Текст книги "Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина)"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 46 страниц)
Теперь, когда Ковтун отпустил руку Лопатина, Лопатин снова зажал ею щеку и глаз. Он сам не знал, для чего это делает, но ему хотелось прикрыть раненое место.
– Ранение касательное, царапина. А глаз цел, от удара болит, – сказал Ковтун. – Фельдшера бы, а?
– Я уже послал, – сказал Левашов.
В окоп торопливо влезла та самая Таисья, с которой Лопатин ехал на бричке. Она велела Лопатину присесть поудобней, и он, скрипнув зубами от боли, почувствовал прикосновение марли и услышал шипение перекиси водорода.
– Ничего, ничего, товарищ майор! Сейчас, сейчас! Минутку, минуточку, – говорила девушка, повторяя каждое слово по два раза и ловко и быстро накладывая временную повязку.
После бомбежки над фронтом повисла тягостная тишина.
– Идут! – взвинченным, не своим голосом крикнул Ковтун и скомандовал в трубку: – Давай огонь!
Над головами с железным шуршанием прошли наши снаряды, и впереди, закрыв дымом наступавшие румынские цепи, легла первая полоса разрывов.
Лопатин поднялся в окопе, силясь, насколько это удастся без очков, хоть что-то увидеть там впереди.
– Белкина! – тоже, как и Ковтун, не своим, изменившимся голосом сказал Левашов. – Проводите майора посадками до моего танка. Пусть до медсанбата довезут, и танк сразу же – обратно!
– Я останусь здесь. – Лопатину не хотелось никуда двигаться из этого окопа.
– А идите вы знаете куда… – беззлобно, но строго сказал Левашов. – Не до вас. Не видите, что ли, – атака! Белкина, выполняйте приказание! Посадите раненого и возвращайтесь. – Он отвернулся, приложил к глазам бинокль и забыл о существовании Лопатина.
15
Пока Лопатин ехал на левашовском «танке» в медсанбат, румынские атаки шли одна за другой. Сначала Левашов, а потом Ковтун дважды поднимали в контратаку несколько десятков человек – свой полковой резерв. Во время второй контратаки Ковтуна ранило навылет в плечо, и он, из последних сил, на своих ногах, доплелся обратно до наблюдательного пункта, потный и бледный.
Левашов встретил его так, словно был лично виноват в случившемся.
– Давайте сюда Таисью! – кричал Левашов, усаживая Ковтуна. – Ах, Ковтун, Ковтун, что ж это ты, а?
Ковтун, у которого во время боя слетела фуражка, рукой откидывал со лба намокшую челку и, хватая губами воздух, часто и надрывно дышал. Что ему было ответить? Бой затихал, атаки были отбиты, дело, на которое его послали, сделано. Ему несколько раз за день казалось, что его убьют, и он вспоминал о своей уехавшей в эвакуацию на Кавказ семье, большой и, судя по письмам, плохо устроенной. Вспомнил и сейчас, с облегчением подумав, что всего-навсего ранен.
Он сидел в окопе голый до пояса, и сейчас было видно, что ему уже немало лет – на голове ни одного седого волоса, а грудь вся седая.
Таисья туго бинтовала его – кругом тела, под мышкой, через плечо и снова кругом тела, но, сколько бы она ни наматывала бинтов, кровь каждый раз густо проступала сквозь них, и, казалось, намотай она целые белые горы, кровь все равно проступит наружу.
Ковтуну показалось, что его не бинтуют, а заворачивают во что-то большое, белое, из-под чего он вот-вот перестанет быть виден. Он закрыл глаза и, поняв, что теряет сознание, собрался с силами и усмехнулся:
– Хватит бинты изводить.
Он прямо взглянул в красивое, потное от усталости лицо девушки. «Красивая какая», – и бессмысленно пожалел, что не останется здесь, что его отправят в госпиталь, а там, может, и совсем увезут из Одессы, и он уже никогда не увидит этой красивой девушки, которая сейчас бинтует его.
– Откомандовался, – сказал он и снова закрыл глаза.
Левашов, наблюдавший за перевязкой, выругался:
– Второго командира полка мне за сутки меняют, паразиты!
– Бой выиграли – и то хлеб, – сказал Ковтун, открыл глаза и первым увидел шедшего по окопу Ефимова.
