Текст книги "Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина)"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 46 страниц)
– Ну-ну, чего ты? – брось расстраиваться, – сказал режиссер, так опасливо и нежно погладив жену по плечам, что Лопатин подумал: наверно, ей солоно приходится там, на работе. – Расскажите-ка лучше вы нашему Ромке, за что орден получили. Все равно заставит у вас спросить.
Лопатин покосился на сидевшего рядом мальчика. Пока говорила мать, он не слушал. Доев картошку, сидел за столом и читал учебник. Как видно, в этой маленькой комнатке, где жили так тесно друг к другу, каждый привык заниматься своим делом, не мешая другим.
Лопатин задумался: как покороче ответить? Тогда, прошлой зимой, чего только не было в реляции редактора – представляя по совокупности, вспомнил чуть ли не все поездки на фронт…
– Наградили за то, что на подводной лодке плавал, – сказал Лопатин.
– Долго? – спросил мальчик.
– Двадцать дней.
– И много потопили?
– Ничего не потопили, – сказал Лопатин. – Мы не для этого ходили, а мины ставили в неприятельских водах. В два порта зашли под водой, мины там поставили и вернулись.
– И так ничего и не потопили? – снова спросил мальчик.
– Так ничего и не потопили.
– Наш Ромка счет только на боевые награды ведет – прямой и ясный, – сказал режиссер. – Я по этому счету, раз сижу в Ташкенте, человек безнадежный. Мой старший брат, дядя Боря, хотя военная профессия у него, по мнению Ромки, плевая – художник в маскировочной роте, все же имеет медаль «За боевые заслуги». А младший брат матери, дядя Лева – человек в нашей семье самый выдающийся, недавно прислал письмо, что орден Красного Знамени заработал, – как у вас! Танкист! Начал войну водителем, а теперь командир взвода. До войны был такой оторва, что дальше некуда. В башке ничего, кроме мечты иметь свою машину. Бросил вуз, законтрактовался на Север, к черту на кулички, за длинные рубли, привез их, меня выдоил, в долги залез, на двух работах вкалывал – механиком в гараже и на частной службе, через день возил академика, верней, его жену, и все-таки перед самой войной купил себе «форда». Старый, конечно. Отремонтировал, неделю покрасовался за рулем и пошел на войну. А теперь, с Ромкиной точки зрения, образец для подражания. Да так оно и есть на нынешний день!
– У дяди Левы еще медаль «За отвагу» есть, – сказал мальчик, недовольный, что отец, не вспомнив об этой медали, как бы поставил дядю Леву на одну доску с Лопатиным.
– Пока бог милует наше семейство! – сказал режиссер. – У старшего брата должность не самая рискованная, а Левка – танкист!
– А вы у танкистов бывали? – спросил мальчик.
– Мало, – сказал Лопатин.
У танкистов он действительно бывал мало, но, как горят танки, видел, и видел близко.
– Роман, доставай свой тюфяк. Твое время кончилось!
Мальчик нехотя встал с тахты.
– А я пойду, – сказал Лопатин.
– Наоборот, предлагаю заночевать, а утром прямо от нас – на студию, – сказал режиссер.
Лопатин посмотрел на него с недоумением. Четвертому человеку здесь было явно не на что лечь, разве что на стол.
– Женька скоро на свое дежурство уйдет. А мы ляжем с вами на тахте, валетом, – объяснил режиссер.
Лопатину захотелось остаться здесь, в этой обжитой теплой комнатке, но он вспомнил о другом, неблагополучном доме, в котором ночевал вчера и в который нельзя было не вернуться.
– Нет, я пойду, – сказал Лопатин. – Я обещал Вячеславу Викторовичу, он будет тревожиться.
– Тогда одевайтесь, – сказала жена режиссера. – Пойдем вместе на трамвай. Мне до вокзала, а вам на четыре остановки раньше.
Она надела поверх лыжного костюма толстую вязаную фуфайку, поверх фуфайки – солдатский ватник и, заправляя волосы под ушанку, улыбнулась:
– Никак не лезут! Придется стричься, – и, быстро поцеловав уже улегшегося на раскладушку сына, вышла вместе с Лопатиным. – Я возьму вас под руку, ладно?
А когда прошли вдоль дувалов молча шагов сто, вдруг крепко прихватила пальцами руку Лопатина и спросила:
– Вы правда мало бывали у танкистов?
– Правда. Сначала их самих было мало. Потом как-то все не выходило. А потом Сталинград – там держались не танками. Почему вы спросили?
