Текст книги "Слуга Смерти"
Автор книги: Константин Соловьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
– Никогда. Как по мне, чем непредсказуемее убийца, тем интереснее, – Макс улыбнулся, и улыбка эта выглядела достаточно искренней. – Посуди сам, не такая уж и тайна наше ремесло. Ну, предположим, кто угодно с улицы не знает, что нам для работы нужен мозг. Вокруг Ордена и без того много слухов, домыслов и самых диких нелепиц. Мой денщик слышал от какого-то скорняка, что смертоеды оживляют тела, съев кусок их сердца, истолченный с кладбищенской землей… Нет ничего странного в том, что крошечная частица правды спустя многие годы, наконец, достигла ушей, не заложенных наглухо селянским вздором и суевериями! Ты сам прекрасно знаешь, что эта правда в народе не приживется, и через неделю в пивной сам услышишь, что имперские некроманты умеют обращаться в черных лисиц, а в темноте их глаза горят желтым пламенем… Еще вина! Тебе что-нибудь еще взять? Ладно. Так вот… Меня не смущает существование человека, который подглядел крохотную часть нашей работы. Нет ничего страшного в том, что враг догадается о том, что именно из большой тяжелой штуки со стволом и прикладом у тебя в руках появляется смерть… Ладно, сравнение ни к черту, забудем… В общем, нет, меня это не беспокоит. Я вижу два тела в разных концах города, умершие схожей смертью, но явно не связанные друг с другом.
– Во-первых, мы даже не знаем личность второго, чтоб установить это, – оборвал я. – А во-вторых, душевнобольные способны убивать безо всякой системы, руководствуясь своими предпочтениями и принципами.
Он терпеливо закивал:
– Конечно, конечно. Ты никогда не упускал возможности изречь дюжину-другую полицмейстерских словечек. Только все это впустую… У нас нет ни одной причины полагать, что эти смерти связаны.
– Но способ…
– Господь Бог! – Макс треснул кулаком по столешнице. Несмотря на кажущуюся мягкость кулака, дерево отозвалось громким скрипом, а тарелки подпрыгнули. – Если на поле боя ты найдешь тысячу солдат с пулей внутри, ты тоже бросишься стремглав ловить их таинственного убийцу?
– Софистика, – сказал я холодно. – Ты сам понимаешь несоизмеримость сравнений.
– Ну, пусть. Что ты собираешься делать? Мертвецы в кои-то веки действительно молчат, жандармы ничего путного сообщить не могут, свидетелей нет, улик нет, мотив неясен. Что делать?
– Обращусь к фон Хакклю, – сказал я, помедлив. – Его люди могли не обратить внимания на эти совпадения. Будет лучше ввести его в курс дела.
Макс отвел от меня потяжелевший взгляд, зачем-то взвесил в руке бокал с вином.
– Не советую.
– Что?
– Говорить что-то фон Хакклю.
Макс Майер умел быть серьезным, когда того требовали обстоятельства. Мне доводилось видеть его в таких ситуациях – прежде. Отчего-то вспомнилась битва при Моренго. День, полускрытый наслоениями нескольких тысяч других дней, которые легли сверху. Визг осколков, секущих траву, брустверы и людей за ними. Вспомнился вдруг запах того летнего дня – бурьяна, горячей земли, пороха, пота и смерти. Блестящие кирасы штейнмейстеров, чья ровная шеренга похожа на извивающуюся металлическую змею, вскинутые одновременно руки, скрежет камня по железу, поднятую в воздух и зависшую клубами пыль… Макс сидел тогда неподалеку от меня, на груди его были белые аксельбанты хаупт-тоттмейстера, а в животе – сочащаяся жидким черная рана. И взгляд был сосредоточенный, тяжелый, уверенный. Нет, Макс Майер умел быть серьезным. И он оставался все так же серьезен, когда пришла наша очередь и мы, услышав сигнал, швырнули на французские редуты, на стены штыков, на жерла пушек всю мощь Ордена, сосредоточенную в одном исполинском кулаке. Чумной Легион…
– Почему? – спросил я только.
– А ты подумай, Шутник.
Я думал. Макс Майер ковырял ложечкой аппетитный поджаристый баумкухен, не глядя на меня.
