это затруднило жизнь, но не помешало Гершензону читать блестящие публичные лекции, зарабатывать литературным, переводческим и редакторским трудом. У него сложилась собственная оригинальная философия, близкая к раннему экзистенциализму. Плюс – характерный для Серебряного века глубокий интерес к жизни духа, его кипению, к пограничному субъективному опыту, свидетельству о «нездешнем».
С Малевичем они познакомились в 1916-м через племянницу Бердяева, Наталью Давыдову – ту самую, которая организовала артель художественного труда «Вербовка» и привлекла к работе художников авангарда.
К супрематизму Гершензон отнёсся восторженно. По воспоминаниям Андрея Белого,
«однажды М. О., поставив меня перед двумя квадратами супрематиста Малевича (чёрным и красным), заклокотал, заплевал; и – серьёзнейше выпалил голосом лекционным, суровым:
– История живописи и все эти Врубели перед такими квадратами – нуль!
Он стоял перед квадратами, точно молясь им; и я стоял: ну да, – два квадрата; он мне объяснял тогда: глядя на эти квадраты (чёрный и красный), переживает он падение старого мира:
– Вы посмотрите-ка: рушится всё».
«Рушится всё» – это Гершензону нравилось, это он приветствовал, потому что жаждал новизны. Малевич для него был этой новизны – олицетворением. Возможно и ещё одно объяснение интереса Гершензона к квадрату, его дала Елена Толстая в работе «К семантике чёрных прямоугольных фигур»: в еврейских домах по традиции оставляли некрашеный (или рисовали чёрный) прямоугольник на стене – в память о разрушенном Иерусалимском храме. Конечно, Гершензон не мог остаться равнодушным к такому стихийному, интуитивному прозрению. Он просил Малевича написать ему «о нездешнем», поделиться тем, что «по ту сторону». Гершензон верил, что Малевич – визионер и непременно что-то «там» познал. Гершензон видел в Малевиче не грядущего хама, как Бенуа, а чистого, неиспорченного дикаря и притом гения.
И Малевич откликнулся на интерес Гершензона преданной, почтительной дружбой. Отношение его к Михаилу Осиповичу было, как у дикаря к культурному. Он был бесконечно благодарен, что к его экстатическим прозрениям относятся всерьёз, а не бьют за дилетантизм и отсутствие книжной культуры. Да и было чему поучиться у Гершензона. Это был второй после Матюшина культурный собеседник Малевича. Они переписывались; Малевич писал Гершензону из Витебска. Гершензона не смущало «косоязычие» Малевича, он просил его писать больше и советовал не пытаться отделывать стиль, потому что за этим могла бы пропасть тонкая мысль. Эти письма стали основой и дополнением для его большого трактата «Супрематизм: Мир как беспредметность, или Вечный покой». Вторую главу второй части Малевич посвятил Гершензону – в ней художник использовал терминологию своего собеседника, но и спорил с ним.
Гершензон, ранний экзистенциалист, воспринимал жизнь как неразрешимое противоречие: есть материальный мир, а есть идеальный, мир Божественного совершенства. Мы храним его в душе, но живём в мире материальном, и потому душа наша обречена на страдания. Малевич был с этим не согласен! Он своим супрематизмом как раз-таки снимал это противоречие. В его Вселенной, пронизанной единой энергией, не было разницы между космическими вихрями вечного возбуждения и творческим содержимым человеческого черепа. Конечно, разницу между «харчевым» и божественным Малевич знал, иначе не отзывался бы с такой горечью о конструктивистах, но подобные темы он не считал пределом истины. Различения оставались на земле, а мысль Малевича вся располагалась выше различений, психологии, страдания. Он брал в человеке то, что было выше человеческого. Впрочем, это несогласие ни минуты не омрачало отношений Малевича с Гершензоном.
Гершензон, если можно так выразиться, соблазнил Малевича на теорию – но не испортил. Мудрено было испортить такого цельного человека, как Малевич, и настолько не склонного к интроспекции. Малевич и так знал о себе всё, что нужно было знать, а большее его не интересовало.
