Текст книги "Нантская история (СИ)"
Автор книги: Константин Соловьев
Жанр:
Детективная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
TERTIUS
«Посмотри на города Содом и Гоморру, как этих людей, жестоких, свирепых, ненавистных, дерзких, нечистых, непотребных, с удовольствием готовых на всякую обиду и на всякое насилие, одождив на них жупел и огонь, Господь истребил всех до единого».
Преподобный Ефрем Сирин
Когда я проснулась, Бальдульфа рядом не было. Это легко было понять – его кипучая деятельная натура не могла позволить ему оставаться на месте или валяться в кровати дольше положенного природой. Присутствие Бальдульфа в доме выдавалось множеством самых различных признаков, каждый из которых был мне знаком и понятен. Скрип дерева говорил о том, что Бальдульф занялся ремонтом трухлявого шкафа. Шипение кожаного ремня говорило о том, что он правит бритву. А если я слышала отзвуки его голоса, преградой для которых не могли служить старые стены, можно было не сомневаться в том, что он распекает кого-то из соседей.
Этот дом держался на Бальдульфе, как на единственной и прочной опоре. Его крыша год от года рассыхалась все больше, отчего в дождь половину комнат заливало серой холодной водой, отдающей медью, от которой коробились и трещали древние половицы. Фундамент, сложенный еще при жизни моего прадеда, тоже знавал лучшие времена, и время от времени жаловался на свои старческие болячки. Даже стены иной раз, стоило подуть сильному восточному ветру, который запускал свой черный язык в Нант с приходом весны, предательски подрагивали. Но пока этот дом держался на Бальдульфе, он был обречен стоять, возвышаясь крошечным и жалким памятником человеческому упрямству. Бальдульф не менялся с годами, лишь количество седины в его бороде увеличивалось, да прибавлялось морщин на шершавом и грубом, как голенище солдатского сапога, лице. «Он еще нам послужит, – бывало говорил Бальдульф после сытного ужина, откладывая в сторону старенький инъектор с пустой никотиновой капсулой и блаженно щурясь, – Этот старичок еще нас с тобой переживет. Он, знаешь ли, был заложен еще при государе-императоре Хлотаре Шестом, а тогда на совесть все строили, на века…»
Когда у Бальдульфа случалось хорошее настроение, он устраивался в старом скрипучем кресле и чистил щепочкой ногти, напевая под нос какие-то старые солдатские песни вроде «Веселой вдовушки» или «Цирюльника из Лаваля». Его гулкий голос, похожий в эти моменты на добродушное ворчание большого медведя, проникал в каждую щель дома и гудел в ней, наполняя пространство старыми ветрами, дующими вдоль пыльных дорог, которых я никогда не видела, и рокочущими отзвуками битв, про которые я разве что читала:
Жратва для солдата – первейшее дело
Лекарство для слабых кишок
А нынче нам, братец, достанется вволю
Уж будет, чем сходить на горшок
Сегодня на завтрак, обед и на ужин
Проклятый жиронский песок!
Давай, не тяни, загребай от души!
Руку срубило – так ложку тащи!
А мяса и хлеба ты здесь не ищи!
Давай, налетай, загребай от души!
На небе ворон – как блох на собаке
Накроем мы добрый им стол
Не нас, пернатые, благодарите —
Священный Папский Престол!
Готовься, жиронцы, в Аду вас ждет праздник
Сам Дьявол насадит на кол!
Давай, не тяни, загребай от души!
Ногу срубило – вторую тащи
Вина и сыров ты здесь не ищи!
Давай, налетай, загребай от души!
Местный песок не лучшая пища
Три года скрипит на зубах
Он острый на вкус, и давно уж приелся
Но он – лучшее на наших столах
Готовься, Жирона! Сегодня разбавим
Песок мы – в ваших слезах!
Давай, не тяни, загребай от души!
Голову сшибло – домой не спеши!
И рыбной похлебки ты здесь не ищи!
Давай! Налетай! Загребай! От души!
Но когда я просила его рассказать что-то о его службе, о войне, он лишь ухмылялся в бороду и начинал одну из своих бесконечных историй, которые то ли сочинял на ходу, то ли живо припоминал.