Ефимов был такой же, как всегда. Мешковатая гимнастерка горбилась на спине, рука висела на черной косынке, а кавалерийский хлыстик пощелкивал по сапогам. Подойдя, он осторожно пожал Ковтуну левую руку и взялся за трубку телефона.
– Давайте двойку через двадцать третий!
Двадцать третий был штаб дивизии, двойка – штаб армии.
– Товарищ член Военного совета, – с полминуты нетерпеливо продержав трубку около уха, сказал он. – Говорит Ефимов. – Он был взволнован и пренебрег условными позывными. – Отбились. Потери большие. – Он повернулся в сторону Ковтуна. – Два командира полка – девяносто четвертого и девяносто пятого, – один контужен, другой ранен, но отбились! Уложили противника – счету нет, сами такого еще не видели. Благодарю! Понятно. Благодарю! К восемнадцати не успею, а в девятнадцать буду. Собирайте. Хорошо. У меня тоже все… Ах, тришкин кафтан, тришкин кафтан, – вздохнул он, имея в виду не только вышедшего из строя Ковтуна, но и свой разговор с членом Военного совета. Ставка утвердила его командующим, и надо было решать, кому сдавать дивизию. Он вздохнул еще раз и сказал телефонисту, чтобы тот соединил его с командиром второго батальона Слеповым. – А ты, Левашов, – обратился Ефимов к Левашову, пока телефонист вызывал Слепова, – пошли кого-нибудь, чтобы мою полуторку подогнали.
– Как бы не обстреляли, – сказал Левашов.
– Сейчас не обстреляют, – уверенно сказал Ефимов и снова нагнулся к Ковтуну: – Больно?
– Не знаю, товарищ генерал, еще не расчухался.
– Чем санитарки ждать, в кабину моей полуторки сядешь – и прямо до первой градской больницы. Была градская, а стала наша. Полдивизии в ней перележало. Ну, что там у вас? – заторопил он телефониста. – Где Слепов?
– Докладывают – в роту пошел. Сейчас соединят.
– Думаю вместо вас пока Слепова на полк поставить, – сказал Ефимов, обращаясь к Ковтуну. – Какого вы о нем мнения?
– Не успел составить, товарищ генерал, – ответил Ковтун.
– Это, впрочем, верно, – сказал Ефимов. – Вернетесь из госпиталя, составите!
– Утешаете, товарищ генерал.
– А раненых положено утешать.
– Обидно, что обратно в дивизию навряд ли попаду, – с горечью сказал Ковтун.
– Почему? Рапорт по команде: хочу продолжать несение службы в своей части!
– Ответят, что не кадровый. Послужил в одной – послужишь в другой. Да и какие уж тут претензии, когда война.
– А по мне, такие претензии на войне должны больше уважаться, чем в мирное время. И кто имел возможность уважить такой рапорт, а не уважил – дурак! – сердито сказал Ефимов.
Он принял из рук телефониста трубку и, спросив Слепова, через сколько времени тот может прибыть сюда, приказал явиться, сдав батальон заместителю.
Подминая под себя кусты, ефимовская полуторка подъехала к самому окопу. Левашов вместе с Ефимовым помог Ковтуну вылезти из окопа. Хотя в посадках было почти сухо, Ковтуну от потери крови казалось, что он при каждом шаге вытягивает ноги из-под земли.
Доведя Ковтуна до машины, Левашов забежал с другой стороны и, перегнувшись через руль, помог ему усесться в кабине.
Лицо Ковтуна побелело от усилия, с которым он все-таки дошел до машины своими ногами.
– Спасибо за службу, капитан Ковтун! – глядя в бледное лицо Ковтуна, сказал Ефимов. – А вы, Тимченко, отвезете капитана в госпиталь и возвращайтесь за мной в штаб полка. Да поосторожней его везите, – вдруг прикрикнул он. – Знаете, что значит ездить осторожно?
– Так точно! – бодро ответил шофер, хотя за три месяца езды с Ефимовым запамятовал, что значит ездить осторожно.
– Сказка про белого бычка, товарищ генерал, – опечаленно сказал Левашов, когда машина отъехала. – Не везет девяносто пятому.