Впрочем, был ли Малевич таким уж «папуасом»? В письме Григория Петникова Давиду Бурлюку, написанном уже после смерти художника, утверждается, что Малевич был хорошо знаком с Гегелем и Марксом, читал Петра Успенского, из книг которого символисты черпали свои теософские идеи. Другое дело, что относился он ко всему этому критически. Его здоровой натуре были чужды интеллигентный символизм, мистицизм и теософия. Он не мистицист, а мистик, то есть не толкователь, а практик. И практика эта – поток огня, который подхватывает его и несёт. Невозможно говорить «о нём», можно только говорить «им», «из него». Неудивительно, что из символистов Малевич почитал только двух самых сильных – Александра Блока и отчасти Андрея Белого.
Однако супрематические интуиции Малевича позволяли ему выносить компетентные суждения даже в тех областях, где он был действительно папуасом. Например – в музыке.
Малевич стремился к распространению супрематизма на все виды искусства. Это было созвучно современным ему представлениям о синкретизме. Матюшин, Чюрлёнис, Скрябин, Кандинский стремились найти в живописи, музыке и поэзии сходные элементы организации пространства и времени: ритм, линию, колорит, фактуру, её плотность, свойства поверхности. Они чувствовали, что все искусства где-то в пределе сливаются в одно, воплощая единство мироздания. Малевич, долгое время не имея представления о цветомузыке Скрябина и иных экспериментах, которые велись рядом с ним, самостоятельно пришёл к схожим выводам. Ему хотелось какой-то супрематической музыки, которой ему никто не мог дать, у него были музыкальные идеи, которые он не мог внятно объяснить, так как совсем не знал терминологии. (Впоследствии в его квартире в Петрограде стоял рояль, Малевич иногда присаживался к нему и извлекал бодрые, но совершенно случайные аккорды: играть он не умел.)
Сперва Малевич взялся за Матюшина, но тот совсем не подходил. У него был свой путь, да и композитором он был не гениальным. Он не был новатором, разрабатывал известную с давних времён четвертитоновую звуковую систему. Тем не менее Малевич любил Матюшина, слышал в его музыке зачатки «того самого» и пытался заставить его довести это до супрематической кондиции: «Бросайте кисть и готовьте музыку, в рядах бойцов живописи есть порядочно, но в нашей идее Вы один. Ищите новые формы для звука, чтобы быть готовым», – пишет Малевич Матюшину в ноябре 1915 года.
Тогда же, осенью 1915 года, Малевич снова начинает общаться со своим другом детства музыкантом Николаем Рославцом, которому Людвига Александровна когда-то купила скрипку. К этому времени Рославец вырос в композитора-скрябиниста, жаждущего выразить «звукосозерцание» и обожающего атональную музыку Шёнберга. Символизм и романтизм сочетались в нём со знанием передовых музыкальных изобретений, и сочетались не очень гармонично. Он писал романсы на слова Василиска Гнедова и Василия Каменского – и, хуже того, Зинаиды Гиппиус и Игоря Северянина, что резко вступало в противоречие с его уже почти атональной музыкой. Малевич сразу заметил это противоречие. Он пришёл в восторг, услышав «грозно бряцающие» аккорды инструментальных произведений Рославца, ему пришёлся по вкусу его музыкальный напор, но совершенно чуждыми показались «стишёчки». Малевич мечтает: вот бы Матюшина и Рославца сложить вместе – тогда бы получился идеальный композитор-супрематист! Он встречается с Рославцом, беседует с ним, проповедует свои идеи.
И вот странное дело, как ни мало понимал Малевич в музыке, эти встречи действительно много дали Рославцу. Можно сказать, он как композитор-авангардист окончательно сложился под влиянием Малевича. Ещё с 1912 года Рославец постепенно разрабатывал, а к 1919 году окончательно построил свою собственную атональную систему, стоявшую на «синтетаккордах» – так Рославец назвал созвучия из шести-восьми и более звуков, из которых выводился гармонический строй всего произведения. «Синтетаккорд» заменял тональность. Теперь Рославец назвал себя «организатором звуков» и «организатором эмоций», он пришёл к предельному осознанному рационализму и новаторству. К сожалению, продлилось это недолго: гонения на формалистов уже в середине 1920-х годов заставили Рославца приспосабливаться к новому, отнюдь не гармоническому строю. В 1930-х Рославец – автор танцевальных пьесок и соцреалистических произведений, он пишет не своё и стремится избежать смерти. К этому времени они с Малевичем давно не общались.