– Ты ведь не думаешь, что…
– Я? Нет, – он поднял глаза от тарелки. – И ты нет. А он может. Не мне рассказывать, как относятся к Ордену… сегодня. Мир давно уже не тот, Курт. Не будь на то воля императора, храни Господь его душу, – Макс быстро перекрестился на портрет императора, висевший на стене, то ли фиглярствуя, то ли всерьез, – прочие магильеры разорвали бы нас быстрее, чем ты успел бы поднять мертвую канарейку.
– Ты сгущаешь краски… – бросил было я, но Майера нелегко было перебить, даже когда он говорил негромко.
– Тебя давно не называли смертоедом? Мертвяком? Некромантом? Ты забыл, как люди отводят глаза? Как шушукаются за твоей спиной? Ты не замечал, что, встретив тебя на улице, прохожие скрещивают пальцы? Знаешь, почему они так делают? Говорят, это не дает смертоедам заполучить твою душу…
На какое-то время мне показалось, что Макс едва себя сдерживает, в глазах почудился блеск, которого я прежде не замечал. Но это все был морок, наваждение – я убедился в этом, когда еще раз взглянул в глаза приятелю. Они блестели, но блеск этот не выдавал настоящей ярости, лишь усталость, горечь и раздражение человека, которому давно не выпадало случая как следует выговориться.
– Восемь полков магильеров в городе и окрестностях, Курт. Штейнмейстеры, фойрмейстеры, лебенсмейстеры, вассермейстеры, люфтмейстеры… несколько тысяч ряженных в казенное сукно павлинов, вышагивающих по улицам с гордо поднятой головой! Опора трона и надежда народа! А когда ты заходишь, чтоб пропустить кружку пива в пивнушке, на тебя смотрят так, словно за тобой стелется трупный яд, выжигающий траву. Как будто ты демон, выполнивший грязную работу, но позабывший убраться с рассветом! – Макс рванул левой рукой шеврон с двуглавым имперским гербом. – А, дьявол… Ладно, я погорячился. Не слушай дурака. Просто подумай, что будет, если в городе появится новый слух… Слух про тоттмейстера-убийцу.
– Это не обязательно должен быть тоттмейстер, – вяло возразил я.
– Ты думаешь, они решат, что это незарегистрированный некромант? Ты так думаешь? О нет. Они решат, что это кто-то из Ордена. В Альтштадте весь полк «Фридхоф», дружище, это три сотни самых отъявленных, прожженных, противных Богу и человеку некромантов! Большая часть из которых, к тому же, еще пахнет порохом. Никаких сомнений, у кого-то из них помутился разум, и теперь он безлунными ночами кружит по городу, подыскивая себе жертву из простых горожан. Находит и… Кто еще так хорошо заметает следы, видимые тоттмейстерами, как не сам тоттмейстер?
– Ты зол и оттого преувеличиваешь.
Он тяжело вздохнул:
– Не спорю. Иногда, когда хлебнешь в этом чертовом городишке как следует всего того варева, в котором тут кипят люди, чертовски хочется выговориться. Но со временем понимаешь, что говорить некому и, главное, нечего. Я тоттмейстер, а значит, я виновен… Ладно, – он засмеялся и смех этот получился почти настоящим, – развесели меня, Шутник. У тебя славно получалось это раньше.
Я хмыкнул:
– Помнишь, как мы стояли под Баденом?
– В девяносто шестом году?
– Кажется. Нашу роту тогда принял Эрнст Штиглиц, верно, девяносто шестой…
– Нас тогда погнали под Вюртемберг.
– Я знаю. Сидим мы, значит, в Бадене. Бунтовщиков разогнали, дело мелкое, хватило бы и жандармского корпуса, но папенька Франц тогда шутить не любил. Базельский мир, сам знаешь, еще и Корсиканец в Италии сидит, под боком… В общем, нервничали тогда в Гофкригсрате. Полк фойрмейстеров на подавление выслали, штейнмейстеров две усиленных штурмовых роты и нас, значит. Прибыли – все уже догорает, а что не горит, с землей смешано. Дым, чад… Ребята из «Роллштейна» и так шутить не любят, а тут уж вовсе разошлись. На моих глазах обрушили на бунтовщиков часть городской стены. Грохот, как в Судный день… Нам дела уже не нашлось, собирали тела из-под обломков и командовали им маршировать в канавы за городом.
