Текст книги "Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина)"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 46 страниц)
– Нет, не договорились, – сказал Лопатин, который, услыхав это, вдруг почувствовал, что, наверно, все-таки прав не он, а редактор со своими суконными словами: «попросится – решим». – Знай заранее: все, что будет в моих силах, там, в Москве, сделаю. Но без условных телеграмм. Захочешь ехать, так и напиши! А я напоминать тебе о таких вещах не буду. Не хочу и не должен.
– Ну что ж, может, ты и прав. – Вячеслав Викторович выговорил это с видимым трудом.
– Да, в данном случае прав я, – сказал Лопатин.
– Ты стал другим, чем помню тебя, – сказал Вячеслав Викторович. – Не знаю, хуже или лучше, но другим.
Лопатин молчал. Глядел на него и не жалел о сказанном. Потому что нельзя такие вещи начинать не с того конца, с какого надо их начинать! Страна вправе решить за кого-то, что надо его сберечь, отставить от войны. Даже от такой, как эта. Но никто, никакой человек не вправе сам отставлять себя от войны…
И как ни тяжело дать почувствовать это Вячеславу, сидя через стол от него и глядя ему в глаза, а все-таки пришлось дать почувствовать. Иначе все, что будет дальше между ним и тобой, будет неправдой…
12
– Вася, вставай. За тобой машина пришла.
Лопатин, плохо соображая спросонок, спустил ноги с постели и увидел в дверях одетого в пальто Вячеслава Викторовича.
– А ты куда собрался?
– Никуда. Просто мерзну сегодня.
Он распахнул пальто, под пальто был ватный халат.
– Только что слушал сводку, сводка хорошая: под Котельниковом захватили сорок противотанковых орудий.
– А который час?
– Уже девять, – продолжая стоять в дверях, сказал Вячеслав Викторович. – Пожалел тебя будить: спал как сурок.
В комнате и правда было зверски холодно, и Лопатин стал поспешно одеваться.
– Чай я уже подогрел, опоздаешь не так намного, – сказал Вячеслав Викторович и вышел.
Лопатин одевался и злился на себя, что проспал. Вчера они с режиссером проработали тринадцать часов подряд – с восьми утра до девяти вечера – и к концу совсем обалдели. Хотели сделать побольше, чтобы сегодня, под Новый год, закончить пораньше. Но как бы ни обалдели вчера, опаздывать сегодня неловко. А до начала работы надо еще заехать на продпункт получить перед Новым годом хлеб и вообще что дадут. Потом уже времени не будет. Хорошо, что Губер прислал машину.
Кинув на шею полотенце, Лопатин вошел в соседнюю комнату.
Там за столом сидел какой-то человек в пальто. Не успев разглядеть его, Лопатин кивнул и прошел в переднюю.
– Даже вода за ночь замерзла, – сказал Вячеслав Викторович, стоявший за кухонным столом спиной к Лопатину.
Вода в умывальнике была ледяная. Когда Лопатин плеснул себе за шею, показалось, что кто-то сунул за ворот сосульку.
– Что ты делаешь? – спросил Лопатин, увидев, что Вячеслав Викторович переливает над кухонным столом что-то из большой бутылки в маленькую, пол-литровую.
– Керосином делюсь с тем юношей, которого ты видел, – Вячеслав Викторович кивнул в сторону комнаты. – Будет мне на орехи от моей баронессы. Но ничего не попишешь, придется пережить! – Он посмотрел на свет обе бутылки. – Ладно, семь бед – один ответ, – и долил маленькую доверху. – Пришел попросить полведра угля. А где у меня уголь? Ребенок у него замерзает. Родил, дурак, наследника, нашел время! Жена не работает, кормит и при этом еще болеет, а сам, лопух, только и умеет сочинять стихи, которые нигде не берут. Устроил его редактором в издательство. Вместо того чтобы отредактировать да сдать, в час по чайной ложке переписывает чужую книгу. А жена с ребенком гибнут.
Он скатал обрывок газеты и заткнул бумажной пробкой отлитый керосин.
