Текст книги "Слуга Смерти"
Автор книги: Константин Соловьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
И тут случилось такое, что примолкла даже толпа. Нечеловеческим усилием изувеченного тела несчастный освободился от оков, кости его затрещали и лопнули, потому что он оторвал кисти собственных рук, сжатых стальными кандалами. Он шел, ничего не видя, спотыкаясь, запрокинув голову, окропляя все вокруг собственной кровью, которой было так много, что в толпе поднялся уже настоящий визг. Палач, хоть и слыл знатоком своего дела, растерялся и застыл статуей, не выпустив из руки бесполезного уже стилета. И подошедший живой мертвец – а то, что человек, стоявший на подмостках, мертв, видели уже все – вцепился в него остатками рук и в мгновение ока перегрыз горло. Только тогда императорская стража подскочила к сумасшедшему покойнику и длинными фальшионами превратила его тело в такую мешанину, что воскресить ее не смог бы уже и Господь Иисус Христос.
Молодой наследник барон, до тех пор заледеневший у всех на виду, вдруг страшно закричал и лишился чувств. И несмотря на то, что многие присутствующие глазели на происходившее с палачом, нашлись и те, кто видел Виктора. Говорят, пока живой мертвец совершал свою страшную месть, у молодого барона изо рта шла пена, как у бешеной собаки, а глаза выглядели совершенно нечеловеческим образом. Послали за врачами, а заодно и в Орден. Результат был неутешителен даже при всей своей очевидности: в жилах молодого барона и в самом деле текла проклятая кровь некроманта. Поделать что-то с этим было уже невозможно, и отец-барон, скрипя зубами, отослал своего отпрыска в казармы Ордена, смирившись с его утратой.
Уловив паузу – я в этот момент как раз подносил к губам чашку – Петер не выдержал:
– Господин тоттмейстер, а женщины магильерами бывают?
Вопрос был неуместен, но я вспомнил, сколько сам задавал глупейших вопросов до того, как обрел возможность получать ответы из первых уст.
– Нет, – сказал я кратко. – Не бывают. Несмотря на все россказни про ведьм и знахарок, пока во всей Империи не было выявлено ни одной такой. Сплетни и чепуха, как правило. Хотя где-то в Шотландии, я слышал, были близнецы, брат с сестрой, которые оба были магильерами… Не путай меня!
– Про Виктора… – сказал он уже шепотом. Видно было, что эта история зацепила его сильнее всех предыдущих. Может, ему, несчастному мальчишке, представлялось, как человек его возраста обретает власть, о которой даже мечтать не может обычный человек, власть над окружающим миром и его составляющими – водой, ветром, огнем, самой жизнью, наконец… Наверно, стоило бы рассказать ему что-нибудь о буднях в казарме или опять про войну, тогда, наверно, эти огоньки в глазах хоть немного поутихнут, но, посмотрев ему в лицо еще раз, я не нашелся, что сказать, и вынужден был продолжить рассказ.
– Против всех опасений из Виктора получился отличный тоттмейстер. Он не был ни заносчив, ни чванлив, ни скареден, словом, его воспитание в баронском замке если и наложило на него отпечаток, то наилучшего характера – Виктор всегда был сдержан, воспитан, учтив. Его часто ставили нам в пример, но и это не заставляло его гордиться собой. Он, без сомнения, чувствовал себя одним из нас и не делал скидки на кровь, которая в его жилах носила голубой оттенок.