«Служил у нас в сотне один парнишка из лангобардов. Сотня, понятно, Его Сиятельства Нантская, только в девяностом году потрепали нас хорошенько в Моравии, потрепали велеты как бродячие псы бесхозную свинью, вот и присылали нам пополнение откуда ни глядя – лонгобардцев, гасконцев, даже из Испанской марки попадались. А звали того парнишку Ансевальд [8]8
Ансевальд (франк.) – «могучий как Асы»
[Закрыть]. Уж мы над ним смеялись, аж животы гудели – сам тощий, кожа к костям липнет, зубы от цинги повыпадали… Не боец, а скотина падучая, скрептум[9]9
Screptum (лат.) – булава
[Закрыть] в руках удержать не мог. Но нам тогда жаловаться на пополнение было – как старухе на ухажера. Любое мясо годилось, лишь бы двигаться могло. Император тогда планировал знатно ударить по велетам на севере, и граф наш Нантский стягивал войска к Вильтенбургу, где затевалась знатная мясорубка.
Сразу видать, что не протянет долго парень, тут, на передовой, и здоровенные нантские мужики, бывало, за час кровью исходили. А этот птенец и минуты бы в бою не протянет. Когда на тебя прут закованные в железо боевые сервусы, да небо над тобой кипит… В общем, загадали мы, что в первом же бою найдет он свой конец. И что ты думаешь, в первой же стычке с велетским механизированным разъездом цепляет он пулю в живот. После такого весь ливер обычно наружу вышвыривает, если повезет – помрешь сразу. Наши коновалы его не глядя заштопали, как лошадиное брюхо, и бросили в обозе. Все одно сдохнет, так хоть не на виду. Лекари у нас армейской школы были, шить и резать умели, а дальше – как Всевышний черканет. Начнется горячка внутренностей, и ступай себе в райские кущи, отмучавшись. Я на этом парне даже пару монет выиграл, угадал, значит. Но проходит неделя, другая, смотрим – а он опять в ряду, серый как смерть, едва ноги волочит, брюхо вдвое тоще предыдущего, потому как на пару локтей кишок меньше, но тащит свой скрептум и живехонек. „Вот те чудо, – думаем, – Никак парнишке на небесах вторую жизнь по ошибке приписали. Однако посмотрим, сколько же ты вытянешь“.
Через два дня на марше накрыло наш авангард беглым осколочным. Подлецы велеты пристрелялись ладно, еще загодя, должно быть. Садят как рыбку в мелком ручейке. Выстрелом по нескольку человек рубят, только щепки летят. Многих тогда перекалечило, и людей, и коней. А Ансенвальд в самой серединке был, где снарядами все поле выкосило, чисто как косой. Как батарею перебили, вернулись мы туда с лопатами – последний долг товарищам отдать. Лекари туда даже и не ходили – там кроме плоти мертвой, дымящейся, ничего и не было. Но слышим стон, и глазам своим не верим – валяется наш Ансенвальд любезный, живехонек, да костерит всех на чем свет стоит. Ему осколком ногу под колено прихватило, да и только. Делать нечего, удивились и отправили опять в обоз.
Догнал нас через три дня, уже на новой ноге, на железной. У нас тогда в обозе один трицикл только под протезы занят был. Оно и лекарям удобнее, отчекрыжило что – раз! – и приставили недостающее в минуту. Удобно. При переправе через Эльбу свезло ему еще больше – оступился с тропы, да и шагнул на мину припрятанную. Думали – на части разорвет, и ногтя не найдешь. Пуля дурная, миновать может, осколок подчас на волосок от сердца пройдет, но с миной – уж извини… Мина шуток не понимает. Только и тут ему свезло – оказалась заржавевшая, протухшая, едва ли в четверть силы бабахнула. И опять вылез он живехонек, только на один глаз ослеп, да оглох сильно – какая-то там внутренность в нем от контузии порвалась.