– Пакость какая. Мы в Ломбардии таким занимались, когда трупы вывозить некому было…
– Не перебивай. Ну, значит, сидим мы в Бадене. Неделю сидим, две, три… Обоза нет. То ли напутали что-то в Гофкригсрате, то ли партизаны по тылам били, но сидим без еды, как аскеты-постники какие-нибудь… Сперва как-то перебивались, лавки вскрывали, трактиры… сам знаешь, как бывает. Потом уже чувствуем, ремни к позвоночнику липнут. «Роллштейнам» повезло больше, они по фермам расселились, жрут не от пуза, но и не бедствуют, фойрмейстерам что-то свои тащат, одни лишь мы без куска хлеба.
– Тоттмейстерам нет нужды в провианте, – вставил Макс. – Общеизвестно, что питаются они гнилым мясом с мертвецов да лишайником, что растет на могильных плитах.
– Ну, пошел месяц – начали уже сами разбираться, что к чему. Там кусок здесь… Живем, как сущие стервятники: кто в городе хоть корку уронит – уже у нас… Война, что уж. И приходит однажды Вилли из первого взвода…
– Вилли? Какой Вилли? Вилли Вурст?
– Нет, другой. Да неважно… У него всегда нюх по части еды был исключительный. Приходит и говорит: я тут, мол, целый птичник на окраине обнаружил. Что хочешь – индюки, гуси, кур полно. Сторожей нет, кто был – видно, разбежался, одна хозяйка присматривает. Той же ночью пошли взять свою долю. Вилли, я да еще двое. Крадемся к этому проклятому птичнику, эполеты придерживаем, смех один… Ну, добрались. Перемахнули через забор, а там птицы – как в Моравии посреди охотничьего сезона. Ночь недолга, взялись за дело – мы с Вилли «кошкодерами» спящую птицу приходуем, остальные укладывают в баулы. Тишина, перья летят… И тут выскакивает с керосинкой хозяйка. Услышала, значит… Крику – как будто бригада лягушатников Франкфурт взяла… «Подонки, ворье, стыда у вас нет, императорский герб нацепили, а по ночам птицу у мирных горожан тягаете! Сейчас пойду к главному, все выложу!» Мы сперва опешили, понятно. Бабку приходовать-то желания не было, пыль давно улеглась, мирная жизнь в Бадене, куда уж. Если б первый день после взятия – еще понятно, а так не складывается. Смотрю, Вилли будто мне подмигивает. Сперва не понял, к чему он. А бабка не унимается – костоломы, кричит, сколько птицы мне поубивали, ироды, души в вас нет… А Вилли пытается ее успокоить, но и нам продолжает подмигивать. Вижу – вроде бы трепыхнулось что-то в бауле. Точно, вылазит индюк, встряхивается и идет гулять по птичнику, как ни в чем не бывало. Голова за ним по песку волочится, будто б так и надо. Ну, тут и мы сообразили. Собрались и…
Макс захохотал так, что едва не опрокинул стоящую перед ним тарелку:
– Ах мерзавцы! Понимаю! Дальше, умоляю!..
– Ну и представь себе – вылазит из мешка птица и как есть начинает разгуливать вокруг. У кого головы почти нет, кто вовсе выпотрошен – как будто весь птичник на Страшный Суд собрался. Ночь стоит, а бабка подслеповатая была, смотрит, вся ее птица гуляет, как ни в чем не бывало, а Вилли ей и говорит: «Фройляйн, не волнуйтесь. Мы ваших курочек, конечно, немного напугали, ну да вот они в полном здравии и порядке, не извольте нервничать, а идите лучше в дом да выпейте чаю с ромом, а то вечер сырой, можно и заболеть ненароком». Говорит так – и нам знак показывает, отходим, мол. Пока бабка стояла, удивлялась, мы маневр и провернули, она слова сказать не успела. Понятно, ни части нашей, ни лиц старуха не знала. Как не знала того, что той же ночью половина ее птичника самовольно дезертировала в наше расположение.