Потом мы были вместе во Франции. Конечно, это уже был совершенно другой Виктор. Не узкий неуклюжий подросток, нескладный в движениях и вечно сутулый, а настоящий Его Императорского Величества магильер. Он необычайно раздался, но сохранил тонкую талию, укрепленную прекрасной осанкой, завел пышные усы и вообще превратился в необычайно располагающего к себе человека. Я умолчал о том, что поколения знатных предков, видимо наблюдавшие за его рождением, не оставили его без своей милости: у Виктора были те самые черты лица, которые принято отчего-то называть породистыми, хотя в них нет ничего от тех карикатурных и напыщенных черт, что присущи дорогим рысакам и породистым гончим. Напротив, каждая его черта дышала естественностью и какой-то природной благородностью, которая практически нигде не встречается. Он был удивительным человеком, причем каждый из тех, с кем ему довелось служить за два десятка лет, повторил бы слово в слово за мной, разве что добавил бы хвалебных эпитетов, так как Виктор, без сомнения, имел на них полное право. Он всегда был спокоен, сдержан, рассудителен, но это не означало замкнутости, напротив. «Умеете вы людей завести, – сказал как-то ему оберст с усмешкой. – В вашем присутствии, сдается, можно папиросы без огня прикуривать. Уж не скрытый ли вы фойрмейстер?..». Он и был таким. Душа компании – это про него. Его присутствие ощущалось на расстоянии, неоспоримый факт. Словом, скопище добродетелей, среди которых никому неизвестным образом появилось искусство тоттмейстера.
В своем деле он не блистал, но показывал более чем достойные результаты. Если во Франции ему и было тяжело, он никогда не считал нужным это демонстрировать. У него не было прислуги, ему, как и нам, приходилось иной раз спать в канаве, залитой жидкой грязью, или мерзнуть на ледяном ветру, дрожа в скверном тонком мундире. Вместе с нами он поднимал в бой мертвецов и, случалось, сам шел в штыковую. Трижды он был ранен, но ни разу не оставлял своей части. Французской пулей ему раздробило ногу, но он и тогда не уехал, предпочел уюту баронского замка и ухищрениям фамильного повара гнилой барак с клочьями прошлогоднего сена и жидкую похлебку на бараньих костях. Под Майнцем он спас мою голову, которую французам не удалось расколоть годом раньше. Наш конный разъезд вывернул прямо на батарею французской артиллерии, заплутав в густом подлеске. Первым же залпом разворотило животы нескольким лошадям, двое или трое из наших рухнули, как подкошенные. Картечь в упор – это страшная штука. Сердце зудит в груди, как крошечная заноза, и перед глазами постоянно стоят собственные внутренности, вывернутые дымящейся кучей в свежий, вспаханный лошадиными копытами снег. Третьим или четвертым залпом лошадь подо мной убило шальной картечиной, я свалился кубарем вниз, от удара ошалев и потеряв представление об окружающем. Вдобавок в боку засело несколько небольших картечин, так что снег подо мной быстро стал красным. Подоспевшие французские пикинеры нанизали бы меня, как жука на булавку, но Виктор схватил меня за ворот и, тряхнув как котенка, забросил на собственную лошадь. Наш отряд стал отступать наугад к нашим позициям, но мы то и дело вязли в снегу, запутавшись в незнакомом нам участке, а сзади уже слышался топот коней французских улан. Виктор поднял наших собственных павших лошадей и отправил их навстречу преследователям. Бедные животные, служившие нам при жизни, помогли и после смерти – они врезались во вражеских всадников на полном скаку, и те летели на землю, ломая себе спины и ноги. Пока лягушатники бились с мертвыми животными, Виктор вывел нас к своим. Многие из нашего полка были обязаны ему жизнью, но долг этот, не оплаченный с нашей стороны, ничуть его не тяготил.
Когда по весне мы форсировали Рейн, именно он придумал поднять из реки всю мертвую рыбу, с тем, чтобы навести импровизированный мост, позволивший нам оказаться на другом берегу быстрее, чем за час. Удивительный человек, и я буду это повторять столько раз, сколько раз буду рассказывать о бароне Викторе.
– А кого он любил? – спросил Петер, дождавшись очередной паузы.
– Я и позабыл, что начинал с любви, – я потрепал его по волосам, но он лишь вжал голову в плечи, точно моя рука была холодна, как надгробная плита. – С любви к мертвецам, верно? Я уже немолод, как видишь, люблю вспомнить былое…
При всех своих достоинствах Виктор все же не собирался посвятить себя службе без остатка. И хоть он был образцовым магильером, работа тоттмейстера исподволь угнетала его. Он был человеком, слепленным из другого теста, пусть даже ему мало удалось отведать баронской жизни. Он был человеком положения, которому нужны приемы, визиты, весенние охоты, балы, кадриль и все прочее. Будь у тебя терпение самого Соломона, ты и то не сможешь всю жизнь глотать грязь и носить мундир.