Кто-то уже собирался ему прозвище дать, Трижды-Покойник, да только я отсоветовал. Чувствовал, что ненадолго прилипнет оно к нему. Так и вышло. Спустя пару дней в трицикл, в котором он ехал, оправляясь от предыдущей своей удачи, угадила болванка из семидесятидвухдюймовки. Экипаж – в клочья, сам трицикл – в труху, у Ансенвальда только пару ребер вырвало да челюсть разворотило. Ну, он и до этого разговорчивым не был, так что не велико горе. Под Вильтенбургом он отличился трижды. Раз ему стрелок веленский пулю в голову прислал, да только скальп снял. Потом на проволоке он повис посреди наступления, дырок в шкуре на три дюжины больше стало. Затем и вовсе чуть голову себе не снял, угодив в волчью яму. И всякий раз латали его лекари и обратно присылали. Не человек, а чудо какое-то. И то верно, на человека он с каждым разом делался похож все меньше, что в нем человеческого, а что железного уже вряд ли бы кто определил. Но смеяться над ним мы давно уже перестали. Напротив, многие просили чтоб он их благословил перед боем, будто капеллан какой. Иные нитки от его рубахи на счастье брали. В общем, заделался он у нас почти как талисманом. Теперь его берегли пуще ока, паче знамени боевого. Один дьявол в первую же зиму он вторую ногу отморозил, затем в реке чуть не утонул, в пожаре чуть не сгорел… Видимо, если уж кому закрыт путь на небеса, тот и лоб расшибет, ан не залезет. Только и его в конце концов нашла старуха с косой. Знать, долго за ним бегала, много сапогов стоптала… Уже после окончания кампании схватил Ансевальд горячку тифозную, два дня бредил, на третий и преставился. Могилу ему насыпали знатную, как префектусу какому. Такое вот дело, Альби. И такое у нас бывало».
Про саму войну Бальдульф никогда не рассказывал. «Чего языком молоть, – отнекивался он, когда я просила рассказать про взятие какого-нибудь города, – Муки-то не смелешь. Кто там был, тот знает, а кто не был – тому ангелы на крыльях сладкие сны принесут».
Когда я проснулась, меня окружала полная тишина, если не считать привычного гула улицы. Город уже проснулся и спешил накормить свою грузную неповоротливую тушу, прогреть свои гнилостные кости на солнце, пропарить едким дымом труб грязные трахеи. Он жил и в его недрах циркулировали тысячи процессов, которые обеспечивали его долгую и, вероятно, бесконечную, жизнь. Уличные разносчики предлагали лепешки из овса и ячменя, кабацкие зазывалы гремели пустыми бочками, мерно дребезжали старые разбитые трициклы, бредущие под окнами медленно и грустно, как околевающие кони. Где-то невдалеке крикнул стражник, грозя кому-то палицей. Завыл голодным зверенком чей-то ребенок. Запричитала старуха. В этом городе, как в огромной клетке, все процессы текли слаженно и соразмерено, и все соки бежали по предопределенным руслам, наполняя его бездумно шевелящейся, кишащей, плюющейся, грязной вшивой жизнью.
Хорошо еще, что наш дом стоял практически на окраине, прилегая к разрушенному после давней бомбардировки кварталу с одной стороны да к фабричным утесам с другой. Здесь было относительно тихо, но даже тут город спешил напомнить о себе, засунуть свою горячую морду в едва приотворившуюся дверь, обдать паром, смрадом гнилых овощей, несвежей рыбы и немытых тел, заводским дымом, терпким ароматом разложения и самой жизни.
Бальдульфа не было, видимо, отправился на рынок. В ранний утренний час там иногда можно было удачно перехватить что-то из припасов – ковригу вчерашнего хлеба из отрубей, бараньих костей на похлебку или даже пару унций оливкового масла. Никогда не унывающий Бальдульф, прихватив последние шесть ассов из медной шкатулки, отправился на поиски. Он в жизни не унывал, кровь, текущая в нем, была крепче выдержанного вина, и даже самые неприятные подарки судьбы Бальдульф воспринимал так же спокойно, как архиепископ – непременного наступления святой Пасхи. Иногда я думала, изменил бы ему его нрав, если бы он оказался прикован к кровати. Но по всему выходило, что не изменил бы. Даже окажись Бальдульф парализованным от пяток до подбородка, лежащим в одиночестве в обществе старого молчаливого сервуса, он и тогда нашел бы повод посмеяться.