Таким образом, ни Матюшин, ни Рославец супрематическими композиторами не стали. Малевич брал того, кто был у него под рукой. Думается, если бы он был вхож в музыкальный мир, он всё равно не смог бы соблазнить супрематизмом ни Прокофьева, ни Стравинского – они всё-таки не были столь радикальными новаторами. Плодотворным могло быть сотрудничество со Скрябиным или с Шёнбергом, но это уже – из разряда фантазий.
Чего же хотел от музыки Малевич? Прежде всего, независимости от человеческих эмоций, «форм музыкальных как таковых, не выражающих кроме музыки ничего». Ему на удивление нравилась музыка разъятая, немелодическая, он слышал там своё. Малевич хотел от музыки того, что появилось очень нескоро. В 1910-е годы его никто не смог бы понять, он заглянул в слишком далёкое музыкальное будущее. В середине 1910-х годов он написал карандашом на листке: «Цель музыки молчание» – а в начале 1960-х появилась композиция Кейджа «4′33″». Все эти «пласты двадцати аккордов, брошенных в пространство», требование мыслить музыкальными массами, категориями статики и динамики и их сочетания – казались дилетантскими в его время, но отнюдь не в наше. Мы думаем, что там, в идеальном мире, любимым композитором Малевича стала бы Галина Уствольская. Впрочем, это только предположение, которое исходит из фразы Малевича: в искусстве нужна истина, а не искренность.
Что же до «Чёрного квадрата», то он был визуально воплощён длинным чёрным прямоугольником в партитуре «Плача по жертвам Хиросимы» Кшиштофа Пендерецкого. Прямоугольник этот обозначает тутти всего оркестра от пианиссимо до фортиссимо.
РАСХОЖДЕНИЕ С КОНСТРУКТИВИСТАМИ
Осенью 1918 года, 7 ноября, готовя оформление к торжествам годовщины революции на Ходынском поле, умерла от дифтерита Ольга Розанова.
Ольга Розанова – с 1910 года соратница Алексея Кручёных, они то сходились, то расставались, вместе делали книги. Футуризм и кубизм у Розановой были свои, совсем особенные, выросшие из белокаменного Успенского собора во Владимире, с фресками Рублёва, из «куличей, украшенных сахарными голубями и золотистыми листьями, барашками и розами» [16]16
Из писем О. В. Розановой.
[Закрыть]. Она любила народное творчество и окружала себя им в быту. Её футуризм был футуризмом авторского, личного восприятия города или природы; её кубизм – наслаждением весом, формой, фактурой предметов. Розанова очаровывалась видимым и не была в точном смысле бес-предметником; точнее, она сочетала в себе как две отдельные части предметность и беспредметность (а в стихах – смысл и «заумь»: её беспредметные звуковые упражнения напоминают Хлебникова, а предметные – Бальмонта: «И каждый атом / Хрустально малый / Пронзает светом / Больным и алым…» [17]17
Из стихотворения О. В. Розановой «И каждый атом» (1903–1906).
[Закрыть]).
Одним словом, Розанова была настоящий художник, умерла рано, в рамки определённых направлений не вписывалась – разве что примитивизм и кубизм, да и то с оговорками: уж очень разные есть у неё картины. После смерти Розановой в ИЗО Наркомпроса, где она заведовала Художественно-промышленным подотделом, решили устроить её выставку. Оформление выставки было поручено Малевичу, и тот устроил из неё настоящую демонстрацию с агитацией, в результате которой получился скандал.
Варвара Фёдоровна Степанова, жена Родченко:
«Пришли… Мальчишки и Клюн вешают под вывеской квадрат, чёрный, огромный, на белом холсте… крайнее возмущение моё и Древина. Кричим мальчишкам – его не вешать, Клюн кричит – вешайте! Мальчишки сначала смутились, потом продолжают…
Малевич закатил ещё три огромных холста с квадратными чёрными формами, колоссальных размеров… поднимается ругань… протестуем, этого нельзя вешать на выставке Ольги Розановой, раз она шла к разбиванию квадрата… Добились, чтобы „украшения“ не вывешивались… Клюн плачет, что ему денег не заплатят за работу, показывает пальцы, которые распухли от холода, пока он писал „их“…»
Фантастическая партизанщина. Такое впечатление, что, по выражению Удальцовой, «Малевич немного спятил» на своём квадрате. Ей вторит Степанова: «Малевич, наверно, немного помешанный, и у него нет тонкого чутья художника, он работает так, как будто стучит кулаком по столу. Его система – это форменное заблуждение, мешающее заняться творчеством и возводящее квадрат – только опыт – в степень произведения». Но разберёмся подробнее. Причина возмущения была в том, что, как казалось Степановой, Родченко, Удальцовой, Александру Древину и прочим, Малевич не имел права «лепить свою марку» на произведения Розановой. Между ними, по их мнению, не было ничего общего; так при чём же здесь квадрат?