– Как ваше мнение о Слепове? – вместо ответа спросил Ефимов.
– Как прикажете, – сказал Левашов.
– А ты не фордыбачься, – сказал Ефимов. – Твой характер мне известен. А что заранее с тобой не посоветовался – прощения просить не буду, тем более что ты все равно бы назвал Слепова. Так или нет?
– Так, – Левашов улыбнулся.
– Чего улыбаешься?
– Конечно, есть еще одна кандидатура, – продолжая улыбаться, сказал Левашов.
– Старая песня. Только не пойму, на что напрашиваешься: на похвалу или на выговор?
– На выговор, товарищ генерал. Хотя бывали, конечно, в жизни случаи…
В словах Левашова содержался намек на прошлое самого Ефимова, который перешел с политической работы на строевую только в середине гражданской войны.
– Мало ли что тогда бывало.
– Знаю, полком командовать не дадите, а с батальоном справился бы, – сказал Левашов.
– А мне не надо, чтобы вы справлялись с батальоном. – Ефимов вернулся к обращению на «вы». – Хотел бы верить, что придет время, и вы справитесь с дивизией в качестве ее комиссара. Но для этого вам надо поменьше пить и матерщинничать, пореже показывать, заметьте, не проявлять, а показывать свою храбрость, а главное, научиться считать про себя до трех, прежде чем сказать или скомандовать.
– Почему до трех? – не сразу понял Левашов.
– А чтобы за это время успеть подумать, соблюдая нормальный процесс: сперва подумал – потом сказал, а не наоборот. Вот Слепов, – издали кивнув на появившегося в конце окопа саженного капитана в каске и накинутой на плечи плащ-палатке, – тот, наоборот, иногда слишком долго думает. Советую взаимно поделиться опытом. Здравствуйте, Слепов!
Слепов приложил руку к большой лобастой голове и посмотрел на Ефимова внимательным медленным взглядом. Попав в девятнадцатом году воспитанником музыкантской команды в этот самый полк, Слепов служил в нем уже двадцать два года и понемногу, каждый раз с великим трудом, но зато прочно поднимался со ступеньки на ступеньку. Не первый день зная Слепова, Ефимов верил, что этот неповоротливый человек исправно потянет полк в одной упряжке с умным, но зарывающимся Левашовым.
– Принимайте полк, Слепов, – сказал Ефимов и снизу вверх – на Слепова все без исключения смотрели снизу вверх – поглядел в неподвижное, топором вырубленное лицо капитана,
– Слушаюсь, – сказал Слепов, и, хотя это было самое значительное мгновение во всей его армейской жизни, его лицо не выразило никаких чувств.
16
Ефимов пробыл на передовой еще около часа. Весь день, пока шел бой, он чувствовал себя по-прежнему командиром дивизии, но с тех пор, узнав, что его назначение на армию состоялось, с каждой минутой все больше отвлекался мыслями в будущее.
Уже на обратном пути один из тех снарядов, что немцы наугад бросали перед ужином, чуть не накрыл Ефимова и всех, кто с ним был. Ефимов едва успел соскочить с «танка». Поднявшись, он увидел Левашова, который держался правой рукой за левую.
– Зацепило?
Левашов, закатав рукав гимнастерки, пощупал застрявшие под кожей мелкие осколки.
– Ничего, – сказал он, – как слону дробина – фельдшер вынет.
– Вот что, – сказал Ефимов, – мне надоело с вами возиться.
Я вам уже в прошлый раз приказывал пойти после ранения в медсанбат; тогда открутились, но на этот раз – пойдете! Подумаешь мне, незаменимый!
– Так что это за ранение? Курам на смех, бекасинник! – снова ощупывая руку, сказал Левашов. – Вы же в госпиталь с вашей рукой не легли? А если по делу – вас самих давно бы надо отправить!
– Держи карман шире, – сказал Ефимов.
Они снова сели на «танк» и поехали.
– Вот что, – сказал Ефимов – они приближались к штабу полка. – Я прямо от вас поеду в Одессу и захвачу вас с собой! Заедете в госпиталь, навестите Мурадова и Ковтуна, а кстати, вынете осколки. Дело к ночи, в полку без вас ничего не случится. Так или нет, Слепов?
– Так точно, – сказал Слепов.