Когда они вернулись в комнату, «лопух» сидел на прежнем месте за столом.
– Будем знакомы, – сказал Лопатин, с интересом глядя на этого переписывавшего чужие книжки человека.
– Рубашкин. – «Лопух» поднялся, чтобы пожать Лопатину руку, и снова сел.
Лопатин принялся хлебать чай, искоса поглядывая на него. Перед ним стоял стакан, значит, Вячеслав напоил его чаем.
«Лопух» был худой беловолосый юноша с длинными, давно не стриженными, прилипшими к худым вискам волосами и в очках, таких толстых, что было сразу понятно, почему он не на фронте.
– Вячеслав Викторович, – с запинкой, словно пересилив себя и в то же время с внутренним вызовом сказал «лопух». – Я слышал через дверь все, что вы обо мне говорили.
– Ну и шут с тобой, что ты слышал, – сказал Вячеслав Викторович, сердито ходивший по комнате. – Поделился со своим старым другом тем, что ты лопух. Могу добавить – способный, хотя и – правой рукой за левое ухо! – сам все это прекрасно знаешь, что дальше?
– Ничего. Просто хотел, чтобы вы знали, что я все слышал.
– Знаю, что ты принципиальный, мог не напоминать мне. Такой принципиальный, – это Вячеслав Викторович сказал, уже обращаясь к Лопатину, – что не способен, спуская последнее барахло на базаре, хотя бы поторговаться из-за него! Идет на толкучку и со своей принципиальностью приносит с базара жене вдвое меньше картошки, чем мог бы. Забирай керосин и иди. Передай привет своей Лиле. Сегодня не могу, а завтра зайду к вам. Ты прямо на киностудию едешь? – обратился Вячеслав Викторович к допившему чай и поднявшемуся из-за стола Лопатину.
– Нет, сначала к вокзалу, на продпункт.
– Тогда прихвати его с собой. Он там, у вокзала, не доезжая квартал, живет. А то еще разобьет по дороге, растяпа, керосин. Когда ты вернешься?
– Договорились сегодня до семи работать. Думаю, к восьми буду.
– Тем лучше, – Вячеслав Викторович проводил их обоих в прихожую. «Лопуха» выпустил за дверь, а Лопатина придержал, сказав на ухо: – Абсолютно все спустил на толкучке, чтоб семью кормить. Под пальто – рубашка. Сил нет на них смотреть. Завтра чего-нибудь соберем им после Нового года. Не все же гости дотла сожрут?
– Может, я когда получу, хлеба отрежу? – спросил Лопатин.
– Не надо. Я завтра сам.
Сев в машину, «лопух» поставил между колен бутылку с керосином и держал ее двумя руками в грязных белых штопаных шерстяных перчатках, кажется женских.
Лопатин ехал рядом с ним и вспоминал: где он раньше слышал эту фамилию – Рубашкин? И все-таки вспомнил. Слышал ее от Вячеслава до войны, что есть у него в семинаре такой студент Литературного института – Рубашкин; несколько стихов его напечатали, а первой книжки никак не может издать. Куда ее ни сунешь – всюду по каким-нибудь параметрам не подходит! Значит, это и был тот самый довоенный Рубашкин.
– Сколько вашему ребенку? – спросил Лопатин.
– Четыре месяца, четыре! – зло повторил «лопух», словно его не спросили, а ударили.
«Ребенка уже во время войны придумали, умники», – Лопатил сознавал несправедливость своей мысли, но все равно сердился от невозможности помочь. И вдруг подумал: «А что, если можно помочь? Если все-таки можно?»
Ему вспомнились слова режиссера о мешке угля, который он получил как премию от студии, когда кончил картину. «Вот закончу работать над сценарием и попрошу у них там за это два ведра угля. Без объяснения причин. Попрошу, и все!»
– Если можно, остановите здесь, – попросил «лопух».
– Прижмитесь к тротуару, – приказал Лопатин водителю.
«Лопух» вылез и, сказав «до свидания», еще стоял у открытой дверцы машины. Первый не протянул руку, дожидался, чтобы это сделал старший.