«Тряпка ты, Альби, – сказала я сама себе, – И жизни в тебе не больше, чем в дохлой кляче. Миллионы людей по всей Империи имеют несравненно худшую долю, чем ты, согретая и сытая, лежащая в безопасности и под крышей. Сотни тысяч людей погибают на войне, и от них не остается даже горсти пепла, которую можно было бы похоронить. Тысячи сгорают в эпидемиях холеры, тифа, пара-тифа, чумы и нейро-проказы, вспыхивающих то здесь, то там. Тысячи кончают свою жизнь под нейро-корректором, обращаясь в безрадостных пьянчуг, лишенных малейшего удовольствия в жизни, слепо-глухонемых инвалидов и просто бессловесных бездумных слуг. Не говоря уже о тех, которых признали виновными в распространении темных технологий, ведовстве, порче и дьволопоклонничестве, умерших самыми страшными смертями из возможных для хрупкого и слабого человеческого тела».
Клаудо тихо кряхтел в своем углу, вторя моим мыслям. Иногда на него это находило и он по-старчески едва слышно покряхтывал, точно жалуясь на свою, тоже не очень благополучную, долю.
– Чего тебе, ржавый недотепа? – спросила я. Ответа я, конечно, не дождалась, Клаудо, как и всякий сервус, был нем. Но сказанные вслух слова позволили расшевелить замерший, слипшийся болотным малярийным облаком, воздух в комнате.
Он молча смотрел на меня своими получеловеческими-полурыбьими глазами, в которых иногда при неверном освещении могло показаться присутствие какого-то невысказанного, залитого жидким стеклом, чувства. Страдания? Боли? Гадать по ним было не проще, чем по выражению пары блестящих пуговиц.
А что, если он в еще более худшем положении, чем я? Я лишена тела, но у меня есть рассудок, который угаснет только с моей смертью. Что, если рассудок сервусов тоже парализован, в то время, когда их тело отдано в бесконечное услужение другим людям? Эта мысль заронила в сердце острую колючую стеклянную крошку. Представилось, как запертое в своей собственной бренной оболочке беспомощное сознание, точно узник в темнице, молча наблюдает через мертвые глаза за тем, как некогда послушное ему тело прибирает в доме, подает вино и прислуживает за столом. Растирает от пролежней, вводит катетер, вытирает полотенцами… Видит – и не может даже прошептать мольбу о том чтоб его милосердно уничтожили. Потому что у него нет даже рта. Только бессмысленное, бесконечное служение, которым оно может искупить свои прошлые грехи…
Я вздрогнула. Бальдульф прав, моя болезненная впечатлительность когда-нибудь доведет меня до беды. Придумать какую-то ерунду, потом поверить в нее и придти в отчаянье – в этом вся Альберка, без сомнения. Нет и не может быть никакого сознания в теле серва, это лишь грубая человеческая оболочка, кости и плоть, собранный из человеческих частей услужливый механизм. Говорят, в домах высшего общества сервусов не используют, их трупный запах и походка загулявших пьяниц мешают на лакейском поприще, оттого их присутствие считается там дурным тоном. Обеспеченные люди не любят, когда им прислуживают мертвецы.
Другое дело – город. Здесь мертвецам рады, здесь для них всегда есть работа. Сервус – дорогое удовольствие и позволить его может не каждый. У Рыбного моста по вторникам действует рынок сервусов, и там стоит побывать хотя бы один раз в жизни чтобы понять какую-то маленькую мысль, для которой нет ни названия, ни соответствующего слова. Там продают старых уцененных сервусов вроде Клаудо, и на фоне некоторых из них он мог бы еще показаться писанным красавцем. Самый пропащий товар, от которого торопятся избавиться продавцы – «liberis bellum», дети войны. На улицах их обычно кличут «мертвичиной в мундире», «дохлятиной» и «орденоносцами» – в зависимости от воспитания говорящего. Этих сервов в Империю привела война, одна из тысяч войн, которые отгремели при прошлом Императоре, или одна из сотен, которые гремят по всему миру при нынешнем. Этих доставляют сюда со всего света – сорбов, велетов и ободритов с болотного, негостеприимного Востока, гордых ромеев с плодородного Юга, бретонцев и нормандцев скалистого, вечно непокоренного, Запада, и даже заросших великанов-ютов с морозного недоступного Севера. Взятые в плен с оружием в руках, за сопротивление Императору, они приговариваются к наложению Печати покаяния пятого уровня даже не поодиночке, а десятками за раз, как клеймится скот в загонах. Они почти всегда изувечены при жизни, у одного не хватает руки, у другого свернута на сторону голова или выбиты взрывной волной глаза. Таких берут неохотно и по малой цене, обыкновенно на тяжелую работу – в доки, на сталелитейную фабрику, на прокладку дорог.