– Психую из-за брата… Позавчера у нас из карантина брали малыша. Вдруг, чудом, нашлись отец и мать. Отец танкист; после госпиталя один глаз цел, а другой, и все остальное, и лицо, и шея такие, что нет сил смотреть. Он к ребенку, а ребенок в ужасе от него! Ромка радуется – орден, орден! Илья ему вторит. А у меня в глазах это лицо! Хочется сказать им: да помолчите вы, не говорите о нем, не сглазьте! А сказать нельзя!
– Да, сказать нельзя. – Лопатин снова вспомнил, как горят танки, и несколько секунд стоял и молчал.
– Пойдемте! Ну, что вы стали? О чем вы думаете? У вас-то у самого ничего плохого не случилось? – снова беря его под локоть, спросила женщина. Спросила так, словно могла помочь. – У вас-то кто на фронте?
– Кроме меня, никого. Если вы о родственниках. А друзья – почти все.
Они молча прошли еще сотню шагов.
– Евгения Петровна!
– Да? Что? – не сразу ответила женщина.
– Вот вы второй год на этом эвакопункте. Скажите, много детей по дороге сюда, до Ташкента, не выдерживают…
– Умирают, да?
– Да.
– Некоторые умирают. А другие – как без вести пропавшие. Про тех, кого больными снимают по дороге, на станциях, иногда подолгу не знаем, живы или умерли…
– А те, что сюда приезжают, в каком виде?
– Кто приезжает, почти всех ставим на ноги. Знаете, кого больше всех жаль, каких детей? Тех, кого уже во второй раз с места сорвали, а иногда и в третий. Сначала из-подо Львова – под Ростов. Оттуда на Кавказ, потом сюда! Наверное, надо было бы сразу сюда, но ведь кто же все знал заранее? Эти дети какие-то совсем себя потерявшие, в их голове все спуталось. У таких организм хуже борется с болезнями…
Они вышли к трамваю. Лопатину казалось, что в такой поздний час трамваи в Ташкенте пустые, как это бывало до войны.
Но они шли, наоборот, битком набитые: люди ехали в ночную смену на военные заводы. Первый трамвай пришлось пропустить: негде было даже висеть. На второй все-таки сели и стали проталкиваться вперед. Но их растащило, и Лопатин уже не видел за головами и спинами маленькую, потерявшуюся среди них женщину, только слышал ее громкий заботливый голос, объяснявший, где ему надо слезать и куда идти.
Оборвав в давке два крючка полушубка, он выбрался из вагона на остановку позже, чем надо, и пошел обратно вдоль трамвайных путей.
Вячеслав Викторович был не один. Напротив него, лицом к двери, сидела Ксения.
– А я тебя уже два часа жду! Мешаю Вячеславу Викторовичу работать, – едва Лопатин вошел, сказала она и пошла ему навстречу, знакомым жестом полураскрыв руки.
Он поцеловал ее, кажется впервые в жизни равнодушно, и сел за стол рядом с нею.
Вячеслав Викторович встал и вышел в соседнюю комнату.
– Как ты себя чувствуешь? Ты что-то похудел и скверно выглядишь, – сказала Ксения таким тоном, словно ему ничего не оставалось делать без нее, как только худеть или скверно выглядеть.
Должно быть, на лице Лопатина промелькнуло раздражение, и Ксения заторопилась объяснить, зачем она пришла.
– Мне нужно было встретить тебя именно сегодня, потому что ты должен завтра у нас пообедать. Ты должен познакомиться с Евгением Алексеевичем и увидеть, как мы здесь живем.
Ему непонятно было, почему он должен идти к ним обедать, и знакомиться с ее Евгением Алексеевичем, и смотреть, как они живут.
– Я не могу завтра у тебя обедать, – сказал он.
– Почему?
– Буду занят на киностудии до самого вечера.
– Тогда поужинаешь. Мы недалеко. Все равно ты придешь сюда ночевать; зайдешь перед этим к нам и поужинаешь.
Лопатин молчал. С самого начала было глупо говорить ей, что он не сможет обедать, потому что занят. А теперь неизвестно, что говорить.
– Хорошо, я приду прямо с киностудии, в половине десятого – в десять.
Он вынул из кармана гимнастерки карандаш и записную книжку, открыл на чистом листе и положил перед Ксенией.
– Напиши адрес.
Ксения написала адрес и, отдав книжку, сидела и молчала.