– Курокрады несчастные… – Макс все смеялся. – Молодцы, молодцы… И Вилли молодец. Я его только не припомню, хотя вроде весь полк как свои пять…
– Его убили в той кампании, – сказал я, помедлив. – Пейзане-бунтовщики, в десяти километрах от города. В то время весь сброд по лесам прятался, без охраны туда и полк фойрмейстеров не полез бы. А Вилли вздумалось в деревеньку съездить, что-то из трофеев на провиант выменять. Охрану перерезали, магильеров, кто был, там же, на ветках развесили. Вилли больше всех не повезло. Сам знаешь, как на тоттмейстеров смотрели – а уж после того, как баденские трупы маршировали… В общем, не сразу он умер. Неделю спустя нашли, по мундиру только и опознали…
Вряд ли стоило это рассказывать, но Макс против моих опасений не озлобился. Только покачал головой.
– Ну повеселил, спасибо. Ребятам перескажу, пусть и они посмеются… А на счет дела этого… Оставь пока. Хаккль служака опытный, но не тешь себя иллюзией, будто он с Орденом тоттмейстеров в любви и дружбе. А шум может подняться нешуточный. Нам и так каша несладка, а уж полицай-президиум дым может раздуть так, что всему Ордену мало не покажется.
– Это не тоттмейстер работает на улицах, – сказал я спокойно.
– Разумеется. Проблема в том, что только мы, тоттмейстеры, это знаем.
– Значит, предлагаешь…
– Да, – он припечатал это «Да» тяжелой ладонью к столешнице. – Не будем спешить. Ни к чему раздувать пламя.
– Ждать еще одного мертвеца с головой всмятку? – спросил я без выражения. – Так?
– Наверно, – он отвел взгляд. – Это наша работа, Курт – ждать смерть. Чего бы нам торопиться в этот раз?..
Я не ответил. Действительно – чего?.. Помещение ресторации вдруг показалось до невыносимости смрадным, душным, тесным. Точно прикипевшая к ее деревянным стенам грязь выступила лишь сейчас. Запахи, доносившиеся с кухни, потеряли былой аромат, теперь мне казалось, что стряпали тут скверно, мерещилось что-то жирное, подгоревшее… Неприятны были и люди – они нарочно не смотрели в нашу сторону, но по их лицам можно было сказать наверняка, что присутствие наше ощущается ими ежеминутно, тяготит их, заставляет отводить глаза. Им неприятны были два немолодых тоттмейстера, усевшихся поодаль и обсуждающие какие-то нехорошо пахнущие некромантские делишки. Конечно же, помещение ничуть не изменилось с того момента, как мы вошли в него, и иллюзию такую не навести ни одному магильеру – изменилось что-то другое. Возможно, изменился лишь человек, сидящий напротив меня.
«Он не случайно отвел меня сюда, – подумал я, наблюдая за тем, как Макс расправляется с остатками еды, – подальше от жандармских ушей. Просто обед с добрым старым другом, да? Болтовня, смех, пара былых историй…»
– Ты знал, да?
Он не перестал есть, но огромный кадык на мгновенье замер.
– Что?
– Ты знал о вчерашнем мертвеце. Скорее всего, прочел мой же рапорт. Или поговорил с Кречмером. Так?
– Ты хочешь…
– Ты и без меня подметил, что за этими мертвецами может стоять один человек. Человек, достаточно близко знакомый с техникой тоттмейстеров или… – я сделал паузу, – …или сам тоттмейстер. Поэтому ты отвел меня сюда. Чтобы посмеяться над этим вздором и убедить не идти в полицай-президиум.
Макс отреагировал неожиданно спокойно – расплылся в улыбке, враз сделавшись похожим на огромного, разомлевшего после сытного ужина кота.
– Я так неуклюж? – просто спросил он.
– Отчасти. Ты неплохо лжешь, но я знаю тебя слишком давно.
Макс развел руками.
– И верно, я как-то позабыл. Но ты вывел старого обманщика на чистую воду, складываю оружие, – он шутливо поднял руки, – сдаюсь.
– Ты боишься доверить дело полицай-президиуму?
– Так точно. Я слишком много лет работал с этими господами бок о бок и имею представление о том, что они подумают и что учинят в итоге. Если тоттмейстер может быть виновен – он будет виновен, уж можешь мне поверить.