Те, что получше, вроде нашего Клаудо, идут в другую цену, хотя и с ними жизнь обошлась не сладко. Лучше всего молодые, но это редкий продукт, и за него торговцы ломят двойную цену. Редко на кого по молодости накладывают печать такой тяжести, зато и «молодое мясо» куда долговечнее, некротические процессы разрушают его не так быстро.
Можно встретить и женщину-сервуса, но за нее редко дают хорошую цену, хотя и на такое встречаются любители. Говорят, у баронессы Лаудон вся комнатная челядь в палаццо состояла из сервусов женского пола. Горничные, уборщицы, швеи, даже фрейлины. Баронесса обиделась на весь человеческий род за какую-то учиненную ей в молодости обиду и с тех пор, поговаривают, доверяла только мертвецам. Когда ее казнили вслед за мужем, уличив того в государственной измене, господин императорский палач припомнил ей и это.
Еще, говорят, какой-то прыткий хитрец в Геранде умудрился наладить целый подпольный бордель, оснащенный сервусами. Находка была так оригинальна и пользовалась такой небывалой популярностью у тамошних мужчин, что граф Нантский изволил хохотать до слез, прежде чем приговорить сообразительного подлеца к кипячению в масле.
Улицы о многом могут рассказать, надо лишь понимать их язык и не чураться обращать к их изъязвленным смердящим устам уши.
Клаудо Бальдульф купил по случаю, и весьма удачно, за один полновесный солид. Купил не для себя, сам-то он играючись управлялся со всеми делами, и работал за троих, а для меня. Клаудо был моим личным пажом, он служил моими руками – вместо тех бледных никчемных отростков, что безвольно лежали на простынях. Обтирал меня, подавал вино и еду, запирал двери, одевал, укутывал одеялом. Иногда я задумывалась о том, каким был его путь, приведший его в конце концов в старый полуразвалившийся дом на окраине. Был он дьяволопоклонником, отринувшим все святое и подчинивший свою душу адской геенне? Ворожеем, творившим из крысиных потрохов и вороновых перьев проклятые зелья для причинения болезней и горестей? Может, предал своего хозяина, нарушив данное единожды слово? Клаудо хранил этот ответ в себе и не торопился делиться им с кем попало. Как и я, он выработал особое отношение к окружающему миру и, сам беспомощный, навсегда отгородился от него невидимой стеной.
Когда с улицы вошел Бальдульф, я уже почти успела вогнать себя в гроб горестными мыслями. Три стакана вина с корицей поневоле настраивают на меланхоличный лад, а уж в одиночестве… Увидев его заросшую густым волосом голову на могущих плечах, его широченный торс, перетянутый старым кожаным солдатским ремнем, его могучие руки, бережно прикрывающие дверь, я так расчувствовалась, что даже защекотало в глазах. Он вошел – этакий нарочно неуклюжий, покрытый капелью медведь, пахнущий уличной сыростью, дымом, взъерошенный, грузный, по-звериному осторожный…
– Слава Богу, явился! – возглас сам вырвался наружу, как пташка в распахнувшуюся дверь клетки.
Бальдульф взглянул на меня и его вечно смеющиеся серые глаза подмигнули мне.
– Конечно, я. А ты кого ждала, королевна спящая, мантикору?
– Мантикор не существует, – сказала я, уже стыдясь своей радости, – Это сказки для детей.
– Вот еще сказки! Один мой знакомый валлиец клялся, что подстрелил одну на охоте. Он отрезал ей лапу и засолил ее, а потом она спасла его от слепоты.
