Текст книги "Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина)"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 46 страниц)
– С этого и начну. – Лопатин, не заглядывая в тетрадь Гурского, сунул ее в полевую сумку и вышел из комнаты вслед за редактором.
У входа в дом теперь стояли уже не один, а два «виллиса». Заметив Василия Ивановича, редактор кивнул ему и, быстро пожав руку Лопатину, хотел идти к своему «виллису». Но Лопатин задержал его и все-таки спросил:
– Матвей, всего два слова. С газетой сильно расстраиваешься?
– Расстраиваются барышни, – зло ответил редактор. – Умней ничего не нашел спросить?
– Пока не нашел.
– Напрасно! – все так же зло сказал редактор. – Был лучшего о тебе мнения. Если чем и расстроен – тем, что еще не понял, каким буду начальником политотдела. Быть хуже других не привык. А буду ли лучше других – не знаю. Издали считал, что не так трудно. А попробовал на своей шкуре – пока зашиваюсь.
– Понял. Поговорим в другой раз, – сказал Лопатин.
– Смотря о чем. Если о том, как зашиваюсь, найду время – объясню. А если о прошлом, к нему возвращаться не будем. Командир полка, к которому едешь, знает тебя по госпиталю, в шахматы с тобой там играл. И Гурского у тебя один раз видел, сказал мне об этом.
– А что еще до этого меня знал, не сказал?
– Где и когда?
– В сорок первом, в Крыму. Он у Пантелеева адъютантом был.
– У Пантелеева? Это школа хорошая. Не знал про него этого.
Матвей пошел к своему «виллису» и, уже сев, высунулся и крикнул:
– За мной не пристраивайтесь, сразу развернитесь и – до конца улицы, до указателя.
«Виллис» рванул с места и, подпрыгивая, понесся по мощенной булыжником улице.
– А мы куда? Туда, на Шешупу, что ли? – спросил Василий Иванович, когда Лопатин сел рядом с ним.
– Туда, куда ж еще. – Лопатин вспомнил то, что давно бы уже следовало сказать Василию Ивановичу. – Вашу записку жене я передал через завгара, сам не попал к ней. Так что ответа не привез.
– Чего об этом говорить. – Василий Иванович разворачивал машину на узкой улице, поглядывая назад, чтобы не зацепить за тумбу. – Какие записки, когда – был человек, и нету!
24
Разное занимает и душу, и внимание, пока подъезжаешь все ближе к передовой.
Иногда прислушиваешься к звукам боя, особенно если в них что-то вдруг меняется. А если они долго не слышны, думаешь о том, когда же прервется тишина. Хочешь не хочешь, а все равно помнишь, что и ты смертен, и как раз в тишине трудней от этого отвязаться.
А бывает, что ждешь этой новой, предстоящей тебе встречи с передовой больше не слухом, а зрением. Глядя по сторонам дороги, прикидываешь, во что обошлось и нам, и немцам то расстояние, по которому ты продолжаешь еще беспрепятственно ехать. Считаешь – и вблизи, и вдали – брошенные пушки и горелые танки – и их, и наши, и хочешь, чтобы наших было меньше, а их больше.
Но сегодня было чувство, чем-то непохожее на все, что испытывал обычно. Потому что обычно ехал туда, вперед, к уже знакомым или к еще незнакомым людям, но к живым или считавшимся живыми. А сейчас заведомо ехал к мертвому, не к человеку, а к могиле. Думал при этом и о встрече с Велиховым, но все-таки ехал к могиле.
Может, от того так и бросались в глаза то здесь, то там попадавшиеся братские могилы – то сразу видные вблизи дороги, то угадывавшиеся вдалеке. Да, много могил, и почти все – братские, издавна окрещенные этим словом, так сближавшим всех, кто там, под землей, – что куда уж ближе. Ближе некуда.
Война не кладбище, а дорога, на которой почти всегда и всем некогда. Но и свои штатные могильщики есть на этой дороге – похоронные команды; и свои похоронные книги – ведомости потерь, которые пишут в каждом полку ПНШ-4 – четвертые помощники начальников штабов; среди других обязанностей лежит на них и эта – писать, когда убили, и где зарыли, и откуда родом, кому и куда посылать похоронку. Могилы общие, но в каждой, рядом с другими, чужими, – лежит чей-то собственный, и все чужие, лежащие рядом с ним, тоже для кого-то собственные. Это и есть война в той самой последней и долгой своей тяжести, которая потому и страшней всего, что она долгая. Войну еще, может, удастся укоротить и этим спасти на ней еще чьи-то жизни. А эту, уже легшую в землю, тяжесть памяти уже не укоротишь – ни письмом замполита, ни посмертной наградой, ничем.