– Имперский суд не позволит рубить голову магильеру Его Величества, – я вздернул подбородок. – Если даже у них найдется подозреваемый из наших, его не осудишь невзначай, как пьяного сапожника за драку. Это будет громкое дело и…
– Толку? Найдут какого-нибудь хаупт-тоттмейстера, у которого еще пух с щек не слетел, развернут образцово-показательный процесс и отошлют, не долго думая, под топор. Милое дело.
– Для этого понадобятся веские доказательства.
– У веских доказательств есть каверзная привычка всплывать, когда в них возникает нужна… Не ходи в полицай-президиум, Курт. Мы можем разбудить что-то нехорошее.
Я вздохнул. Беседа с Максом, изначально построенная на лжи, полная каких-то мутных опасений, недосказанностей и наспех придуманных острот, тяготила, как и все окружающее меня в данную минуту. Хотелось оказаться на улице и набрать полную грудь холодного воздуха. Пройтись пешком по городу, вернуться в пахнущую смолой и свечным воском комнату, что я снимал в Альтштадте, скинуть растерший за день плечи мундир. Может, даже спросить у фрау Кеммерих бутылочку приличного вермута и сидеть до полуночи, рассеянно слушая звуки впадающего в сон города. Вместо этого я был вынужден сидеть в уже почти ненавистной мне ресторации, вяло ковырять потерявшие аппетитность куски и слушать Макса, который все гнул свое – про то, что нельзя судить, не разобравшись, про спешку, которая всегда во вред, про интересы Ордена… Я слушал, и мне казалось, что голос его, обычно звучный и глубокий, наполняется жалобными интонациями.
«Этот город добил тебя, Макс, – подумал я, испытывая хинную горечь под языком. – Он отравил тебя, вот что. Я помню тебя по Фландрии, по итальянским болотам, по Шварцвальду, по тысячам мест, где мы стояли плечо к плечу – и твое никогда не дрожало. А теперь ты сидишь напротив меня и, неумело пряча глаза, говоришь о том, что рассудительная предосторожность лучше безоглядности. А ведь я помню, как ты один своим гросс-мессером раскроил наискосок трех здоровенных пикинеров… А город задавил тебя. Тебе мучительны шевроны тоттмейстера, хоть ты стараешься и не выказывать этого, тебе отвратительны взгляды окружающих, клеймо повелителя мертвых жжет тебя, как каинова печать. Этот город пугает тебя, Макс».
– Что? – внезапно спросил он, оборвав себя на полуслове. Видимо, в моем взгляде успел прочесть что-то, что я не собирался высказывать.
– Ничего, – ответил я. – Просто глупости это. Даже если я не обращусь к фон Хакклю, чтобы обратить его внимание на эти два случая, он сам прочтет все необходимое в наших рапортах. Или не он – в полицай-президиуме много толковых голов, тот же Кречмер, например… Кто-то рано или поздно сопоставит две смерти. И будем надеяться, что у него не окажется такой паранойи, как в твоем случае. – Я подмигнул.
– Значит, не пойдешь?
– Не пойду. Пусть этим занимаются те, кому положено. К тому же в ловле убийц я всегда был слаб. Полагаю, стоит лишь известить об этом Орден.
– Непременно. Я попытаюсь добиться встречи сегодня же. Полагаю, господин оберст-тоттмейстер выслушает меня с интересом.
«Это вряд ли. Старый паук еще недостаточно выжил из ума, чтобы обращать внимание на такое», – подумал я, вслух же сказал:
– Надеюсь. Ну, пойду я. Спасибо за общество и науку, – я выложил на столешницу пару кройцеров – изрядная плата за местное пиво. – Прощай, Макс.
– Прощай, Шутник, – отозвался он, стиснув мне плечо на прощанье. В глаза ему мне смотреть не хотелось, поэтому я так и не узнал, с каким выражением он провожал меня взглядом. Мне не хотелось думать, что это было облегчение.