– Не бывает никаких мантикор, Баль. И ничьими лапами не излечить слепоты.
– Ну, ты у нас грамотная, тебе и решать, чего там бывает, – проворчал Бальдульф, – Тогда, может, скажешь, что и этого мяса, что я в руках держу, не бывает? И если его не бывает и в руках у меня один морок и наваждение, то куда тогда подевались мои пять медных ассов, а?
– Ты нашел мясо! Ты молодец, Баль! Ты лучший охотник в этом трижды проклятом городишке!
– Охотник не охотник, а поторговаться пришлось… Мне эта треска уже поперек глотки встала, признаться, следующую уже пришлось бы сапогом внутрь заколачивать. Так что пришлось… Ну, завтра пенсия должна поспеть, не помрем же мы с одной медяшкой в кармане – да с мясным пирогом, а?
– Не помрем, – сказала я, улыбаясь, – Наверняка не помрем.
Я прекрасно понимала, что мясо предназначалось в первую очередь мне. Бальдульф, и так неприхотливый в отношении еды, мог питаться хоть месяц напролет черствым плесневелым хлебом из отрубей и желудей. Но мне голодать он никогда не позволял.
– Поболтал с соседями, и на рынке… – он водрузил свою добычу на стол и с удовольствием поглядел на нее, – Рассказать чего?
– Расскажи. Мало ли что с миром творится, пока я здесь кости свои пролеживаю.
– С миром ничего не творится, он, как и раньше, самый бессмысленный, рехнувшийся и злобный мир из всех, сотворенных Всевышним.
– Тогда меня устроят городские новости.
– У тебя же есть новости, там, – Бальдульф ткнул в экран либри-терминала.
– Там не те новости, Баль. Точнее, не те, которые бы я хотела знать. Пишут, например, что сегодня маркиз Эдесский дает бал в честь совершеннолетия своей дочери, по этому поводу в его палаццо ожидается весь высший свет графства.
– Хорошо бы туда фугас, да потолще…
– Епископ из Барселоны повелел внести в Высочайший Реестр одобренных Церковью технологий ионизатор воды малого цикла с замкнутым контуром.
– Молодец епископ. Жаль, за него не порадуются те тысячи бедолаг, которых за очистку воды с его помощью последние двадцать лет приговаривали к наложению Печати покаяния…
– Капитул иеронимитов в Провансе. Решением присутствующих каноников был установлен новый обет для братьев по вере, не возжигать света в темное время, а также разрешен вопрос с так называемой Тулонской ересью.
– Пусть не возжигают, лишь бы ночным горшком пользоваться не забывали.
– Племянница графа Бесалу была обвенчана сегодня в Шартрском соборе с герцогом Тулузсским, императорским камерарием. Их союз благословил сам архиепископ.
– Обвенчана, союз… Через полгода наставит ему рога с каким-нибудь бургграфом, и герцог утопит ее в пруду, в бочонке с известью… Охоты нет про этих стервятников слышать. А наш-то граф чего? Пишут о нем?
– Локальные новости, – приказала я либри-терминалу и экран послушно преобразился, испещрив нерукотворную страницу мелкими бисеринками-буквами, – Да ничего интересного. Помиловал на днях убийцу Храмна, задушившего пять незамужних девиц графства, милостиво приговорив его к повешению вместо четвертования.
– Ну, этот хоть при голове, – вздохнул Бальдульф, – Хоть и граф, а все же с пониманием к людям.
– Ты слишком долго служил под его началом. По сравнению с прочими он вряд ли чем-то выделяется. И слава ратных свершений тоже не розами выстлана.
– Святая правда, все мы для них зернышки, Альби. Да только свой граф – он все-таки привычнее что ли…
– К черту их, – я взглядом заставила экран либри-терминала погаснуть, – Лучше расскажи, о чем на улицах толкуют.
– О том же, о чем толковали, когда мой дед за гусями бегал… Говорят, за буасо овса скоро будут брать по семь ассов. И телки в этом году дали меньший приплод, чем рассчитывали, так что вилланы уже втихую бузят и жалуются на наведенную порчу. Обещали прислать святого отца из ближайшего аббатства варнавитов, освятить луга, только мало кто в это верит.