Наверно, ждала, что он будет отказываться, и приготовилась объяснять ему, как она хорошо все придумала и почему он не смеет этого портить. А теперь не знала, что говорить. Ничего другого не было приготовлено.
Он тоже безжалостно молчал. Пусть сама говорит, если хочет.
– У нас одна комната, но гораздо теплее, чем здесь, у него, – наконец сказала Ксения.
Он ничего не ответил, встал и снял с гвоздя свой полушубок, чтоб накинуть ей на плечи.
– Не надо, мне пора идти. – Она поднялась.
Вячеслав Викторович вышел из комнаты матери и, оценив обстановку, взял с тахты шубу Ксении и подал ей.
Лопатин стал надевать полушубок. Взглянув на него и поняв, что ему не хочется провожать свою бывшую жену, Вячеслав пришел на выручку.
– Не одевайся, я сам провожу Ксению. Если через проходной двор, то это совсем рядом, я знаю, а ты на обратном пути запутаешься!
Он надел пальто и старую, вытертую шапку с длинными ушами, которую Лопатин когда-то привез ему из Заполярья, и, пропустив вперед Ксению, вышел.
На этот раз обошлось без объятий. Обидевшись, что Лопатин так легко согласился не провожать ее, Ксения только протянула ему на прощание руку.
«Интересно, пригласила она его на завтра? – оставшись один в комнате, подумал Лопатин о Вячеславе. – Если пригласила – будет проще. А может, и не пригласила. До войны было бы странно – вот так прийти, меня пригласить, а его – нет. А сейчас, здесь, в эвакуации, наверное, ничего странного – лишний рот!
Вячеслав Викторович вернулся быстро, не прошло и десяти минут.
– Жаловалась мне на тебя, – сказал он, стаскивая пальто и шапку.
– Так и знал.
– И на что жаловалась, знаешь?
– Тоже знаю. Жаловалась, что сам же оттолкнул ее от себя, а теперь, когда она, несмотря на все, стремится сохранить хорошие отношения, не выражаю достаточных восторгов.
– Почти так. Ты умный!
– Вряд ли. Просто знаю ее как свои пять пальцев, но для этого большого ума не требуется.
– Невезучий ты, – сказал Вячеслав Викторович.
– Наоборот, везучий, – сказал Лопатин. – Лучше поздно, чем никогда.
8
На следующий день Лопатин закончил работу на студии раньше, чем думал. В начале девятого, проработав десять часов подряд, режиссер сказал:
– До закладки дошли! – и вынул из сценария крышку от папиросной коробки, про которую утром сказал: пока не дойдем до нее, не встанем. – Перевыполнять не будем, а то завтра недовыполним.
Так Лопатин оказался у Ксении в девять часов – раньше, чем думал.
Ксения открыла после нескольких звонков. Она была в надетом поверх платья халате.
– Проходи в нашу комнату, – сказала она и распахнула первую из трех выходивших в прихожую дверей. – Я сейчас…
Она вышла, а он стал не спеша раздеваться, с наслаждением чувствуя, что в этой квартире топят.
По стенам длинной прихожей, всюду – и над вешалкой, и над дверьми, и в простенках – висели акварели. При слабенькой лампочке было не разобрать, какие это акварели – хорошие или плохие, но все здешние, южные, с барханами, с саксаулом, с весенней, покрытой маками степью, с цветущим урюком.
Он разделся и вошел в большую комнату, с буфетом, высокими стульями и большим столом, на котором стояло сейчас пять приборов. Но вся эта мебель была сдвинута в сторону, не так, как она, наверное, стояла раньше, когда здесь была столовая. А к освободившейся стене приткнулись двуспальная кровать и платяной шкаф.
На стенах комнаты, так же как и в прихожей, висели акварели.
Там не разобрать какие, а тут хорошие. Старая Средняя Азия!
Арбы, верблюды, караваны, всадники, лошади. Под двумя акварелями, висевшими пониже, на одной из которых был изображен пригнувшийся к луке седла казак с нагайкой, а на другой – табун лошадей, Лопатин разобрал подпись: «Каразин», – и вспомнил, как в молодости читал полные занятных подробностей книжки этого превосходного акварелиста, участника туркестанских походов.
Кто-то живший раньше в этой квартире любил Среднюю Азию, собирал эти картинки Каразина, да так и оставил их здесь.
– Кто здесь жил раньше? – спросил Лопатин, когда вошла Ксения, уже без халата, в знакомом нарядном платье, которое с большой суетой шилось к последнему перед войной Новому году и было готово, конечно, в последнюю минуту.