Виктор отправил прошение об увольнении его с императорской службы. Прошение это было отправлено в тот день, когда наш полк вступил в Париж, и ни одним днем раньше! И я слишком хорошо его знал, чтобы думать, что он надеется на благодушное настроение Его Величества в связи с окончанием французской кампании. Прошение было милостиво удовлетворено императором, и Виктор, тем самым, стал дважды исключением – он был единственным в истории Империи бароном, ставшим тоттмейстером, и единственным же тоттмейстером, снявшим с себя магильерский мундир.
Он зажил на широкую ногу, но совершенно без мотовства, хотя привычки у него были широки. Отец его к тому моменту уже преставился, капитал был изрядный, так что штатская жизнь сулила ему все возможные блага. Иногда мы с приятелями заезжали к нему – у Виктора было роскошное имение с фонтанами недалеко от города, а своим старым сослуживцам он всегда был искренне рад. Курил, бывало, с гостями трубки до самого рассвета, вспоминая совместные походы… Однако он был все еще холост, чему многие удивлялись. Человек с его положением, внешностью и капиталом может рассчитывать обрести семью быстрее, чем отобедать в трактире, а уж в случае Виктора все невесты Альтштадта были в его полном распоряжении, уверяю. Он же утверждал, что молод для степенной семейной жизни, и посмеивался сам над собой.
Когда он все-таки женился, это было удивительной новостью для всех нас. Женился он не на баронессе или графине, как ожидалось, а на дочери какого-то мелкого дворянина, что казалось постороннему человеку чертовски странной партией. Мы же знали Виктора и понимали, что раз он нашел что-то в этой девушке, дело уж точно не в партии и не в деньгах. А звали ее Агнесс.
Я взял чашку, но кофе, конечно, давно остыл. Зачем-то я стал вглядываться в черную жидкость, похожую на бархат южной ночи и пахнущую так, как может пахнуть только хороший кофе – немного терпким запахом уюта и умиротворения. Петер терпеливо ждал.
– Она была симпатичной, эта девушка. Никто, пожалуй, не назвал бы ее красавицей, но про нее определенно можно было сказать, что она хороша, весьма мило держит себя и производит приятное впечатление. Не знаю, где Виктор нашел ее, он рассказывал об их встрече, но я, конечно, не помню романтических подробностей. Все мы видели, что барон счастлив. Когда он был в обществе своей жены, даже глаза его делались другими. Любил он ее жутко. Наверно, с таким неистовством любят только в водевилях. Потакал всем ее капризам, – впрочем, и капризы у нее были весьма милы, – баловал, совершал в угоду ей множество безрассудных поступков. И это он-то, герой войны, красавец-барон!..
Я бывал у них в поместье, но куда реже прочих. Не потому, что Виктор, покончив с холостой жизнью, стал не так горячо ценить нашу дружбу, это уж ничуть, просто мне казалось, что их счастью не требуются свидетели. Если два человека счастливы друг с другом настолько, что вокруг них словно свечение пылает, поневоле чувствуешь себя нарушителем их единения, точно уже замешан в посягательстве. А красиво у них там было… Шумят фонтаны, сирень цветет, Виктор с его вечной улыбкой развалится где-нибудь на веранде в кресле и покуривает трубочку; кольца пускает… Если я вдруг принимался рассказывать что-то про службу или вспоминал одну из забавных историй тех времен, когда мы оба носили мундиры, он щурился, как на солнце, прятал в усах ухмылку, а потом вдруг хлопал меня по спине со словами: «Ну как же ты, Курт, до выдумок горазд! Завязывай языком чесать, к ужину дело. Давай, что ли, вина с тобой выпьем!». Она знала о его прошлом, но, видимо, не попрекала им, да и держалась с ним запросто, без всякого испуга. В Ордене есть поговорка – «Женатый тоттмейстер встречается не чаще, чем покойник, умерший от майского ветра, а женатый счастливо – от голубиного зевка». Виктор в третий раз стал исключением.