Левашов молчал. По правде сказать, он обрадовался.
Приехав в штаб полка и зайдя в хату Левашова, Ефимов посмотрел на часы. Чтобы поспеть в Одессу к девятнадцати, надо было выезжать через пятнадцать минут. Он сел за стол, потянулся и попросил стакан чаю.
За окном остановилась машина, и в хату, широко распахнув дверь, вошел Бастрюков в шинели, перепоясанной новыми ремнями, и в каске.
– С победой, Иван Петрович! – сказал он и стал снимать каску. Но затянутый под подбородком ремешок не расстегивался, каска не снималась, и Бастрюкову пришлось неловко и долго стягивать ее, постепенно сдвигая с затылка на лоб.
– Здравствуй, здравствуй! – наблюдая это занятие и прихлебывая чай, ответил Ефимов. – Как там у вас в дивизии? – Он имел в виду штаб дивизии. – Надеюсь, все в порядке, потерь нет?
– Все в порядке, – сказал Бастрюков, наконец сняв злополучную каску. – С шефами целый день провозился. Приехали с утра и все на передовую рвались. Пришлось, понимаешь, чуть ли не силой удерживать.
– Удержал?
– Привез сюда. Сейчас грузовик подъедет – немного поотстал от меня. Говорят: не вернемся в Одессу, пока на передовой не побываем! Решил их хотя бы сюда, к штабу полка, подвезти под вечер. Вызовем для них с передовой народ, пусть побеседуют!
Оправившись от неудачи с каской, Бастрюков удобно раскинулся на стуле, бросив перед собой на стол до отказа набитую полевую сумку.
В хату вошел отлучавшийся Левашов. Ефимов заметил, что он уже перевязался на скорую руку: из-под обшлага гимнастерки виднелся бинт.
– Слушай, Левашов, – полуоборачиваясь, но не здороваясь, деловым тоном сказал Бастрюков. – Сейчас шефы подъедут. Я нарочно от них оторвался, чтобы предупредить тебя. Давай вызови сюда для встречи лучших людей с передовой. Ну, скажем… – Он потянул ремень на полевой сумке и с натугой стал вытаскивать оттуда толстую клеенчатую тетрадь.
– А вы не трудитесь, товарищ полковой комиссар, – сказал Левашов. – Я лучших людей и так знаю. Сейчас вызову.
– Ну, скажем, – наконец вытащив тетрадь и не обращая внимания на слова Левашова, сказал Бастрюков. – Ну, скажем, – повторил он, надевая очки, – из второго батальона Коробков.
– Убит Коробков, – сказал молчавший до этого Слепов. – Утром сегодня.
– Убит? – Бастрюков поверх очков посмотрел на Слепова так строго, словно тот был виноват, что Коробков убит, и предполагаемый вызов не может состояться. – Или Горошкин.
– Горошкин жив, можно, – сказал Слепов.
– Давай, – повернулся Бастрюков к Левашову, – сейчас список с тобой набросаем.
– А зачем список, товарищ полковой комиссар? – возразил Левашов. – Просто обзвоню батальоны и вызову.
– Все у тебя всегда просто, Левашов, – сказал Бастрюков. – Слишком все у тебя всегда просто, а кандидатуры надо обдумывать! Одесский пролетариат приезжает, нужно, чтобы действительно лучшие люди полка с ними встретились.
– А у нас в полку плохих нет, – упрямо сказал Левашов. – Даже я для людей вроде ничего, только для вас плох.
Это была уже прямая дерзость. Бастрюков поднялся и не своим голосом крикнул:
– Смирно!
Левашов с искаженным лицом встал в положение «смирно».
– Вот что, – тоже вставая, сказал Ефимов. – Левашов, выйдите. И вы, Слепов, тоже. Мы с полковым комиссаром вызовем вас.
Левашов и Слепов вышли.
– Это ты его распустил, Иван Петрович, своего любимца!
– Он не мой любимец, а полка любимец. Вот в чем суть дела. А тебе даже не интересно знать, почему так? – спокойно возразил Ефимов.
– Все равно, моя бы личная воля, я бы его давно с комиссаров снял, – раздраженно сказал Бастрюков. – Он не комиссар, а хулиган.