«Воспитанный мальчик», – подумал Лопатин, пожимая его ледяную руку, с которой тот поспешно стащил свою штопаную перчатку. Наверно, правда, что не умеет торговаться на толкучке.
И вдруг спросил:
– Это ваш дом?
– Да.
– А какая квартира?
– А зачем вам?
– Спросил – значит, хочу знать.
– Четырнадцатая.
– Ладно, до свидания, – сказал Лопатин и захлопнул дверцу.
Когда, получив все, что полагалось на продпункте, они с опозданием на пятнадцать минут подъехали к студии, водитель сказал, что подполковник велел узнать у Лопатина, до какого часа он будет здесь.
– До семи. А что?
Водитель объяснил, что подполковник хотел заехать сегодня завезти билет на ашхабадский поезд и проститься, потому что сам уезжает сегодня в командировку во Фрунзе.
– Передайте, что до семи наверняка буду, – сказал Лопатин и, вылезая, прихватил с собой вещевой мешок с продуктами.
– А вы оставили бы мешок, товарищ майор. Подполковник сказал, чтоб, если захотите, я отвез на квартиру.
– Спасибо, раз так, – Лопатин бросил мешок обратно в машину.
Работа была в самом разгаре, когда в монтажную вошел Губер.
– Во-первых, билет, – сказал он, поздоровавшись с режиссером и Лопатиным.
– А во-вторых, кажется, будем прощаться? – сказал Лопатин, засовывая билет в карман гимнастерки.
– Пока еще нет, – сказал Губер. – Виноват, но приказано оторвать вас от работы.
– Кем это приказано? – сердито спросил режиссер.
– Позвонили от товарища Юсупова. Просили привезти Василия Николаевича к нему в ЦК.
– Ну уж тут сам бог велел, – развел руками режиссер. – Поезжайте, а я без вас пока сметаю дальше на живую нитку. Потом вместе посмотрим. Никогда с ним не встречались?
– Никогда.
– Поезжайте, вам будет интересно. Жаль только, заранее не знали, по-другому бы работу построили. Ладно, что делать!
Делать было действительно нечего, оставалось ехать.
– Зачем это он меня вдруг вызвал? – спросил Лопатин, когда они с Губером сели в машину.
– Раз вызвал, значит, понадобились ему. Мне приказали, чтоб сам вас в ЦК доставил. Ничего не имеете против?
– Не сердитесь на меня за тот разговор по телефону, ладно? – сказал Лопатин.
– За тот разговор не сержусь. А что про свой орден не сообщили, сочли меня мелким человеком, – обижен, не скрою. Если б сказали, хотя и скромно, обмыли бы у меня дома. Все же в одной газете работаем.
– И за это. Не прав перед вами. А откуда вы узнали?
– Оттуда же, откуда и всегда. От редактора. К вашему сведению, когда кто-нибудь в редакции орден получает, он всем прочим дает по телеграмме, чтобы знали, завидовали и старались. Нате вчерашнюю газету, самолетом пришла. Посмертная корреспонденция Хохлачева напечатана.
Лопатин взял газету и увидел на четвертой полосе напечатанную подвалом корреспонденцию, о которой шла речь. Значит, Хохлачев еще раньше, до гибели, летал на штурмовку и, уже написав корреспонденцию, полетел еще раз… Фамилия была в рамке, но о смерти – как погиб – ничего не было. Слишком много людей каждый день умирает на фронте – если про всех печатать, заняло бы все четыре полосы. И для своего не стали делать исключения. Правильно, конечно. Только под корреспонденцией поставили дату, когда была написана, и пометку: «Задержана доставкой».
– Машина за вами придет второго, в десять ровно, – сказал Губер. – Билет у вас. Место верхнее. Но вагон, думаю, будет неполный. Оттуда, от Красноводска, всегда набито, а туда, до конца, до Каспия, последнее время мало кто едет. Главным образом, гражданские; влезают и вылезают по пути.
– А вы много ездили по этой дороге? – спросил Лопатин.
– Ездил, но не так много. Округ-то необъятный – целая страна.
– А зачем теперь во Фрунзе?