– Вот так ты всегда, – сказала Ксения. – Неужели нечего больше спросить?
– Придет в голову, спрошу о другом, а пока это самое интересное.
– А разве тебе не сказал Вячеслав, где мы живем?
– Не спрашивал у него. Только сейчас заинтересовался, глядя на картинки.
– Нам очень повезло, – сказала Ксения. – Это дом военного ведомства; здесь жил генерал – начальник училища, вдовый, со своим взрослым сыном, тоже военным. Он получил какое-то назначение и уехал перед самой войной, а сын – как только началась война. И все их вещи остались здесь. Они отдали ключи от квартиры в КЭЧ. Это…
– Не объясняй, я знаю, что такое КЭЧ.
– И так все это и стояло. А потом, когда сюда эвакуировался из Москвы театр и некуда было селить актеров, местные власти, не знаю уж позвонили или телеграфировали генералу на фронт, как быть с его квартирой, и он дал в ответ телеграмму, буквально такую – у нас в театре все ее знают наизусть: «Артистов уважаю. Считал бы для себя позором селить их в голых стенах. Чем богат, тем и рад! Милости прошу в мою хату. Иван Ефимов». Говорят, он всегда так подписывается – имя и фамилию полностью.
– Я знаю этого человека, – сказал Лопатин.
– Ну вот…
Кажется, Ксения хотела сказать то, что привыкла говорить в подобных случаях: «Вот так и всегда, знаешь, а не рассказываешь!» – но остановилась. Помешала вовремя пришедшая в голову мысль, что они теперь не муж и жена.
И Лопатин тоже не сказал того, что сказал бы раньше, что, наверно, скоро увидит человека, в квартире которого живет Ксения.
– После его телеграммы все оставили, как было, и заселили. Дали по одной комнате нашему народному СССР – его сейчас нет, он в Алма-Ате на съемках, нашему худруку и директору. Сначала прежнему, а теперь, когда на его место пришел Евгений Алексеевич, нам! Ну зачем ты спросил – смотри, сколько мы времени потеряли! А я так рада, что ты раньше пришел. Вчера не захотел со мной говорить, а теперь все равно придется.
– Кто еще будет? – кивнув на стоявшие на столе пять приборов, спросил Лопатин.
– Еще наш худрук и одна моя знакомая. Она сама напросилась. В восторге от твоих сталинградских очерков и хотела тебя увидеть. Евгений Алексеевич с худруком могут немножко задержаться – здешнее правительство еще не было на нашем новом спектакле, а сегодня позвонили, что придут. Они очень любят наш театр, но такие все занятые!
– Я рано явился, у тебя, наверно, не все готово, – сказал Лопатин, хорошо знавший, что у нее никогда и ничего не бывает вовремя готово. – Иди на кухню, доканчивай, а я посижу.
– Ничего, там Ника на кухне доделает. – Ксения, очевидно, имела в виду свою знакомую. – Я ей сказала, что хочу с тобой поговорить, она понимает такие вещи.
– Ладно, давай говорить. О чем будем говорить? О дочери?
Ксения огорченно посмотрела на него. Хотела начать не с этого, а приходилось с этого.
– Я получила от нее письмо, очень хорошее. Показать?
– Покажи.
Она пошла к кровати и вынула из-под подушки письмо. Это была ее привычка – совать под подушку письма и потом перечитывать их по ночам. Один раз, лет пять назад, он, вернувшись раньше ее и ложась спать, наткнулся на одно такое письмо. Попались на глаза первые строчки, и сунул обратно, не стал дальше читать. Спит теперь на другой кровати, с другим человеком, а привычка прежняя – письма под подушкой!
Письмо от дочери и правда было хорошее – сдержанно-доброе, такое, какие пишут сильные слабым. Вначале писала, что получила от отца телеграмму, что он вернулся из Сталинграда, а дальше коротко о себе – что у нее все хорошо, пусть мать не беспокоится.
Лопатин дочитал письмо и отдал.
– Я считаю, что мы ничего не должны с тобой решать до конца войны, – сказала Ксения. – Я посоветовалась с Евгением Алексеевичем, и он тоже так считает.
Лопатин удержался от вспыхнувшего в нем несправедливого раздражения. Ну да, посоветовалась, а с кем же еще ей теперь советоваться, если он ее муж? Вот она с ним и советуется.
– А что нам с тобой решать? – сказал Лопатин. – Если до конца войны со мной что-нибудь случится, решать придется уже не нам с тобой, а вам с ней: ей скоро шестнадцать.