* * *
Опять сумерки, опять город. Он обступает меня со всех сторон, этот каменный лес, выращенный много, много веков назад. Я иду его тропами, и каждый шаг отдается звоном подкованных подошв по булыжникам, которые, быть может, помнят еще поступь моего прадеда. Дома тянут свои остывающие в сумерках туши вверх, как исполинские деревья, то в одном окне, то в другом мелькнет свет керосиновой лампы или свечной огонек. Из переулков тянет болотной сыростью, которая норовит забраться в старые ноющие кости. И еще я слышу его обитателей, торопящихся забраться в убежище на ночь или копошащихся в укромных, надежно защищенных норах. Я слышу треск дверей, шуршание гардин, протяжный жалобный визг ржавеющих засовов. Город собирается спать, вскоре останется лишь гул ветра, метущего по улицам мелкий сор, точно пытающегося убрать за короткую ночь следы присутствия человека в этом причудливом каменном лесу.
Наверно, когда-то Альтштадт был красив. Я угадываю его былую красоту, хоть и не вижу ее – как наметанный глаз распознает красоту юности, скользя по старческим морщинам. Морщины Альтштадта – трещины, изъевшие его тело, покрывшие фасады, заборы и мостовую. Иногда мне попадается какая-нибудь мелочь, которую время равнодушно тянет по течению: старинный бронзовый замок или фреска конца позапрошлого века, старомодный пистолет или запонка – и тогда мне кажется, что я вижу кусочек старого Альтштадта – того самого, на улицах которого звенят шаги баварских ландскнехтов, звучит непривычная нынче речь, а герольды гудящими как медь голосами зачитывают обращения доброй памяти императора Рудольфа. Но иллюзия эта быстро пропадает и, крутя в руках очередную бесполезную вещицу, я убеждаюсь в том, что это лишь обломок прошлого, бесполезный и нелепый. Как прядь волос умершего человека – она хранит его запах, но уже не является частью его, всего лишь оторванным клочком, который никогда не вернется к целому.
Наверно, раньше улицы Альтштадта были широки, прямы и просторны, а дома – крепки и светлы. Здесь могло пахнуть липами или тополями – иногда я вижу их скрюченные, почерневшие от времени или огня скелеты в тени переулков. Тогда город был молод, а молодости свойственны размах и еще то особенное, бывающее лишь в жизни, ощущение ликующей трепещущей вседозволенности. Альтштадт поднимался из болот, давил свежевырубленным камнем, как огромным сапогом, их ядовитые соки, засыпался золотистой сосновой стружкой и звенел на двести миль в округе кузнечными молотами. Он разрастался, обрастал высокими стенами, пронзал небо неуклюжими мощными башнями, покрывался с головы до ног матово блестящей черепицей и сиял слюдянистым блеском стекла.
Он был силен и крепок, этот организм, рожденный из камня и человеческого упрямства – двух самых прочных веществ в мире, спаянных за несколько веков. У его стен были французы, были англичане, были русские – и ни разу он не отпер своих ворот. Дважды в него приходила чума – зловонная старуха с холодными гноящимися глазами, четырежды бывал пожар – а после Большого пожара восемьдесят третьего город уцелел едва ли наполовину. Но он жил – дышал, скрипел, источал запахи.
Но он уже менялся, хоть и сохранил неприступными крепостные стены. Как опухоль, развивающаяся внутри организма, незаметна глазу, так и изменения Альтштадта никого не могли удивить. Он рос, кипел беспокойной жизнью, обзаводился новыми церквями, цехами, складами. Трактиры и ресторации выросли на каждом углу, а клубам и бильярдным и подавно не было числа. Появлялись лицеи, театры, цирюльни – все больше и больше камня вжималось, впрессовывалось в некогда крепкое и прочное тело. Дух десятков тысяч людей наполнил его.
Это уже был какой-то другой Альтштадт, пусть Господь и дозволил ему занимать то же самое место, что прежде занимал его тезка. Он стал громоздок, шумен, поспешен, пылен. В старом теле давно бродили новые соки. Дома жались друг к другу, как беспомощные старики, поддерживающие друг друга немощными плечами – и сами были такими же немощными, с прохудившимися крышами и сработанными еще сто лет назад, но рассыпающимися на глазах ступенями. Я не любил этих домов ни снаружи, ни внутри. Улицы, схожие с переплетением кишок или клубком змей, хранящие полумрак, сырость и кислый прелый запах множества человеческих тел. Это был не тот город, в котором я хотел бы жить. Но старый Альтштадт – тот, который был мне больше по душе, – давно умер.