– В пехотное училище. Первого будет выпуск, приказано дать заметку. Ваше дело – воевать, наше – ковать кадры, – усмехнулся Губер.
Они вышли у здания ЦК; Губер довел Лопатина до дверей и остановился:
– Пропуска вам не надо, пропустят по документу. Обратно на киностудию доставят. А я откланяюсь. Иначе на поезд не успею.
– Значит, Новый год – во Фрунзе, без семьи? – спросил Лопатин.
– Выходит, так. Но, откровенно говоря, жена не против этой командировки. Есть от нее задание – по дороге во Фрунзе на станции Мерке, пока поезд стоит, сахару для ребят купить. Там сахаром торгуют, и сравнительно дешево. Можно было бы сменять, говорят, за вещи больше сахару получишь, чем за деньги, но форма этого не позволяет! Жена здесь продала отрез на шинель и сапоги на толкучке и с собой деньги дала. У меня ведь кроме того сына, о котором рассказывал, еще двое – трех и двух лет. Не говорил вам?
– Не говорили.
– Первая жена умерла, а на второй поздно женился, под самую войну.
Кабинет, в который вошел Лопатин, был похож на другие такие кабинеты, где ему приходилось бывать во время довоенных поездок. Только больше, чем обычно, стояло телефонов и на письменном столе, и на длинном, для заседаний.
У дальнего конца этого очень длинного стола сидели два человека. Когда Лопатин вошел, они поднялись ему навстречу. Оба были в полувоенном. Один, бритоголовый, невысокий, но из-за неимоверной ширины в плечах и тяжести всей фигуры казавшийся все равно огромным, был узбек, второй, в роговых очках, – русский.
– Здравствуйте, товарищ Лопатин, – сказал узбек, сделав несколько шагов навстречу Лопатину, и обеими своими тяжелыми, очень большими руками потряс его руку и отпустил.
Русский, в очках, выступив из-за спины Юсупова, коротко и крепко тряхнул руку Лопатину и назвал свою фамилию, имя и отчество. Фамилии Лопатин не расслышал, а имя-отчество запомнил: Сергей Андреевич.
– Садитесь.
Юсупов сделал округлый жест рукой. Фигура и лицо у него были тяжелые, мощные, а движения легкие, округлые.
Лопатин присел к столу, на котором кроме телефонов стоял поднос с чайником и несколькими пиалами.
– Будем пить чай, – сказал Юсупов и, взяв чайник и пиалу, потонувшую в его огромной руке, налил в нее немножко чая, открыв крышку чайника, вылил чай обратно, еще раз налил и еще раз вылил обратно и только на третий раз, налив пиалу до половины, поставил перед Лопатиным.
Он делал все это традиционно-неторопливо, словно сидел с гостями в узбекской чайхане. После Лопатина налил русскому в очках, Сергею Андреевичу, и последним – себе.
– Пьете зеленый чай?
– Люблю, – сказал Лопатин.
– Я тоже. Ташкентцы больше пьют черный, а мы, ферганцы, – зеленый. Сегодняшнюю сводку слышали?
– Слышал. Хорошая сводка.
– И у нас тоже неплохая. – Юсупов похлопал тяжелой ладонью по лежавшей перед ним на столе пачке листов. – Вчера на двенадцать часов ночи завершили годовой план по двадцати трем видам военной продукции и начали работать в счет будущего года. На одиннадцати заводах. Из них до войны только один был военный. Четыре переоборудовали, а шесть поставили на пустом месте. Ни от одного эвакуированного завода не отказались, все приняли. А несколько сами забрали. Когда эшелоны с оборудованием на станции Арысь скопились. Знаете Арысь?
– Знаю, – сказал Лопатин.
– Оттуда налево – к соседям, а направо – к нам. Пока соседи колебались, могут ли принять, мы забрали все направо – к себе. Объяснили, что у нас теплей! Дольше можно на станках под открытым небом работать, прежде чем крышами накроем. – Он довольно усмехнулся, как человек, тогда, прошлой осенью, удачно перехитривший кого-то. – Понял из ваших очерков, что вы там, в Сталинграде, были на заводах, на Тракторном и «Красном Октябре». Так?