Действительно, у Розановой беспредметничество было своё. Она считала, что пришла к нему первой, и обижалась на Малевича за то, что он пытается присвоить открытие. Писала Кручёных: «Весь супрематизм – это целиком мои наклейки, сочетание плоскостей, линий, дисков (особенно дисков) и абсолютно без присоединения реальных предметов, и после всего этого вся эта сволочь скрывает моё имя». После выставки «0,10»: «Малевич передо мной имеет виноватый вид, сбавил спеси, лезет с любезными услугами, не узнаваем, в первые дни я к нему демонстративно повернулась спиной». Розанова очень волновалась и спрашивала Кручёных в письме, показывал ли он Малевичу её наклейки и когда именно. Она подозревала, что Малевич украл у неё идею. Кручёных действительно жил летом в Кунцеве в одном доме с Малевичем и одновременно переписывался с Розановой, но вывести первые 39 супрематических работ из розановских наклеек нереально. Кроме того, вся история развития Малевича говорит о том, что он дошёл до супрематизма сам, и дошёл, так сказать, сразу до всего, во всей полноте. Коллажи и рельефы Розановой хоть и являются тоже, на свой лад, открытием беспредметности, но это далеко не «Чёрный квадрат», «Чёрный крест», «Чёрный круг». Беспредметничество в 1913–1915 годах витало в воздухе и было самостоятельно, порознь открыто Малевичем, Татлиным, Ларионовым, Розановой. Но чистая и цельная концепция супрематизма во всей цельности сложилась именно у Малевича. И Розанова никогда с ним полностью не порывала, несмотря на резкие выражения в письмах. Она могла обижаться, по-женски поворачиваться спиной, но как художник – была выше обид. Творчество её и Малевича шло примерно в одном направлении. И это сходство в итоге перевесило: с 1917 года Розанова с Малевичем снова в неплохих отношениях. В последний год жизни Розанова создала свои лучшие работы – среди них были не только беспредметные, но часть пути они с Малевичем прошли параллельно.
И так ли уж права в своём возмущении Степанова, считая, что жест Казимира – лишь желание всюду себя утвердить и на всё поставить клеймо супрематизма, в том числе и на «красочную» Розанову, которая кажется Степановой бесконечно далёкой от несимпатичных, громоздких квадратов?
Как и для Малевича, главным для Розановой был цвет, отделённый и от предмета, и от плоскости. Розанова могла мысленно представлять цвет как таковой и писала об этом странном восприятии. В результате получались такие картины, как гениальная «Зелёная полоса» (1917). И недаром писал о Розановой Абрам Эфрос в статье памяти Розановой «Во след уходящим»: «Вместо кубов, удлинённых цветных плоскостей появляется нечто вроде комет, радуг, спектров и т. д. Характерно, что в этом направлении к „распылению“ идут теперь и другие художники „беспредметники“».
Итак, у Розановой тоже цвет – только Малевич хотел очистить и его, создав нечто совершенное, а у Розановой было меньше экспериментаторского духа и больше желания вдаваться, сливаться, приходить в особое состояние вибрации, мерцания между мирами, там, где цвет и звук сходятся в одно. Полу-беспредметник, полу-предметник, Розанова не хотела этого совмещать (предметность – уступка беспредметности!), но могла – вместить. Ей не нужно было, не хотелось быть цельным художником, имеющим единую систему, она могла заявить, например, что её предметные картины беспредметнее любого супрематизма, потому что предмет нужен ей только для цвета. По этому пути она прошла бы и дальше, если бы не ранняя смерть; и, может быть, из всех художников круга Малевича она была в какой-то момент к нему ближе всех. Может быть, Малевич хотел своим квадратом почтить её по-своему – принести соратнику на могилу самое дорогое из своих начинаний.