– Подожди, Степан Авдеич, – по-прежнему спокойно, но твердо сказал Ефимов, кладя руку на плечо Бастрюкову. – Я его, конечно, не оправдываю. Разговаривать, как он сейчас с тобой, не положено. Но человек весь день в бою был, двух командиров полка потерял, сам ранен…
– Если ранен, пусть в медсанбат идет, – сказал Бастрюков.
Он был миролюбив с начальством, но терпеть не мог, когда ему наступали на ноги подчиненные.
– Вот именно, – все так же тихо и твердо сказал Ефимов. – И даже не в медсанбат, а в госпиталь. Я в Одессу еду и, с твоего разрешения, заберу его с собой до ночи, на перевязку.
– А кто же шефов с людьми знакомить будет? Я, что ли? – огрызнулся Бастрюков. При всем своем гневе на Левашова, он не хотел, чтобы тот уехал, оставив его одного с шефами.
– Отпусти его, – повторил Ефимов. – Он поедет, а ты пока тут покомиссарь за него. С шефами посиди, заночуй в полку. Ты тут не так часто бываешь. – В голосе Ефимова послышалась железная нота.
– Ну что же это такое? – вдруг осевшим голосом сказал Бастрюков. – Привез в полк шефов, комиссара полка нет. Сорвем встречу.
Он говорил правду, и Ефимов понимал это. Если Левашов уедет, то действительно под руководством одного Бастрюкова человеческой встречи с шефами не получится.
– Хорошо, – сказал Ефимов, подумав. – Пусть остается. Но только ты, пожалуйста, как только шефов проводите, сразу отпусти его в госпиталь. Ладно?
– А на что он мне потом нужен будет? – с полной искренностью сказал Бастрюков. – Конечно, отпущу. А ты что, уже уезжаешь? – спросил он, увидев, что Ефимов надевает фуражку. – Не встретишься с шефами?
– К сожалению, не могу, – сказал Ефимов. – На девятнадцать вызван в штаб армии, – и быстро вышел из хаты.
Бастрюков, выходя вслед за ним, с трудом удержался от готового сорваться с языка вопроса – среди дня он услышал по телефону от одного политотдельского работника, что Ефимова прочат в командующие.
Рядом с «эмкой» Бастрюкова и полуторкой Ефимова стоял грузовик, на котором только что приехали шефы. Шефы – рабочие Январских мастерских, семеро мужчин и одна женщина, – толпились у грузовика, как со старым знакомым, разговаривая с Левашовым, – некоторые из них уже бывали в полку раньше.
– Здравствуйте, дорогие товарищи шефы, – сказал Ефимов и стал по очереди здороваться. – Очень хотел бы сам принять вас в полку, но не сумею. Но товарищи вас примут от всей души, – он кивнул в сторону Левашова. – А пока честь имею кланяться, – приложил он руку к козырьку. – Назначен командующим Приморской группой войск и должен немедля отбыть в Одессу.
Он пожал руку Левашову, Слепову и Бастрюкову, для которого, собственно, и не отказал себе в удовольствии сказать эту последнюю фразу, шагнул к полуторке и, сидя в кабине, еще раз приложил руку к козырьку.
Когда он въезжал в Одессу, уже темнело. Его машина шла по Дерибасовской, а навстречу ей, один за другим выскакивая из-за поворота, мчались в сторону фронта грузовики, битком набитые стоявшими во весь рост моряками. Моряки, прибывшие в Одессу вчера на том же угольщике, что и Лопатин, были уже переобмундированы в защитное, но переброшенные через плечо черные скатки морских шинелей и видневшиеся под гимнастерками тельняшки упрямо напоминали о том, что это моряки.
На тротуарах толпился народ. Люди махали руками и кричали, радуясь, что в Одессу, после долгого перерыва, прибыли новые морские части и, значит, ее, вопреки пронесшимся слухам, не собираются сдавать. Глаза Ефимова бежали по лицам стоявших на тротуарах людей, он думал о том, что где-то среди них, уже дважды запеленгованный, но все еще не выловленный, стоит человек, который сегодня же ночью отстучит на ключе своего радиопередатчика в штаб румынской армии, что в Одессу прибыло пополнение – матросы. В данном случае это и требовалось, об этом говорили вчера на совещании в Военном совете. Именно ради этого моряков днем, на виду, переобмундировывали, именно поэтому они так шумно и открыто мчались сейчас через весь город на грузовиках. А все это, вместе взятое, было лишь одной из многих мер, предпринятых, чтобы запутать румын и немцев и, в случае эвакуации, обеспечить ее неожиданность.