– Был.
– А сегодня у нас побудете. Есть у нас завод, на котором выпускаем мины для «катюш». Выдал две тысячи шестьсот мин сверх годового плана. Там через час начнется митинг, попросим вас поехать рассказать о Сталинграде. Выступите вы и Герой Советского Союза сержант Турдыев. Он здешний, у него на этом заводе жена и сын работают. Не слышали о нем в Сталинграде?
– Слышал, – сказал Лопатин, вспомнив фамилию разведчика-узбека, считавшегося погибшим. – Значит, он не погиб?
– Не погиб. Отдыхает здесь после госпиталя. Он по-узбекски расскажет, а вы по-русски. Хоп?
– Турдыев и по-русски неплохо рассказывает, – сказал молчавший до этого Сергей Андреевич.
– Может и по-русски. Это у него еще интересней получается, – усмехнулся Юсупов. – Он первый герой-узбек, который к нам после госпиталя приехал, – мы обедать не пошли, ждали, когда его прямо с поезда сюда привезут. Сидел на вашем месте и рассказывал нам, как в Сталинграде «языков» таскал. Такой же здоровый, похожий на меня. Только с большими усами. – Юсупов показал, какие усы у этого Турдыева. – Не только немца – буйвола может на спине притащить. Спрашиваю, как ты, Турдыев, там, во взводе разведки, – один узбек, все остальные русские, как с ними жил? Отвечает: «Хорошо жил. Узбек – узбек поругается, уже война кончится – помнить будет! Русский – узбек поругается, пять минут прошло, говорит: «Юлдаш, закуривай», – уже все забыл! Русский человек хороший», говорит. Спрашиваю: какая у тебя там работа была, в разведке? Тяжелая? «Очень тяжелая, – говорит. – Восемьдесят – сто килограмм – очень тяжелая». Я сначала не понял, почему восемьдесят – сто килограмм? Объясняет: «Иногда, бывает, такой тяжелый попадается, волокешь язык – тяжелый язык!»
Юсупов рассмеялся, и, когда он рассмеялся, Лопатин увидел, какие у него набрякшие подглазья. Забавное воспоминание было всего-навсего минутой отдыха среди бессонной, невпроворот, работы. Его лежавшие на полированном гладком столе большие рабочие руки тоже показались Лопатину в это мгновение усталыми, отдыхающими. И он вспомнил, что этот человек, ставший секретарем ЦК, в молодости был грузчиком на хлопковом заводе и таскал на своей широкой спине шестипудовые мешки. Когда-то начинал жизнь с этого.
– Сегодня утром были ваши товарищи с киностудии, просили лес для постройки декораций. Но мы им столько леса, чтоб Сталинград построить, дать не можем.
– Да этого и не нужно, – сказал Лопатин. – Только два блиндажа надо построить, чтобы было правдоподобно.
– Вижу, плохой вы дипломат, – улыбнулся Юсупов, – Подводите своих товарищей! Но немного леса все равно дадим, раз обещали… Отсюда послезавтра на Кавказ?
– Да.
– Недавно наша делегация с подарками туда ездила. Там старый наш земляк армией командует.
– Я знаю, Ефимов, – сказал Лопатин.
– Правильно, Ефимов. Откуда знаете?
– В начале войны был у него в Одессе.
– А здесь не бывали?
– Нет.
– Жаль. Его здесь до войны тоже интересно было видеть. Много лет здесь служил. Каждый наш обычай знал. Мог с красноармейцем на его языке говорить – с узбеком, с киргизом тоже, с туркменом тоже. По-таджикски не говорил, правда, но понимал.