Но Родченко, Степанова и их сторонники считали по-другому, и вышла анекдотическая склока. Снова цитируем Степанову, она в своих дневниках описала это красочно и экспансивно:
«Древин начинает лупить (переносно) Малевича квадратом… Малевич горячится… начинает нападать на Розанову, что она вышла из него, что он ей и Давыдовой показывал, как делать орнаменты супрематические, и что у Розановой есть кальки, которые как раз сняты с его работ…
Древин: Розанова всегда имела тяготение к земле, и в супрематических вещах, на которые имел влияние Малевич, она всё-таки дала своё, переработанное душевное движение, чувство художника, влила туда краски, цвет, не мистический, как у Малевича».
Конечно, Малевич вёл себя как диктатор. Удальцова вспоминает, как он говорил ей, что хочет ввести партийную дисциплину. «Ну, со своими вы легко это сделаете, но у нас группа». – «Тогда война беспощадная», – отрезал Малевич. Но тут его можно понять. Малевич был твёрдо уверен, что Пуни рассказал всем о супрематизме и что Розанова поэтому успела сделать несколько схожих работ на выставку «0,10». И он также понимал, что это нисколько не умаляет её как художника и не отменяет её личных, самостоятельных отношений с беспредметностью. Он только хотел, чтобы отныне всё абстрактное искусство существовало под эгидой квадрата – единственного, по его мнению, содержательного элемента на поляне. Душевные движения его не интересовали – его интересовала истина. А у Розановой были и самостоятельные чисто супрематические работы – например «Беспредметная композиция (Полёт аэроплана)» (1915–1916).
В середине января 1919 года на заседании Художественно-строительного подотдела ИЗО произошла ещё одна занятная перебранка. Нам она известна по дневнику всё той же Варвары Степановой, которая записывала почти дословно. Анти – это Родченко, так Степанова называла своего мужа.
« Удальцова: Так вот, в протоколе Центрального выставочного бюро сказано, что Малевичу поручено украшение выставки Розановой.
Все молчат.
Удальцова: Прошу высказываться.
Малевич: Да что высказываться, кто-то пришёл, содрали квадрат…
Анти:Да что и говорить, квадрат сняли, и всё! И не будет висеть, и разговору не может быть. А Розанова была супрематистка, я не знаю, позвали бы ещё с улицы, вот Петра Ивановича, и спросили…
Поднимается гвалт.
Анти:А квадрат не повесим, снимем!
Малевич:Я вас всех покрыл квадратом, и без меня вам из квадрата не выйти…
Анти(Малевичу): А ну вас к чёрту, и покрыли квадрат, и снимем квадрат… Она выбросила ваш квадрат к чёрту, и нет у неё квадрата. И вас-то выбросим вместе с квадратом, покрыли давно ваш квадрат, нет квадрата!
Малевич: И не выбросили, завязали, и не выпутаться вам, Древину… Вот квадрат-то! В музее висит! И не выйти вам без меня…
Древин:Что вы тут набрали дураков – Менькова, Клюна… и на них играете; что – квадрат? Текстильщики… просто, стиль выдумали, всё это будет в Художественно-промышленном подотделе, ваши квадраты, а ей марку вашу не дадим ставить…
Малевич, убегая, скорчился, держится за ручку двери: „И не вырваться вам! Квадрат!“»
Это уже настоящий театр абсурда. Кстати, Надежду Удальцову все эти супрематические бои навсегда от супрематизма отвратили, и если в начале 1917 года она почти боготворит Малевича («Иметь одну идею, одну божественную мысль, одну любовь, одно служение! О, силы небесные!») и заслуживает от него звание лучшей супрематистки – то уже в ноябре 1917-го переходит обратно в стан Татлина. К 1919 году Удальцова совсем отошла от супрематизма и Малевича, и как тот ни звал её в УНОВИС, не пошла. Все объяснили эту её эволюцию влиянием её мужа, Древина, которого не считали талантливым художником. И Малевич, и Клюн ругали её, но любовь была сильнее (это – в пересказе Клюна). После 1921 года Удальцова вслед за Древиным уходит и вовсе: прочь из авангарда. Её дальнейший творческий путь – фигуративная живопись, натура, членство в Ассоциации пролетарских художников, соцреалистов; жизнь была очень нелёгкой, Древина в 1938 году расстреляли, Удальцова спасла его работы, выдав их при обыске за свои. Их сын, Андрей Древин, стал известным скульптором. Среди его работ памятник Крылову на Патриарших прудах в Москве.