«А чтобы воскрешать города, – подумал я, – сил одного тоттмейстера, пожалуй, будет маловато».
Пройдя два или три квартала, я свернул на Фелл-штрассе. Как всегда в такой час, она была безлюдна – насколько вообще может быть безлюдной улица Альтштадта. Длинная, освещенная редкими газовыми фонарями кишка. «Или язык, – подумал я, – язык между двух шеренг уродливых, искрошившихся зубов». На Фелл-штрассе людей было немного, и в дневную пору в этом квартале располагались кожевенные мастерские, оттого воздух постоянно был насыщен миазмами, от которых немудрено и сознание потерять. Днем здесь пылали огромные печи, трещали станки, скрипели вороты, на железных крючьях болтались лоскуты кожи, источающие все тот же, бередящий желудок, острый и едкий запах.
Фелл-штрассе не та улица, где приятно будет пройтись, особенно майским вечером. Но она всегда к месту – для человека, которому не требуется компания. Человек, предпочитающий общество мертвеца человеческому, наверняка обрадуется возможности пройтись в одиночестве.
Фонари давали синеватый свет, пятном ложившийся на мостовую – этакие огромные трупные пятна на теле города. Я шел вдоль них, наблюдая за тем, как сбоку движется моя тень, острая и изломанная.
Я чувствовал себя уставшим, хоть день выдался и не хлопотным, вымотанным, постаревшим. Сейчас мне нужна была безлюдная улочка, на которой нет риска испугать случайного прохожего или вызвать подозрение прогуливающегося жандарма. Мне нужно было одиночество, чтобы…
Где-то неподалеку загрохотало. Тело, как это часто бывало ранее, сообразило раньше – лишь почувствовав в руке неожиданно возникшую тяжесть, я сообразил, что ладонь сжимает рукоять кацбальгера, жесткую и холодную, как хитиновая спина какого-нибудь гигантского ночного насекомого. Спиной я чувствовал присутствие Арнольда, хоть того не могло выдать ни дыхание, ни тепло тела. Он был готов броситься вперед и заслонить меня.
Это нервы, все нервы… «Кошкодер» с шипением, похожим на шелест змеиной чешуи по песку, заполз обратно в ножны. У стены ближайшей мастерской, прислонившись к стене, сидел вдрызг пьяный человек, видимо, кожевенник. Глаза его, мутные как забродившие ягоды, бездумно уставились в небо, а руки слепо шарили вокруг, цепляясь за разбросанный по тротуару инструментарий.
– Падаль… – пробормотал я, злясь, однако, больше на себя, чем на пьяницу, – размяк, нервничаю, скверно. – Чтоб ты сгнил в пивной бочке…
И в самом деле нервы ни к черту. Напасть на магильера – на улице Альтштадта?.. Имперский закон, стальной рукой защищающий жизнь слуг императора, за убийство магильера вне зависимости от обстоятельств и личности последнего предусматривал суровую кару. Достаточно суровую, чтобы любой уличный грабитель, увидев в темноте переулка синее сукно, с большей охотой отрубил бы себе обе руки по локоть, чем осмелился бы совершить задуманное. В случае же с тоттмейстерами дело и вовсе принимало дурной оборот – тело состоявшегося или несостоявшегося убийцы городом передавалось в собственность Ордена. О судьбе таких неудачливых убийц ходили весьма мрачные легенды, сдобренные детальнейшими подробностями, – и редко кто осмеливался их оспаривать.
Мы двинулись прочь.
«И на тебя тоже давит этот город, – беззвучно и зло сказал я сам себе. – Скоро станешь таким же дергающимся параноиком, как Макс. Какая гадость! Скоро будешь шарахаться от любой тени, видеть в каждом взгляде ненависть, ежеминутно думать, сколько же человек тебя ненавидит и сколько алчущих крови глаз сейчас смотрит в твою спину… Гадость, гадость, бессмысленная и дрянная гадость. И город этот, и…»
Зло бормоча, я шел, глядя себе под ноги. Вечерняя прогулка не освежила мою голову, напротив, я отчего-то стал нервозен, раздражителен и тороплив. Конечно, виной этому была не нелепая встреча с пьяницей, что-то другое, что-то сильнее, глубже, серьезнее… Я начал перебирать в памяти все события последнего времени и, когда закончил, оказалось, что ровным счетом ничего подозрительного или необычного они не таили. Четыре мертвеца за неделю – больше, чем обычно по моему району, но не чрезмерно. Один висельник, потом эта… как ее… старуха, в общем, на окраине зарезали, ну и эти двое красавцев – женщина и бродяга. Связь?