Один раз спросил его: «Иван Петрович, откуда время берете – столько всего понимать?» Ответил мне: «Обязан все понимать по долгу службы». Неправду о себе сказал – не только по долгу службы! Очень умный, очень партийный человек. Не все так хорошо, как он, понимают! Принимал нашу делегацию у себя в армии, спросил у них, как здоровье, как доехали, сначала по-русски, потом по-узбекски. Думаете, этого не знают? Уже в каждом кишлаке знают! Когда посылали подарки, советовались со стариками, что послать. Кишмиш, урюк послали, кисеты женщины сшили из хан-атласа. А Ивану Петровичу несколько дынь послали зимних, хорезмских. Он дыни любит. Поспорили со стариками из-за халатов. Мы говорим: зачем на фронте халаты? А они говорят: как мы без халатов поедем? И оказались правы. Привезли сто халатов. Иван Петрович вызвал из частей снайперов и роздал им халаты. Там, на Кавказе, полушубков нет, а снег есть. Снайперы укоротили халаты и под шинели поддели. Передайте, если увидите, Ивану Петровичу салям! От Усмана Юсупова.
На столе зазвонил телефон, и Юсупов поднял трубку.
– Я. Да, второй день жду, когда перестанете от меня скрываться… – сказал он злым голосом и остановился, не захотел продолжать при постороннем. – Подождите у трубки. – Положив трубку на стол, Юсупов поднялся и, снова, как при встрече, округло, двумя руками пожал руку Лопатину. – Жаль, что так быстро уезжаете. Помните, как Маркс говорил про эксплуататоров? Эксплуататоры находят такие возможности для эксплуатации, которые не подскажет самый изощренный ум, а только бытие! А из нас, оказывается, плохие эксплуататоры. Слишком поздно про вас узнали!
Он сделал несколько шагов, провожая Лопатина, и, улыбнувшись, прижал руку к груди. Но улыбка далась ему с трудом. Он был уже во власти других чувств.
– Поехали на завод, – коротко, даже поспешно сказал Лопатину Сергей Андреевич.
Они пошли через длинный кабинет к дверям, а Юсупов вернулся к телефону. Лопатин невольно оглянулся. Юсупов шел к телефону медленно, но в его мягкой тяжелой походке чувствовалась сдерживаемая ярость. И последние его слова, которые услышал Лопатин, выходя из этого кабинета, начатые таким же, как походка, медленным от ярости голосом, посреди фразы перешли в крик:
– Ожидаете от меня, что соглашусь покрывать ваши безобразия? Побоюсь за свою шкуру? Не побоюсь! Будем судить! Судить будем как дезертира!
– Крут Усман! Но и ноша на плечах тяжелая, – сказал Лопатину Сергей Андреевич, пока они шли по коридору ЦК. – До войны было нас пять секретарей, а сейчас двенадцать. И на всех работы хватает. За полтора года войны приняли по эвакуации больше миллиона человек. И всем нужна крыша, а новой крыши – ни одной, кроме заводских. Да еще эта зима подгадила, потребовала топлива вдвойне против расчетного. Выдаем уголь только на производстве, по талонам, и в мизерном количестве. А многие гузапаей топят. И ее почти всю сожгли. Знаете, что такое гузапая?
– Стебли хлопчатника, если не путаю.
– Не путаете. Раньше в городе никто об этом и не подумал бы, а сейчас в снопики вяжут и на базаре торгуют. Да еще дерут за них.
– А вы сами давно здесь? – спросил Лопатин, когда они вышли на улицу и сели в машину.
– Два года.
Сергей Андреевич вынул платок и, сняв очки, протер их. Без очков его лицо показалось Лопатину совсем молодым.
– Сколько вам лет? – спросил Лопатин. – Если не секрет.
– Какие секреты от корреспондентов, тем более военных? Возраст призывной – тридцать. И на действительной был и по ВУСу – числюсь полковым комиссаром запаса. Но здесь у нас не та работа, чтобы с нее отпрашиваться: не хочу эту, хочу другую! Могут не понять. – Сказал о себе и своей работе без малейшего оттенка того извиняющегося тона, в который впадают люди, желающие уверить, что они рвутся на фронт – только пусти их! – Забыл спросить, какая-нибудь помощь от нас до вашего отъезда требуется?
– Да нет, спасибо. Все в порядке. Хотя… – Лопатин запнулся; было неловко просить о такой вещи секретаря ЦК, но он все-таки попросил: – Если бы можно было достать два-три ведра угля…
– Для ваших хозяев? Вы у кого остановились?