– Вряд ли эти новости лучше тех, что печатают в церковном информатории. А повеселее нет?
– И так веселья с избытком… Помнишь старую Гальдраду-Плотничиху из Соломенного тупика?
– Которая хромая?
– Она самая. Сын к ней вернулся, которого уж схоронили восьмой год как… Оказалось, был пленен в битве под Зунталем данами и угнан в рабство. Сбежал-таки, потом еще два года плутал, вернулся живехонький, хоть и без руки. Гальдрада от радости сама не своя, чуть удар не сделался.
– Увидишь ее, передай и от меня доброе слово.
– Близнецы Беремунд и Беровальд, что ушли в разбойники тем летом, попались графскому разъезду в лесу. С Беровальда живьем сняли кожу и отпустили, Беремунд умудрился сбежать, хоть и с пулей в печенке. Ну да и поделом, как говорят. С детства шебутные были, к тому же и при рождении предсказано им было в беду попасть. С такой судьбой и в разбойники – как с ослицей под венец…
– Да и черт с ними обоими.
– Старый Виллибад-Срамник, поговаривают, клад нашел. Целый сундук солидов старой чеканки. То ли какой мятежный барон прикопал, то ли разбойники добычу схоронили. Все отдал честь по чести бургграфу, ему за то доля вышла немалая, десяток денариев. А так вроде бы ничего больше и не слыхать…
Бальдульф разложил свою добычу на доске и, вооружившись кухонным ножом размером с пехотный тесак, принялся что-то высчитывать.
– И это все? – спросила я.
– Э? Все, что запомнил. Не слоняться же по рынку день деньской, уши развесив.
– И больше никаких новостей?
– Нет. Больше никаких, юная сплетница.
– Тогда почему у тебя такое лицо, будто у тебя на языке канарейка вьется?
– У меня? – Бальдульф попытался изобразить искреннее удивление, и получилось у него это так неуклюже, что я прыснула со смеху, – Будет тебе…
– Я же вижу, когда ты утаить что-то хочешь.
– Ты меня как книгу читаешь, – вздохнул он, ощупывая мясо, – Вот дьявол, а ведь мясо несвежее-то, с душком… Вот же погань… Запах отбили дегидрозой и табаком, а я, дурак, и купился. Да не хотел я тебе рассказывать, зная твою голову непутевую, тут же ведь схватишься, как полоумная…
– Рассказывай! Рассказывай уже!
– Да такое дело… Встретил на рынке приятеля старого, Рихомера-Бездельника, мы с ним в страже раньше вместе дела околачивали. И он, значит, рассказал, что сам слышал от ночной смены. Про отца Гидеона. Того, что приходил вчера.
Наверно, так чувствует себя мышь, услышавшая звонкий щелчок сработавшей мышеловки. Писк запоздавшего предчувствия и пронзительный укол досады. Отец Гидеон!
– Ах, дьявол!
– Не сквернословь.
– К дьяволу сквернословие! Что с ним?
– Да с ним-то ничего. То есть, наверное. И вообще Рихомер мало что знал. За что купил, за то продал. В общем, ночной патруль, проходивший мимо дома отца Гидеона в третьем часу ночи, услышал подозрительный шум, доносящийся изнутри. То ли вскрик, то ли окрик. Район там хороший, не чета нашему, ночных лиходеев не водится, но кто-то уже слышал про вчерашнего воришку, вот и решили проверить, не творится ли там чего. Сама понимаешь, случись что со святым отцом – с них сперва епископ шкуру снимет, а сам граф потом солью посыплет…
– Не томи же, чтоб тебя! Что дальше?
– Да ничего, – ответил Бальдульф немного раздраженно. Он нюхал мясо и, судя по его лицу, все его мысли сейчас были заняты исключительно им, – Вспышку в окне увидели. Яркую, как от рождественской шутихи. И вроде бы дымом из дома потянуло. Как будто пожар или что-то в этом роде.
– И что отец Гидеон?
– Откуда мне знать? Дальше ни Рихомер не знает, ни я. Знает только, что вскоре туда прибыл капитан Ламберт в сопровождении пары принцепсов, выставили у входа охрану и скрылись внутри. Думаю, дело…
– Что?