– Он умер? – вдруг спросил Петер, против обыкновения не дождавшись паузы.
– Отчего это ты так сказал? – опешил я.
– У вас… все истории такие, – пробормотал он, почему-то с виноватым видом.
– Это какие же?
– Ну умрет кто-то… Или убьют.
– Вот что… Ну так и я не хлеб пеку. А про любовь к мертвецам ты и вовсе первым начал.
– Так он умер?
– В конце концов, да. Но там была долгая история… Рассказывать?
Он кивнул.
– Не могу сказать, что я был ему другом, слишком непохожи мы были, но каждый из нас испытывал удовольствие от нечастого нашего общения, случавшегося по разу-два в год, когда я выбирался из города. Я думал, так дальше и будет. Мои визиты в имение, усаженное сиренью, это вот похлопывание по спине, прочее… Но осенью Агнесс заболела. Жар, затрудненное дыхание, боли. Слегла в два дня, и состояние было очень тяжелое. Кто-то из лебенсмейстеров говорил – тиф… Тогда он не был редкостью даже в городе.
Я видел Виктора в те дни, он приехал в Альтштадт по какому-то неотложному делу, мы встретились случайно там, где оба не предполагали. Он сильно осунулся, похудел, глядел на окружающих, как пьяный воробей, и глаза у него были большие, дергающиеся, с чернотой. Разговор не клеился, мне казалось, что он не слышит меня, да и, по совести, говорить мне было нечего. Все-таки я был тоттмейстером, а тоттмейстер – это не тот человек, которого позовешь к умирающему. Сам Виктор, ощутив давно позабытый им запах близкой смерти, запах, который каждый из нас ощущает стократ сильнее, чем обычный человек смрад разлагающейся туши под носом, вел себя странно и непривычно для нас. Под конец он зажил отшельником в своем поместье, отменил все визиты, даже лебенсмейстеров, сам никуда не выезжал и связи ни с кем не поддерживал. Гадкое дело – тиф… Поговаривали, он и сам слег от него, подхватив от жены, такое не редкость.
Месяц или два от них не было вестей. Я не мог заставить себя навестить их, потому что не знал, кто меня встретит. Кто-то из сослуживцев проезжал мимо и сообщил, что поместье находится в запустении, почти вся прислуга, – было ее там душ двадцать, – получила расчет, а молодой барон с супругой не показываются снаружи уже очень давно. Фонтаны умолкли, поскольку чистить их было уже некому, а сирень, сбросив цвет, стояла сухим призраком, точно искаженным эхом отголоском царившей здесь когда-то радости. Если кто-то, набравшись храбрости, вызывал Виктора через люфтмейстера, тот отзывался, но говорил всегда глухо, неохотно и даже человек предельно нетактичный едва ли мог вести с ним разговор.
«Он жив, – сказал как-то Макс, когда мы в узком кругу обсуждали, что же сделалось с нашим прежним другом, – а остальное нас не касается. И не будем верить в худшее». Я тогда неловко спросил: «Ты думаешь, он тоже может погибнуть?», а Макс нахмурился и буркнул: «Это не худшее». Тогда я его не понял. Может, мне самому очень хотелось не понять, хотя что-то подспудно давило уже тогда. Я помнил ясную улыбку прежнего Виктора и не мог представить, что значит «худшее» для человека, перед которым, казалось, бессильна сама смерть. А узнал это следующей же весной.
Вдруг пронесся слух, что барон Виктор с супругой живы, здоровы и скоро, возможно, даже нанесут кому-то визит. Слухи утверждали, что они оба переболели тифом, но – благодарение Господу Богу и лебенсмейстерам, встали на ноги. Эта новость необычайно нас обрадовала, даже Макс, приобретший кислый вид, воодушевился. Но только странности этим начинались, а не заканчивались. Виктор появлялся в городе, но изредка, визитов никому не делал, а в обществе супруги и подавно не показывался. Несколько раз их видели в баронском экипаже с гербами на боках, кому-то удалось даже разглядеть силуэт Агнессы. От приглашений они также воздерживались под различными предлогами, и даже те из нас, кто прежде гостил в поместье, почувствовали, что их намеренно держат на расстоянии.