Но триста ехавших к фронту моряков не знали этого. Пролетая мимо собравшихся на улицах людей, они махали руками и кричали, а на заднем борту последнего грузовика, придерживаемый за плечи товарищами, свесив ноги, сидел моряк в бескозырке, надетой вместо пилотки, и, вовсю растягивая баян, играл яблочко. Они мчались воевать и умирать на фронт, под Дальник, мимо Ефимова, ехавшего им навстречу в штаб армии принимать ответственность за будущее, а значит, рано или поздно – за эвакуацию Одессы.
Об этом не хотелось думать, но не думать было нельзя.
17
После отъезда Ефимова Бастрюков помрачнел. Случилось как раз то, чего Бастрюков боялся – Ефимов был назначен командующим.
Несмотря на соблюдение всех внешних норм, положенных в общении между командиром и комиссаром, Бастрюков не заблуждался насчет истинного отношения к себе Ефимова. Правда, в таких делах, как оценка комиссара дивизии, последнее слово было за членом Военного совета, но что теперь стоило Ефимову запросто, с глазу на глаз, сказать члену Военного совета:
– А знаешь, Николай Никандрович, ведь Бастрюков-то не соответствует.
Только на редкость выгодное для Бастрюкова стечение обстоятельств до сих пор заставляло Ефимова скрепя сердце держать при себе свое мнение о Бастрюкове. Ефимов пришел на дивизию перед самой войной с понижением в должности и с репутацией неуживчивого человека. На прежнем месте он не сработался с заместителем, а при разборе дела вспылил и нагрубил начальству. Даже сам Ефимов задним числом не считал себя до конца правым в этой истории. И вот в новой дивизии судьба, как назло, свела его с Бастрюковым.
Поначалу в мирное время ему показалось, что Бастрюков – человек как человек; чересчур любит с важным видом внедрять в подчиненных прописные истины, но это случается и с хорошими людьми…
Что Бастрюков бумажная и вдобавок трусливая душа, Ефимов понял, как только началась война. Но он оценил в Бастрюкове и другое – гладчайший послужной список и готовность в случае необходимости защищаться любыми средствами. Равнодушный к делу и людям, Бастрюков был неравнодушен к себе: принужденный к самозащите, он мог оказаться вулканом энергии. А тут еще предыстория самого Ефимова, которая сразу пошла бы в ход, поставь он вопрос о несоответствии своего комиссара занимаемой должности!
Ефимов понаблюдал Бастрюкова, подумал и на время смирился. И в стрелковых полках и в артиллерийском были на подбор хорошие комиссары; инструкторов политотдела Бастрюков, возмещая на их шкуре собственную неподвижность, беспощадно гонял на передовую; Ефимов нашел там с ними со всеми общий язык и свыкся с мыслью, что у него в дивизии не как у людей: вместо комиссара – скоросшиватель. В общем, он ужился с Бастрюковым, а верней, обходился без него. В этом и состоял секрет их внешне терпимых отношений. Ефимов злился на себя за то, что все это не слишком принципиально, но освободить дивизию от Бастрюкова пока не чувствовал себя в силах, а начинать с ним войну, без твердых надежд на разлуку, не желал.
За все время у них произошел только один по-настоящему крупный разговор из-за Левашова: Левашов во время кровавых сентябрьских боев, когда появились случаи недовода пленных до сборных пунктов, созвал в полку делегатское собрание от всех рот и на нем устроил допрос нескольким пленным румынским солдатам. Пленные – по большей части крестьяне и батраки – рассказывали мрачные вещи о румынской деревне, об армии и о том, что они терпят от своих офицеров. Собрание произвело впечатление на делегатов, и случаи недовода пленных солдат в полку Левашова сразу прекратились.