Сидя в ресторации, я развивал свою теорию перед Максом постепенно и осторожно – точно выстраивал из карт какое-то сложное сооружение, каждый этаж которого был тяжелее и основательнее предыдущего. Но, в сущности, за моими рассуждениями было не больше фактов, чем за теми же картами, одно дуновение ветра – и они посыплются наземь. К чему я вел тогда? Пытался поддеть Макса, шутки ради бросить ему фальшивый след, чтобы посмотреть, как он, засидевшийся на своей необъятной заднице, станет суетиться? Или же просто упражнение изнывающего от безделья мозга?
Конечно же, ни в какой полицай-президиум завтра я не пойду. Не из-за нелепых опасений Макса – это все его навязчивые мысли – просто неохота в таком возрасте служить шутом для кабинетных писак. «Что вы говорите, господин Обер-тоттмейстер второй категории, по городу ходит убийца, в совершенстве знающий работу вашего Ордена? Как, может, даже сам тоттмейстер? Восхитительно!»
Я стиснул зубы так, что кольнуло в висках. Нет, ходить бессмысленно. А то и в самом деле поползут слухи, что Курт Корф потихоньку выживает из ума. Дело для тоттмейстера привычное, кто с мертвецами всю жизнь водится, в своем уме не помрет, любому известно… Помнится, третьего года вышел забавнейший роман, скорее, даже памфлет. За тысячей намеков и домыслов, чернящих императора, членов императорской семьи и известных сановников, нашлось место и скромным слугам Ордена. Автор, в частности, утверждал, что всякий тоттмейстер, достигнув среднего возраста, делается безумен – то кровь мертвых, которую он поглощает всю жизнь, ударяет ему в голову. Он кидается на людей, говорит с мертвыми, ночами бродит по болотам… В последние свои дни тоттмейстер окончательно утрачивает человеческий облик, и его, воющего как дикий зверь, члены Ордена милостиво утаскивают в катакомбы под городом, где он проживает оставшиеся часы, грызя в бессильной злобе камень и бросаясь на людей.
Памфлет был не так уж и дурен, но всегда есть черта, которую не следует переходить. Возможно, автору следовало укротить свое красноречие. По иронии судьбы после того, как с ним закончил имперский палач на площади, он достался Ордену тоттмейстеров. Имперский палач умел развлекать публику и держал ее в напряжении несколько долгих часов – когда незадачливый памфлетист, наконец, попал к нам, его сходство с человеком можно было назвать достаточно условным. Но, говорят, господин оберст-тоттмейстер, командир «Фридхофа» и глава отделения Ордена в Альтштадте, получил негласное указание – применить всю свою находчивость с тем, чтобы память об авторе пережила его самого. Господина оберст-тоттмейстер располагал необходимым уровнем находчивости. Еще четыре или пять дней сваленные кучей на площади останки памфлетиста распевали собственное произведение, так неловко погубившее своего создателя. После этого многие из тех, что чернил бумагу неподобающими измышлениями, сочли за лучшее изменить привычкам – подобный писательский успех не прельщал никого. Памфлетист же пел до тех пор, пока не рассыпались его тронутые гниением голосовые связки, но и тогда еще день или два, пока городские власти не сочли за лучшее избавиться от мертвеца, он что-то нечленораздельно шипел, пугая проходящих поблизости горожан. Про него еще долго помнили в Альтштадте.
Напишу рапорт, как и обещано Кречмеру, и отошлю завтра с посыльным в полицай-президиум. Изложу дело, как обычно, а в конце укажу – мол, на следующий день присутствовал при осмотре тела неизвестного на Стромштрассе, посмертные следы на котором позволяют судить о… о…