Мысль была простая, вроде бы даже само собой разумеющаяся, но в своей безвыходной простоте она чуть ли не впервые за войну пришла Лопатину в голову.
Вспомнив о посмертных наградах, он подумал об ордене Отечественной войны, переправленном командующим с первой на вторую степень, о котором хлопотал для Гурского их бывший редактор. А за что он ему – этот орден? За то, что его убили? Но если так, то в этом нет здравого смысла, а если нет здравого смысла, то нет и того высшего смысла, про который иногда говорят, напрасно противопоставляя один другому. А если в такой посмертной награде есть здравый смысл, то, значит, она не за то, что убили, а за то, что сделал перед этим, за то, что, прежде чем писать, хотел не с чужих слов, а сам, своими подошвами пощупать эту первую версту Восточной Пруссии. И если, жалея мертвого, говорить потом про него, зачем полез туда, и считать, что мог обойтись и без этого, – если б это было верно, то мало смысла и в посмертной награде ему, и даже не мало, а вовсе нет смысла – ни здравого, ни высшего, никакого.
Уже несколько раз за дорогу Лопатин собирался достать из полевой сумки засунутую туда тетрадь с записями Гурского, но всякий раз не мог заставить себя это сделать и только теперь расстегнул сумку.
– Едем верно, все в порядке, карту смотреть не надо? – спросил он у Василия Ивановича, впервые заметив в тетради Гурского краешек засунутой туда карты.
– Если хотите – смотрите, а я два конца по ней сделал, мне не надо, – сказал Василий Иванович.
Тетрадь была знакомая, одна из тех двадцати толстых общих, черных клеенчатых, в клетку, тетрадей, которые он, словно угадав еще до войны всю ее будущую длину, в июне сорок первого купил на Арбате в писчебумажном магазине около тогда еще не разбитого бомбой Вахтанговского театра. Пятнадцать этих тетрадей было уже исписано; эту, шестнадцатую, когда он после госпиталя снова стал жить у себя на квартире, увидев у него на столе, забрал Гурский, семнадцатая, не дописанная до конца, лежала у Ники, а три чистых, последних, оставались дома. Так и лежали там на столе, под рукой.
В эту поездку отправился, не взяв тетради. Хотел зайти взять и даже собирался объяснить это Нике, но не зашел и не взял. Да, хорошо бы, если б этих трех последних тетрадей хватило до конца войны.
Подумал так, словно одно было связано с другим, и, усмехнувшись нелепости этой мысли, наконец заставил себя открыть тетрадь. Сначала пробежал глазами первые десять страниц с очень короткими записями – в одну-две строки, судя по названиям мест, это были заметки для памяти, по которым Гурский диктовал стенографисткам свои корреспонденции с Карельского перешейка. Потом шло несколько неизвестно для чего оставленных чистых страниц, и сразу без всяких предварительных заметок начинался плотно и неразборчиво написанный текст того, что Гурский собирался передать по телеграфу, вернувшись с того берега Шешупы.
Это была одна из тех корреспонденции, весь смысл которых – в собственном присутствии пишущего при всем происходящем. Никаких соблазнительных преувеличений или смещений во времени не было. Наоборот, говорилось, как кругом тихо, даже неожиданна тихо, хотя первые солдаты переправились на тот берег, в Восточную Пруссию, еще сутки назад. И только после этого начинались записи в настоящем времени: «Подходим к берегу, сидим вместе с капитаном на самом краю, тихонько зачерпываем руками довольно холодную для августа воду; сидим и ждем, когда возвратится с того берега, из Пруссии, надувной плотик, на котором старшина повез туда термоса, сидим и слушаем все приближающиеся тихие шлепки весла».
И так до конца, до записей разговоров с солдатами, сделанных на том берегу, и до самой последней фразы: «Записываю их мысли, откладывая на потом собственные. Капитан торопит с обратной переправой, если не собираюсь остаться тут еще на сутки. Говорит, что в светлое время переправляться никому не разрешено…»
Капитан торопит… Никого он уже больше не торопит, этот капитан…
Лопатин вынул из тетради карту; вдоль тонкого синего изгиба реки шли крупные черные точки и толстые тире государственной границы с Германией; недалеко от изгиба Гурский поставил карандашом крестик, обозначив им местопребывание командного пункта полка. На обороте карты, тоже карандашом, было написано: «Появление перед Берлином неприятельской армии невозможно. Мольтке-младший, 1914 год».