Сам я Виктора увидел лишь единожды, опять же по случайности. Он поразил меня тем, что держался крайне спокойно, но если раньше спокойствие и хладнокровие барона были свойством его натуры, известными далеко за пределами нашего полка, то сейчас это было мертвенное спокойствие бездушного тела. Виктор мягко улыбался, что-то спрашивал, глядел приветливо, но меня не оставляло впечатление, что я говорю не с ним, а с существом, вылепленным по его образу и подобию из раскисшей глины. Он был, конечно, жив, но эта его жизнь тоже казалась бледным и бессмысленным подобием настоящей жизни, голой и сухой копией вроде той засохшей сирени.
– Он уже умер?
– Внутри него и вправду что-то умерло, но тело его еще было способно совершать действия без помощи тоттмейстера. И мы все слишком хорошо понимали, что происходит, хоть и отчаянно старались разыгрывать дураков друг перед другом. Селяне из окрестных деревень иногда видели Агнесс. Говорили, она выходит только в сумерках и в сопровождении Виктора, они медленно идут под руку, не глядя по сторонам, оба очень сосредоточенные, спокойные, медлительные в движениях. Если Виктора случайно спрашивали о супруге, он обычно отвечал, что зима выдалась тяжелой, и Агнесс, оправившись от тифа, все еще не окончательно вернула себе здоровье. Этого объяснения всегда хватало. Так тянулось месяца два, а может и три. И закончилось так, как и должно было.
Господин оберст вызвал нас – меня и еще четверых тоттмейстеров из «Фридхофа», все мы были сослуживцами по французской кампании и служили с Виктором. Он долго молчал, а потом сказал то, что нам было ясно и без слов: «Ступайте. Время закончилось. Прости нас, Господи, он сам знал, на что идет». Нас было пятеро, у каждого по пистолету. Когда я спросил господина оберста, что делать с Виктором, тот разозлился, вспылил, но вдруг обмяк и безвольно махнул рукой: «По обстоятельствам».
В последний раз мы были в усадьбе уже без приглашения. Она, и верно, казалась запущенной, точно оставленной человеком уже несколько лет. Ржавчина на воротах, колючие кусты бурьяна вместо аллей, и еще тот запах, который всегда возникает там, где никто уже не живет – какой-то хлебной, что ли, кислой плесени. Когда мы вошли в кабинет, Виктор сидел за столом и что-то читал. Кажется, это был роман. Нас он встретил без удивления. «Добрый день, господа, – сказал он с улыбкой. – Как славно, что вы зашли. Вина? Ну что ж… Надо думать, у вас есть дело к моей супруге. Подождите, она закончит туалет и скоро спустится». «В этом нет нужды», – ответил один из тех, кто пришел со мной. Трое остались в кабинете, молчаливые, как статуи, я с еще одним поднялись в комнаты Агнесс.
Петер затаил дыхание, и сам точно обмер. Он слушал напряженно, впившись обеими руками в столешницу и, видимо, даже не замечая этого. Я задумчиво вертел в руках чашку, на скатерти оставались тонкие мокрые окружности.
– Мы знали, что увидим, но когда мы открыли дверь, тоже застыли. Там пахло… Нет, я говорю не о запахе смерти, точнее, не о том запахе, который сопровождает превращение живой материи в бессловесную вещь. Смерти свойственен особый аромат. Здесь же царил запах разложения. Не смерти, а отвратительного гниения, заканчивающего после нее работу. Я уже говорил, что смерть – капризная дама, она не любит, чтобы кто-то возился с вещами, на которых лежит отпечаток ее руки, она прибирает за собой. Так вот, смрад стоял, как после сражения летним днем. Душный смрад, такой, что с порога звенит в голове… Зеркала, покрытые пылью. Истлевшие занавеси. И, конечно, там была она. В белом платье, с вуалью на лице, баронесса стояла у окна, неподвижная и сухая. Когда она шевельнулась, я с трудом подавил желание выскочить из комнаты. Но было уже поздно, мы знали, зачем пришли, знал это и Виктор. Я видел через вуаль, как шевельнулись ее губы. Они были неправильной формы, разложение тронуло их. «Закончим, господа, – сказала Агнесс нечеловеческим голосом, так, точно у нее вместо легких были прохудившиеся меха. – Хватит».