Бастрюков разозлился – и потому, что ему не понравилась вся эта затея вообще, и потому, что делегатское собрание было проведено без спросу; он обвинил Левашова во всех смертных грехах, включая разложение бойцов, и потребовал, как самое меньшее, снять его с полка. Ефимов в ответ вспылил и сказал, что, по его мнению, таких, как Левашов, надо не снимать, а повышать, потому что живая душа дороже бумажной, а на войне – вдвойне!
Бастрюков, побледнев, сказал, что Ефимову не мешало бы научиться по-партийному разговаривать хотя бы со своим комиссаром.
– А вы меня партийности не учите, – побагровев, сказал Ефимов. – Я, кстати, и постарше вас, и в партии подавней, с шестнадцатого года. Левашова вам на съедение не дам, и не вздумайте капать на меня в Военный совет. Мне с вами воевать некогда, мне с противником воевать надо, но, уж если вы сами проявите инициативу, я в свою очередь выкрою на вас время!
Это была прямая угроза. Бастрюков, не только не любивший, но и боявшийся Ефимова, сказал, что ради пользы дела не станет обострять отношения с командиром дивизии и оставит его невыдержанные слова без последствий.
Тем и кончилась их перепалка тогда.
Теперь Ефимов был назначен командующим, а Левашов, из-за которого тогда загорелся сыр-бор, этот чертов партизан и любимчик Ефимова, сидел рядом с Бастрюковым в хате и разговаривал с шефами.
«Очередное звание ему ускорит и начнет в комиссары дивизии тащить», – с раздражением подумал Бастрюков, одним ухом слушая, как Левашов рассказывает шефам то о том, то о другом бойце, попавшем в полк из Январских мастерских и уже успевшем выбыть из строя за последние две недели боев. Об одном он рассказывал, как тот погиб: «Пошел в атаку, и убили вот так, рядом со мной, как вы сидите», о другом – при каких обстоятельствах был ранен, про третьего, смеясь, вспоминал, как его пришлось силком отправлять с позиций в госпиталь…
Шефы слушали, и Бастрюков тоже сидел рядом, слушал и молчал – ему нечего было добавить к тому, что говорил Левашов. Когда же он попытался добавить несколько слов от себя, чтобы перевести разговор с частностей в общеполитическое русло, шефы внимательно выслушали его и сразу же, перебивая друг друга, снова стали расспрашивать Левашова так, словно тут и не было комиссара дивизии.
Один из пришедших с передовой бойцов, молодой слесарек из Январских мастерских, ласково сказал в разговоре про Левашова «наш батя». «Не батя, а батька Махно», – подумал Бастрюков, глядя на Левашова.
Он болезненно завидовал сейчас Левашову, хотя сам никогда не признал бы это чувство завистью. Он с осуждением думал о том, что Левашов зарабатывает себе в полку дешевую популярность, шутит шутки, ведет себя с бойцами запанибрата и вообще все делает не так, как надо, не так, как сделал бы он, Бастрюков, окажись он на месте Левашова.
Но как бы сделал он сам, окажись на месте Левашова, Бастрюков не знал и не мог знать. Потому что он, такой, каким он был, не мог оказаться на месте Левашова, не мог своими глазами видеть, как тот боец погиб в атаке, не мог знать тех людей, которых знал Левашов, не мог помнить их имена и фамилии. Несмотря на свой здоровый, сытый вид, уверенный голос и привычную фразеологию, полковой комиссар Бастрюков внутренне представлял собой груду развалин. Он бесшумно и незаметно для окружающих рухнул и рассыпался на куски еще в первые дни войны, когда вдруг все произошло совершенно не так, как говорили и писали, как учили его и как он учил других. Теперь, не признаваясь в этом себе, и уж конечно никому другому, он в глубине души не верил, что мы сможем победить немцев. Чувство самосохранения, и раньше, до войны, ему не чуждое, чем дальше, тем больше преобладало в нем теперь над всеми остальными чувствами. Стремясь оправдаться перед самим собой количеством дел и забот, якобы против воли приковывавших его к штабу дивизии, он все более бесстыдно уклонялся от поездок на передовую.
Сидевшие в хате шефы, конечно, не могли знать, что представляет собой Бастрюков, но, как видно, их сердца что-то подсказывали им, да и сам вид усталого, заморенного, посеревшего от бессонницы Левашова, с его перевязанной рукой, с его охрипшим, простуженным голосом, уж больно разительно противостоял виду отоспавшегося полкового комиссара. У шефов из Январских мастерских было молчаливое рабочее чутье на людей, и это ощущали и Левашов и Бастрюков; один – испытывая благодарность, другой – раздражение.