Лопатин сказал, что остановился у Вячеслава Викторовича, и объяснил, для кого нужен уголь, добавив, что, может, его просьба не по адресу…
– Как раз по адресу, – сказал Сергей Андреевич. – Кто же еще вам полмешка угля даст, когда его и по талонам кот наплакал? – Он вынул блокнот и записал фамилию и адрес «лопуха». – А как ваш хозяин, Вячеслав Викторович, живет? Он давно у меня не был.
– В каком смысле? – спросил Лопатин, подумавший сначала, что речь идет об устройстве быта, и не любивший клянчить ни за себя, ни за других, если считал этот быт сносным. А у Вячеслава он был сносным.
– Конечно, не в бытовом, – сказал Сергей Андреевич. – В бытовом, знаю, – сыт. Чтобы такие, как он, были по нынешнему понятию сыты, сделали все, что могли. В душевном смысле спрашиваю.
– В душевном – средне, – сказал Лопатин.
– Почему средне?
Лопатин коротко объяснил, стараясь не уронить Вячеслава в глазах этого человека, который, очевидно, был и будет причастен к его судьбе.
– Понятно, – сказал Сергей Андреевич. – Хотя другой человек на его месте мог бы и не мучиться. Не так уж он здоров и молод, чтоб непременно быть на фронте. А здесь у нас старается делать все, что может. И печатается, и выступает, и откликается на все просьбы. Даром свой тыловой хлеб не ест. Но душа есть душа, вы правы. Что чужая душа – потемки, неверно. Но и со своим аршином в нее лезть нельзя.
Он сказал о Вячеславе так, что Лопатин вдруг подумал: а может быть, его собственные мысли про Вячеслава – что с ним непременно нужно что-то сделать – неверные мысли? Почему с ним нужно что-то делать? И все-таки нужно! Потому что он сам все равно чувствует себя несчастным, что бы там ни говорили о нем другие люди…
– Сейчас этот пустырь минуем, повернем, и начнется завод, – Сергей Андреевич вдруг счастливо, как-то по-детски улыбнулся. – Вчера с Алексеем Николаевичем Толстым ездил на авиационный. Всегда, когда дела позволяют, стараюсь с ним съездить, если он где-то выступает. Глубоко неравнодушен к нему со школьных лет. Я же еще молодой, первую часть «Хождения по мукам» в шестом классе школы прочел. Вот у кого действительно – русский язык! Заслушаешься, когда выступает! Вроде по должности уже и не к месту, а продолжаю робеть перед писателями, перед вашей недосягаемой для меня профессией.
Машина остановилась. Лопатин увидел через стекло длинную, припорошенную снегом саманную стену и примыкавший к ней саманный барак с надписью: «Проходная».
– Вот и приехали, – сказал Сергей Андреевич. – Год назад тут еще огороды были…
После митинга Сергей Андреевич дал Лопатину машину доехать до киностудии, а сам вместе с Турдыевым остался еще на заводе. И Лопатин был рад, что едет обратно один и дорога до киностудии длинная – через весь Ташкент.
Бывают люди, которым, чтобы выйти из состояния душевной потрясенности, нужно говорить самим и слушать других. Лопатин не принадлежал к их числу.
Когда с ним происходило что-то важное, ему надо было сначала перемолоть это в себе самом, не слыша ни собственного, ни чужого голоса. Так было и сейчас. После всего увиденного им там, на заводе, он чувствовал себя человеком, на плечи которого вдруг во второй раз свалилась война, еще одна, вторая война, на которой все другое, свое, но все равно война, со своим сорок первым, со своим сорок вторым…
Все, с чем он до сих пор сталкивался во время этой первой за войну тыловой поездки, – и беда Вячеслава, и расспросы актрисы, хотевшей сказать со сцены правду о войне, и готовность режиссера работать, не считаясь с болезнью, – все это, хотя и не теряло своего значения, было всего-навсего малой частью той, как он, может быть, нелепо, мысленно называл ее, второй войны, происходившей здесь, на этом заводе, на этом вдруг увиденном им поле боя, которое, как на фронте: пока не увидал его своими глазами, все равно не поймешь, какое оно, хотя и до этого и слыхал, и знал, и вроде бы удивляться нечему…
Он ехал с завода, сохраняя в себе самое главное – это чувство.