– И вы…
– Мы сделали то, что должны были. Ей не стоило показываться за воротами усадьбы, слухи и так кружили по всей округе, точно изголодавшиеся вороны. Она осталась там. Виктор пошел с нами без возражений, он не пытался сопротивляться, чего мы втайне ожидали, более того, на его лице временами снова возникала улыбка, но о чем она говорила, нам понять было уже не дано. Просто иногда он улыбался непонятно чему. В такие моменты его лицо становилось похожим на лицо того Виктора, которого мы все знали, но потом это сходство пропадало и более ни в чем не угадывалось. Отныне тот Виктор тоже был мертв.
Ты спрашивал, умер ли он? Да, умер. Он убил себя в одиночной камере Ордена, спокойно и хладнокровно, как делал все до этого. Просто разбил рукой собственную гортань и, несколько часов промучавшись, отправился туда, где каждому тоттмейстеру, наверно, отведен свой небольшой уголок. Или свой персональный круг ада. Но умер он гораздо раньше, я думаю…
Меня прервал стук в дверь. Резкий, отрывистый, он не походил на стук друга, решившего спозаранку нанести визит. Может, потому, что друзей у меня не было, особенно таких, которые по доброй воле явились бы с визитом. Мы с Петером переглянулись.
– Это не убийца, – сказал я развязано, чтобы его подбодрить. – По крайней мере, мне не хочется думать, что наш убийца настолько невоспитан, чтобы прерывать чужой завтрак.
– Господин Максимилиан? – предположил он.
– Вот еще. Старик Макс даже во время французской канонады дрых до полудня. Ну да будет гадать.
Я подошел к двери, машинально проверив, есть ли за ремнем пистолет. Этот уродливый железный перст уже не казался мне непривычным.
– Кто? – спросил я громко.
За дверью помешкали, слышно было неровное дыхание нескольких человек, потом кто-то отозвался басом:
– Полицай-президиум. Господин Корф, соблаговолите отпереть дверь.
Сердце сделало несколько быстрых напрасных ударов. Полицай-президиум? Домой? Вот так дело. Вспомнился вчерашний разговор с Кречмером. «Завтра он будет действовать». «Ты это имел в виду, Антон? По мою душу явятся жандармы? Ах, как скверно… Скверно, скверно, скверно, – билось где-то в груди сердце, с каждым ударом выбивая это глупейшее и уже бесполезное слово. – Скверно».
Я мог уйти еще вчера. Укрыться в казармах Ордена, куда ни один жандарм не сунет носа, или переждать несколько дней у Макса. Кречмер был серьезен, по-настоящему серьезен, а я его не послушал. Тоттмейстеры все сумасброды, каждому известно… Ах, скверно. Конечно, их там несколько. Здоровенные мордатые ребята в мундирах, при оружии и инструкциях. Каких? Есть ли смысл гадать? Сопроводить господина тоттмейстера Курта Корфа в полицай-президиум, а буде таковой господин попытается скрыться или окажет сопротивление, предпринять меры по его вразумлению. Фон Хаккль относится к тем людям, которые думают дважды перед тем, как принять решение.