Когда шефы поднялись уезжать, Бастрюков, вконец измученный завистью к Левашову, нашел, однако, силы переломить себя.
Слишком очевидно было и то, какое впечатление произвел Левашов на шефов, и то, что Ефимов, сделавшись командующим, не только не даст в обиду Левашова, но и постарается выдвинуть его.
«Хорошо бы в другую дивизию», – подумал Бастрюков и, встав проститься с шефами, положил руку на плечо Левашову:
– Вот какие у нас в дивизии комиссары, товарищи шефы. Хотим, чтоб вы знали – такие, как Левашов, Одессу не сдадут!
Слова Бастрюкова понравились шефам и в последнюю минуту переменили в лучшую сторону сложившееся о нем впечатление.
Левашов тоже обрадовался: неожиданно благодушное настроение комиссара дивизии облегчало ему задачу отпроситься в Одессу.
– Товарищ полковой комиссар, – сказал он, когда они, проводив шефов, вернулись в хату, – разрешите отлучиться, в госпиталь съездить – перевязку сделать и на Мурадова и Ковтуна поглядеть. – Он хотел добавить, что Ефимов уже разрешил ему это, но, чтобы не испортить дело, сдипломатничал и промолчал.
Бастрюков посмотрел на него долгим остановившимся взглядом.
– Что ж, – сказал он. – Можно съездить. Ужинал?
– Нет, – спохватился Левашов. – Сейчас соберем поужинать.
– Не надо, – махнул рукой Бастрюков. – Пока будешь собирать… Мы короче сделаем. Сейчас сядем в мою машину. Заедешь со мной в Дальник, там у меня перекусим, а потом я дам тебе машину до госпиталя.
Это было уж вовсе неожиданное и даже странное в устах Бастрюкова предложение.
– Есть, товарищ полковой комиссар! Я только командиру полка скажу, что отлучаюсь, – еще не придя в себя от удивления, сказал Левашов и быстро вышел.
Бастрюков был и сам удивлен неожиданностью собственного решения. Похвалив Левашова при шефах и заметив мелькнувший в его глазах довольный огонек, Бастрюков самолюбиво подумал, что не только Ефимову дано подбирать ключи к таким, как Левашов; потом представил себе ночную степь, по которой не хотелось возвращаться одному, – и вдруг пригласил Левашова – слово не воробей, вылетит – не поймаешь!
Через пять минут, сидя бок о бок в «эмке» Бастрюкова, они ехали по черной ночной степи в Дальник.
Сначала оба молчали.
Левашов думал о том, как бы, не задев самолюбия полкового комиссара, побыстрей закруглиться с ужином и попасть к Мурадову.
Бастрюков думал – выставлять или не выставлять к ужину водку.
Его считали в дивизии непьющим, но на самом деле в последнее время он пил почти всякий раз, когда неотступно мучивший его страх смерти обострялся из-за бомбежки, обстрела или поездки на передовую. Собравшись спать, он доставал из чемодана водку и, выпив чайный стакан, ложился с приятным безрассудным ощущением равнодушия к завтрашнему дню. А встав утром, жевал сухой чай и, наказывая себя, особенно долго, до седьмого пота, занимался гимнастикой.
Так и не решив, как быть с водкой, Бастрюков повернулся к Левашову и спросил его – какой заслуживающий внимания материал накопился в полку для завтрашнего политдонесения?
Левашов вспомнил о двух пленных румынах, о которых он рассказывал Лопатину.
– Здорово! Значит, сами по своим взялись лупить? Это уж действительно перетрусили! – выслушав все до конца, заключил Бастрюков.
– Не так перетрусили, как похоже, что классовое сознание заговорило, – отозвался Левашов.
Бастрюков фыркнул:
– Держи карман шире! Наклали от страха в штаны – и все тут! Проще пареной репы! Я почему тебя тогда за делегатское собрание гонял, – помолчав, благодушно вспомнил он, – потому что размагничивать себя нельзя: бедные пленные, насильно мобилизованные, классово угнетенные… Враг есть враг! И все!