– С тобой ничего не случится, нечего об этом и думать!
– А раз нечего и думать – значит, она останется со мной. А все остальное: как быть с нашей квартирой, где и кому жить, – все это действительно решим после войны.
– Мне не нужно от тебя никакой квартиры, – порывисто сказала Ксения. – У Евгения Алексеевича есть в Москве квартира.
Лопатин знал, что порыв ее искренний. Житейская расчетливость, а тем более алчность не были ей свойственны. Но порыв этот – сейчас. И Евгений Алексеевич – сейчас. А что будет с нею и с ее Евгением Алексеевичем, когда кончится война, никому на свете, в том числе ей самой, неизвестно.
И, не желая ловить ее на слове, Лопатин промолчал.
– Ну хорошо. Не будем говорить о том, что после войны, – сказала Ксения. – Но могу я весной пригласить сюда Нину, когда начнутся фрукты? Чтобы она тут пожила? Я говорила с Евгением Алексеевичем, он согласен. Ты увидишь и поймешь, какой он хороший человек.
– Вполне допускаю, что он хороший человек. И что он согласен. Я не согласен.
– Почему? Я все обдумала.
– Все, кроме такой мелочи, что весной она еще будет учиться и ей нужно кончить девятый класс.
– А летом?
– И летом не надо этого делать. У тебя свой дом, своя жизнь. Зачем путать девке голову, приглашать ее в свидетели? Я не хочу этого.
– А если я напишу ей сама?
– Пиши. Думаю, что она не согласится, – сказал Лопатин с уверенностью в том, что их дочь, похожая на него, а не на свою мать, поступит так, как поступил бы на ее месте он сам.
– А ты не подумал, что у тебя тоже могут произойти перемены в жизни? – спросила Ксения.
– Пока не предвижу. – Лопатин ответил, не вкладывая в эти слова никакого второго смысла, но Ксения поняла их по-своему.
– Я так не хочу, чтобы ты на меня сердился, – сказала она. – Нехорошо это говорить, но я, правда, очень счастлива.
– И отлично. И пойми наконец, что я вполне доволен своим нынешним положением. Попробуй себе это представить.
– Ты говоришь неправду, – на глазах у нее выступили слезы. – Говоришь, чтобы я не чувствовала себя виноватой.
Снова-здорово! Так он и знал – он ей уже не нужен, но ей все еще хочется, чтобы она была нужна ему!
– Послушай, Ксюша, – сказал он, и она вздрогнула и напряглась – так давно не слышала этого обращения. Он называл ее так не в минуты мужской нежности, а во время все более редких вспышек того просто-напросто человеческого доброго чувства к ней, которое она с годами истребила в нем почти без остатка. – Рассуди сама: ну зачем бы я пришел к вам в дом, если бы продолжал хотеть тебя как женщину? – «Хотеть» было не его слово, а ее, и он употребил это ее слово, чтобы она лучше поняла. – Для чего? Чтобы понюхать в чужом доме – нельзя ли его разорить? Это было бы с моей стороны просто-напросто подло! Но предположим, что человек слаб, хотя я не думаю этого о себе. Но предположим, ты это думаешь! Зачем же приглашать сюда меня, который, по-твоему, все еще неравнодушен к тебе? Если так – это вряд ли красиво с твоей стороны!
Она протестующе воздела руки.
«Ну как ты мог обо мне так подумать?» – говорил этот жест, хорошо знакомый и превосходно отработанный, особенно в платье без рукавов.
– А раз не так, то больше и разговору об этом нет! – сказал Лопатин, так и не дав ей сопроводить жест словами. – Теперь, когда мы все с тобой выяснили, обещаю, что весь вечер буду хорошим.
Однако он слишком рано дал это шутливое обещание. Прежде чем стать хорошим, пришлось еще раз побыть плохим.
Ксения вдруг стала у него допытываться, как хоронили в Москве внезапно умершую Гелю и почему Лопатин, не жаловавший Гелю, оказался на ее похоронах. Ей написала об этом событии одна из тех московских баб-бабарих, которые бестолково топтались рядом с Лопатиным, пока он ругался с так и не дорывшими вовремя могилу пьяницами, ругался, вспоминая, как год назад проклинал ему этих могильщиков редактор армейской газеты, только не на этом, Даниловском, кладбище, а на другом – Ваганьковском.
Одна из баб-бабарих, когда наконец дорыли могилу, опустили в нее гроб и Лопатин бросил на крышку в изголовье мерзлый комок земли, вдруг вскрикнула: «Ах, не надо туда, где лицо, ей больно!» И Лопатин сейчас со злостью подумал, что, наверно, эта самая дурища и описала потом Ксении похороны.