Я думал, он не решится. Брать под стражу члена Ордена тоттмейстеров – дело серьезное, не торговку на рынке загрести. Я думал, он не посмеет. Ограничится каким-нибудь письменным уведомлением или даже поместит под домашний арест на время расследования. Но стук свидетельствовал о другом. Не будет послания и не будет домашнего ареста, а будет холодная сырость подвалов при полицай-президиуме, гниль смердящих коек и забранные толстейшей решеткой оконца под потолком. Будет кислый запах картошки и мочи, будет мерный топот чужих сапог в узком коридоре, эхо чьего-то судорожного кашля и шлепки карт по столу. И посреди этого будет сидеть Курт Корф, тоттмейстер, у которого в голове оказалось еще меньше мозгов, чем у тел, что ему приходилось поднимать. Слишком медлительный, слишком нерешительный, слишком опоздавший тоттмейстер.
– Открывайте! – повторил человек за дверью и в подтверждение своих слов несколько раз треснул по ней, от чего дверная коробка заскрипела, а засов тревожно звякнул. – Открывайте, господин Корф. Именем полицай-президиума и Его Императорского Величества!
«Третьего стука не будет, – понял я, – не дураки. Вынесут дверь в мгновение ока, и тогда уж все. Никаких прогулок по улицам с гордо поднятой головой в сопровождении жандармов: кандалы на руки, несколько оплеух – и волоком… Скверно».
Виктор фон Хаккль все сделал правильно. Если подозрение падает на одного тоттмейстера, надо брать его, прежде чем вся воронья стая Ордена прикроет своего. Быстро и решительно, пока никто не успел спохватиться. Он мог послать своих людей еще прежде, ночью, но, видимо, решил делать все по закону, напоказ.
Петер взял с лавки свой пистолет и вопросительно взглянул на меня. Скажи я ему то, что надо, – и он выстрелит, как только распахнется дверь. Может, это даст мне полминуты – пока ворвавшиеся в прихожую жандармы режут своими широкими палашами покорное мальчишечье тело.
– Слушай, – я схватил его за ворот и на всякий случай встряхнул. – Никакого сопротивления. Спрячь пистолет! Вечером у Макса, понял? Ты помнишь его адрес. Приходи, как стемнеет, но следи за спиной. Все!
Он хотел что-то спросить, но времени на разговор не было – за дверью топтались обутые в тяжелые сапоги ноги, и по тому, как скрипит земля на каблуках, было ясно, что терпение визитеров подходит к концу. Я положил руку на засов.
«Сразу бежать. Скорее всего, там их двое. Может, и трое, но это ничего не меняет. Первому, который у двери, сразу кулаком в зубы. Они такого не ждут. Думают, я стану тянуть время, возмущаться, угрожать Орденом, творить проклятия и все в таком же духе. В зубы – и бежать!» Пистолет я хотел было кинуть на пол, но, поколебавшись, передумал. Толку от него нет, не стрелять же и в самом деле по жандармам, но вдруг пригодится, хоть бы и пугнуть кого…
«А что потом? – спросил внутренний голос, заглушивший на короткое время звуки чужого дыхания и скрип сапогов. – Потом куда?»
«Потом к Максу, – ответил я, позволив руке пролежать на засове еще несколько длинных, послушно тянущихся секунд. – В Орден нельзя, на подходе меня, конечно же, будут ждать. Фон Хаккль и впрямь не дурак. К Максу. Он прикроет, а потом проведет. Спрячусь в Ордене, пока фон Хаккль будет пикироваться с оберстом, все это дело как-нибудь разъяснится».
За дверью кто-то набрал воздуха в грудь, вряд ли для того чтобы повторить предложение, скорее – садануть ногой по хлипкой двери. Я поспешно щелкнул засовом и распахнул дверь, впустив внутрь солнечный свет, облако душной пыли и запахи улицы.
Их было не двое. И не трое. Четверо. Четыре фигуры, замершие почти ровной шеренгой на моем пороге – высокие, перетянутые ремнями, со звенящими и бликующими палашами на боку. На троих из них было серое жандармское сукно, четвертый, стоящий чуть в стороне, носил синий магильерский мундир. Сердце сделало еще несколько быстрых гулких ударов, отчего дыхание в груди ненадолго сперло. Конечно, не тоттмейстер. И не штейнмейстер. И не вассермейстер. На бронзовой эмблеме золотились под солнцем стилизованные языки пламени, похожие на кривые дольки чеснока. Фойрмейстер.