А цепкая профессиональная память пока выхватывала только подробности, то одни, то другие. Усатое веселое лицо Турдыева, который рассказывал о войне с такой выпиравшей из него силой жизнерадостности, словно он все еще не мог привыкнуть к тому, что жив, после того, как его, в сущности, уже убили. И это же усатое лицо, вдруг состарившееся, залитое слезами, когда он вспомнил, как два километра тащил на спине от немцев своего раненого напарника, какого-то Васю, и дотащил, и уже в окопе положил на снег, и перевернул глазами вверх – а он мертвый. И лицо женщины, слушавшей это, стоя совсем близко, перед большим продольно-строгальным станком, со станины которого они говорили, лицо, искаженное ужасом, словно ей вдруг показали «похоронку» на мужа. И другие лица – русские и нерусские, худые, грязные, закопченные. И внезапно вспыхнувшее воспоминание о шеренге, построенной там, в Сталинграде, под волжским откосом, из остатков получавшего гвардейское знамя полка, где были тоже усталые, тоже и русские и нерусские лица. И хотя там, в Сталинграде, были одни мужские лица – а здесь и женские и детские, – все равно это вспомнилось. Не по сходству, а по какому-то более глубокому чувству общности между тем и другим. И в конце митинга директор завода – высокий молодой генерал, подхвативший под мышки и приподнявший так, чтобы их все увидели, двух совсем маленьких, тощеньких подростков, и его осекшийся хриплый голос: «Вот они, наши герои, сверх плана…» Голос человека, который хотел сказать что-то еще, но испугался себя, своего дрогнувшего голоса… И тапочки-самоделки из брезента и кусков автомобильного ската на ногах у женщин. И заледенелые горы стружки во дворе на выходе из цеха. И курганы шлака до крыши литейной.
И перед митингом шепот на ухо хмурого пожилого человека, парторга: «Хотя и холодно, скиньте полушубок, пусть видят». И после первой секунды недоумения, почему скинуть, – собственное чувство, что ты вправе говорить здесь не потому, что ты корреспондент или писатель, а потому, что был в Сталинграде и у тебя Красное Знамя и нашивки за ранения, и для этих людей сейчас, здесь, это намного важней всего остального, бывшего до сих пор во всей твоей жизни…
– Ну, какое представление составили себе об Усмане? Мужик из ряда вон выходящий, верно? – спросил режиссер, когда Лопатин вошел в монтажную.
– Составлять представление за пятнадцать минут не берусь. А ощущение… – Лопатин хотел было сказать, что главное ощущение от встречи с Юсуповым то, что этот человек там, на своем месте, показался ему необходимой частью войны. Но, подумав, не сказал. Не хотелось говорить лишних слов. Ответил коротко: – В общем, понравился. Давайте работать.
– Где же вы пропадали, если были у него всего пятнадцать минут? – недовольно спросил режиссер.
Лопатин объяснил, где он был.
– Мы один раз снимали на этом заводе, – сказал режиссер. – Массовку для киносборника. Пока снимали, в суете не поняли, а когда сами же посмотрели на экране, как все это выглядит – и обстановка на заводе, и люди, – даже не стал спорить, когда мне сказали что эти кадры не для картины, пусть полежат. На экране все сразу наружу вылезает, вся тяжесть происходящего: смотреть – сил нет! Вот вы побывали на заводе, увидели своими глазами. – Режиссер подвинулся вместе со стулом, освобождая рядом с собой место Лопатину. – И теперь лучше поймете мое чувство. Вот здесь, за этим столом, при вас даю сегодня зарок: доделаю нашу с вами короткометражку, а потом – пусть гром и молнии! – пока сам хотя бы ненадолго не съезжу на фронт, не стану больше делать лент о войне! Не смогу!
– Давайте работать, – повторил Лопатин.