– …не так уж и плохо. Немного тимьяна, щепотка имбиря – и можно хоть на императорский стол подавать, не такой уж и сильный этот запах. Но ухо я тому мерзавцу-мяснику все равно завтра оторву…
– К черту твое мясо! Что с Гидеоном?
– Взъерепенилась… Знал бы – сказал. Но капитан Ламберт мне не докладывается. Надеюсь, жив. Если бы помер, точно весь Нант на ушах уж стоял бы. Шутка ли, настоятель собора, и не последнего… Он старый вояка, как видно, такого в расход легко не пустишь.
Мысли завертелись вразнобой, со звоном отскакивая друг от друга, как никелированные шарики в барабане уличной лотереи.
– Клаудо, седлай Инцитата!
– Что-о-о? – Бальдульф выпучил глаза, – Чего это ты задумала?
– Ты что, не понимаешь? Там же что-то случилось!
– Похоже на то. Да только не нашего ума это дело, юная воительница. Раз капитан Ламберт там, то я спокоен. И не будем изображать лишай на носу викария. Довольно с тебя предыдущих проделок!
– Ты не понял, – злясь, я закусила губу, – Что-то происходит, может быть, прямо сейчас!
– Вот и пусть происходит, и чем дальше от нас, тем лучше, – заметил Бальдульф.
– Это продолжение истории!
– И наверняка скверной.
– Я не могу упустить ее продолжение! Если хочешь оставаться, сиди тут и куховарь, а я направлюсь к нему и все узнаю. Это единственная интересная вещь, которая случалась в округе за последние два года, и если ты думаешь, что я буду лежать как бревно и ждать, когда новость появится в информатории, то крепко ошибаешься. Клаудо, где Инцитат, черт возьми? Пошевеливайся!
– Ты же ненавидишь улицы!
– Еще как. Но если гора не идет к Магомеду, то Магомед поднимает свою отвисшую задницу и скачет ей навстречу как призовой рысак! Клаудо меня довезет.
Бальдульф встал в дверном проеме, грозный как выточенный из цельного куска камня голем, борода его даже вздыбилась от гнева. Такого не вынесешь с пути и осадным механизированным тараном на четырехосном приводе.
– Никуда ты не пойдешь, – сказал он и гул его голоса походил на звук скрипнувшего ледника, – Я не пущу. Во-первых, тебе на улицах делать нечего, Клаудо не защитник. Во-вторых, я не позволю мешаться перед глазами капитана Ламберта и отца Гидеона с какими-то очередными вздорными мыслями, видит Бог, ты и так обоим дорогого стоила. Забудь. Останешься дома. А завтра я, так уж быть, может проведаю старика и узнаю, что сталось. В любом случае, обойдемся без твоего участия.
– Твой Ламберт глуп как старая амбарная мышь! И ты еще глупее него!
– Тогда ты еще глупее меня, если думаешь, что я отпущу тебя.
Испытывать эту преграду на прочность было бесполезно. С тем же успехом можно было пытаться пробить брешь в крепостной стене при помощи деревянной мотыги. Осада Бальдульфа была невозможна, и я достаточно хорошо это знала. Как знала и то, что любого мужчину, изображающего из себя неуязвимую крепость, можно взять штурмом, используя старую как мир тактику обманных маневров и потайных ходов.
– Вся стража города не может запретить нам нанести визит вежливости нашему знакомому священнику.
– Знакомому… – поперхнулся Бальдульф, – Если он один раз был у нас в доме, это не значит, что он нам добрый друг и приятель, и мы можем вот так заявиться к нему в дом! И, кстати, стража совершенно верно нас не пустит. Если там сейчас Ламберт, то он занят делом и вмешательство в дела стражи могут закончиться для некоторых очень печально.
– Он ел пищу под нашим кровом, Баль. Это что-то да значит. Например, это значит, что если он нам и не близкий друг, то, как минимум, человек, чья жизнь нам не безразлична. Разве не так?
Позиции Бальдульфа пошатнулись. Крепость осталась неприступна, но где-то в ее недрах послышался неуверенный рокот, точно притершиеся друг к другу за долгие века валуны вдруг пошевелились на насиженных местах.