– Соблаговолите проследовать с нами, – сказал один из жандармов, судя по голосу, тот самый, что разговаривал со мной через дверь. Это был плечистый, немолодой уже хауптман с седыми усами и внимательными серыми глазами. «Судя по двум орденам на груди, он тоже прошел через Французскую кампанию, а значит, – рассудил я, – не дурак подраться». Вряд ли он испытывает нежные чувства к тоттмейстерам. Фойрмейстер был мне незнаком – молодой, лет двадцати пяти, долговязый, с аккуратными усиками. На меня он глядел, не скрывая презрения, отчего тонкие губы немного кривились.
Если хочешь взять тоттмейстера, не стоит рассчитывать на одну только сталь. Сталь может подвести там, где магильеры плетут свои странные чары, и уж точно на нее мало надежды, если человек, которого тебе надо взять, якшается с мертвецами и сам похож на мертвеца. Фойрмейстер – другое дело. Ему достаточно щелкнуть пальцами, чтобы превратить человека в воющий, мечущийся из сторону в сторону горящий сверток, распространяющий вокруг себя гудящий оранжевый жар, запах паленого мяса и сгоревшей ткани. Я вспомнил треск, с которым занимались французские шеренги, которые фойрмейстеры подпустили поближе и сожгли в сотне шагов от редута. Треск, похожий на тот, что издает кошачья лапа, цепляя когтями тонкую ткань. Сперва тихий, на грани слышимости, он кажется порождением неба, каким-то приглушенным раскатистым громом, но мало кто в такой момент поднимает голову в попытке рассмотреть грозовые тучи. Потом мундиры вспыхивают и окутываются плотным черным дымом, а вслед за ними вспыхивают находящиеся внутри люди. И обезумевшая шеренга живых факелов, все еще сжимающих в горящих руках бесполезные ружья, еще несколько метров движется по инерции, дикое и жуткое зрелище. Кто-то кричит, и крик этот, крик сжигаемого заживо человека, еще способного мыслить и чувствовать, но не способного хоть что-то изменить в этом море разлившегося огня, тянется над землей, заставляя стискивать зубы и затыкать уши. Шеренга горящих людей, наконец, спотыкается, рассыпается, так, словно огромная огненная змея, махнув хвостом, вдруг обращается в рой тлеющих сполохов-светлячков. И запах, запах мяса и ткани. Кто-то падает сразу же и катается по земле, не понимая, что ничем не затушить магильерского пламени, уже пирующего во внутренностях и обращающего в серый прах недавно живую плоть. Кто-то продолжает бежать вперед и, случается, его из жалости добивает кто-нибудь из ружья – такие вздрагивают всем телом и беззвучно падают в траву, оранжевые языки огня, лижущие их кожу, накрывают неподвижную фигуру и, как падальщики над трупом, заканчивают свою работу, распространяя лишь треск и резкий запах.
Фойрмейстер смотрел на меня с презрением, но без интереса. Взгляд у него был невыразительный, почти равнодушный. Однако я знал, как быстро в этом взгляде могут заплясать синие и оранжевые искры.
– По какому делу я должен с вами проследовать? – спросил я, стараясь оставаться невозмутимым.
Хауптман немного расслабился, я видел это по его взгляду, – все шло именно так, как он и рассчитывал: задержанный готов возмутиться, но не испытывает никакого желания бежать или же оказывать сопротивление.
– Распоряжение господина полицай-гауптмана, – сообщил он, зачем-то ущипнув себя за ус, – касательно тройного убийства. Рекомендую проследовать за нами и обойтись без осложнений. У нас есть приказ доставить вас даже в случае сопротивления.
В этом я не сомневался. И конечно, у них был приказ сжечь меня на месте, если я совершу что-то, похожее на сопротивление. Ни к чему рисковать, когда имеешь дело с тоттмейстером.
– Давно мне не приходилось беседовать с господином полицай-гауптманом. Мне приятно будет с ним поговорить, особенно если компанию мне составят такие учтивые и вежливые господа. Однако не много ли вас?