– Мне написали, что ты у нее даже в больнице был перед смертью. – На лице Ксении выразилось суетное любопытство, о причинах которого он догадывался.
Он никогда не любил крашеную и прокуренную женщину, которая паслась в их доме во время его отъездов, а порой портила и дни приездов, и смутно подозревал, что она бывала наперсницей Ксении в периоды ее увлечений. Он не испытывал благодарности за тот приступ откровенности, в котором Геля когда-то, в декабре сорок первого, вдруг выложила ему все, что думала о его жене. Но когда приехал после Сталинграда и застал в редакции принесенную какой-то санитаркой записку от этой женщины с просьбой зайти к ней в больницу, где она «понемножку помирает», – пошел. Считал, что люди не шутят такими вещами, что, наверно, так оно и есть. И не ошибся. Записка прождала его больше недели, и, когда он пришел в больницу, санитарка, та самая, что относила записку, шепотом у двери в палату сказала, что Ангелина Георгиевна не жилец на свете, у нее рак – через день-два кончится.
Войдя в палату, он увидел ее, с отросшими на целый вершок от корней седыми волосами и неузнаваемо, как щепку, исхудавшую.
Может быть, десять дней назад, когда писала записку, она что-то хотела сказать ему. Зачем иначе было писать? Но теперь уже ничего сказать не могла. Поглядела на него не то виноватыми, не то удивленными умирающими глазами – уже не думала, что он может прийти, – прошептала что-то бессвязное, чего он так и не понял, и снова впала в забытье. Наверное, ей делали обезболивающие уколы.
Он постоял и ушел. А через два дня та же самая санитарка, решившая, что, раз он приходил в больницу, значит, он близкий покойнице человек, разыскала его в редакции и сказала, что Ангелина Георгиевна преставилась нынче утром и надо ее забрать и похоронить.
Он узнал в редакции у сведущих людей, как это делается, сказал им, что умерла его родственница – иначе было неловко просить о помощи, – и ему помогли сделать все, что требовалось. Достать гроб, грузовик и вручить кому следовало соответствующую мзду.
А потом было кладбище и три пришедшие туда, кроме него, незнакомые ему московские интеллигентные старухи, которым он по глупости сказал, что был у покойной в больнице. И вот – результат! Этот никому не нужный разговор с Ксенией.
– Удивляюсь, как ты все-таки к ней поехал? Ты же так не любил ее!
– При чем тут любил, не любил? – сердито сказал Лопатин. – Написала, что умирает, вот и поехал.
– А почему она тебе написала? – не унималась Ксения. – Чего она хотела, что она тебе сказала?
– Не знаю, почему написала, – сказал он. – Был по твоей милости знаком с ней, вот и вспомнила. Умирала одна, как собака, поэтому и написала. Чего тут непонятного?
– Зачем ты так грубо о ней?
– Я не грубо. А ты не суетись. Человек умер, а ты суетишься. – Лопатин посмотрел своей бывшей жене прямо в глаза и зло добавил: – Ничего она мне про тебя перед смертью не сказала, напрасно суетишься.
– А что она могла тебе обо мне сказать? – с вызовом спросила Ксения.
– А раз нечего было сказать, чего ты суетишься? – повторил он все так же зло.
– И все-таки не знаю, зачем ты к ней поехал, – упрямо сказала она, все еще не в состоянии расстаться с продолжавшей тревожить ее мыслью. – Наверно, я тебя никогда до конца не понимала.
– Что правда, то правда, – угрюмо сказал Лопатин.
После нелепого разговора о покойнице ему захотелось встать и уйти. И может, он и сделал бы это, если б не вдруг раздавшийся в дверях женский голос:
– Ксения! Требуется твоя помощь.
Он оглянулся и увидел в дверях молодое женское лицо, показавшееся ему знакомым.
Ксения сорвалась с места и побежала к двери.
– Сейчас, сейчас, извини, пожалуйста.
Она была рада и этому голосу, и возможности улизнуть из комнаты. Раньше, пока Лопатин был ее мужем, она, попав в тупик и не зная, что говорить дальше, начинала или плакать, или плохо себя чувствовать. Но теперь, в ее новом положении, и то и другое было бессмысленно.
Лопатин с усмешкой подумал об этом, когда за нею закрылась дверь. И в этой простой мысли была частица радовавшего его чувства освобождения от прошлого.