Наверное, Гурскому по дороге к границе пришла на память эта цитата для будущей корреспонденции…
Сверять карту с дорогой Лопатин не стал, решив положиться на Василия Ивановича. Сунул тетрадь и карту в полевую сумку и несколько минут ехал закрыв глаза, чтоб отдохнули от чтения на ходу.
А когда снова открыл глаза и надел очки, увидел по сторонам дороги не то, что до этого выбирал глаз, а обыкновенную здешнюю природу: поля и пригорки; кое-где обнажившийся на склонах песок делал эти пригорки похожими на дюны; вдали виднелись перелески и небольшие хутора в несколько построек, на полях лежали вывернутые из песчаной почвы некрупные валуны.
Потом впереди, на фоне росшего на гребне одного из пригорков сосняка, увидел большой каменный дом с длинным кирпичным коровником и таким же длинным рубленым сараем.
– Вот и доехали, – сказал Василий Иванович, сворачивая к дому. Но Лопатин остановил его, заметив в стороне, справа, чуть выше по склону, три молодых сосны, под ними белую пирамидку могилы, а над ней что-то непонятно, ослепительно блестевшее в лучах заходившего солнца.
– Она? – спросил Лопатин.
– Она.
Пирамидка была сложена из старого кирпича – наверное, разобрали для этого какую-нибудь разбитую снарядами стену, – но этот ломаный, поковырянный кирпич снизу и доверху был густо и чисто побелен. В пирамидку был вмазан штык острием вверх, а к нему обнаженным от изоляции медным проводом прикреплена вырезанная из разогнутой снарядной гильзы звезда. Она-то и отсвечивала сейчас на солнце так сильно, что остановила их еще издали.
На пирамидке, под добытой где-то пластинкой плексигласа, на хорошо отшкуренном куске фанеры густыми лиловыми чернилами, по-писарски четко, была выведена надпись: «Вечная память погибшим в боях за Родину!» И под ней фамилии. Рядом с первой – гвардии капитана Салимова Ю. С. – маленькая, плохо видная под мутным, поцарапанным плексигласом, фотография капитана в фуражке, с гвардейским знаком и тремя орденами на гимнастерке. Остальные фамилии без фотографий: капитан Гурский Б. А., военный корреспондент «Красной звезды»; гвардии старший сержант Лаврик С. С.; гвардии рядовой Самохин С. А.
Вот и всё. Одна на четверых война, одна надпись, одна могила.
«Значит, вот сюда она и приедет, если новый редактор сдержит свое обещание», – подумал Лопатин о матери Гурского и услышал у себя за спиной голос Василия Ивановича:
– Товарищ майор!
Это значило, что к ним подошел кто-то еще. Товарищем майором Василий Иванович называл его только при посторонних
Лопатин повернулся и увидел Велихова, стоявшего с непокрытой головой, держа фуражку в руке.
Велихов неуверенно потянулся и обнял его, сказав что-то про свое сочувствие, Лопатин толком не расслышал – что, потому что вдруг сжало горло от всего, вместе взятого: от смерти Гурского, от молодости Велихова, от резанувшего по сердцу воспоминания о сорок первом годе и от этого внезапного объятия, про которые Гурский зло шутил, что, когда мужские губы касаются его небритых щек, ему кажется, что он уже отдал жизнь за родину и лежит в гробу.
Всё так. И отдал, и лежит, а ты стоишь и молчишь и не можешь проглотить комка в горле.
– Я здесь только второй раз в жизни увидел его, – не глядя на Велихова, услышал Лопатин его голос. – Но мне ваша Нина говорила о нем, что вы его очень любите, и вообще высоко о нем отзывалась, как о самом лучшем вашем друге.
«Нина… высоко отзывалась…» – все это было так странно и далеко от случившегося здесь, что Лопатин в первую секунду не понял. Ошалело подумал: какая Нина? Словно речь шла не о его собственной дочери.
– Да, да, всё так, – сказал он. И еще несколько раз повторил: всё так, всё так, – никак не мог отцепиться от этих слов и найти какие-то другие.
– Вы одни приехали? – спросил Велихов. – Начальник политотдела не приедет? Он хотел с вами вместе.
– Не приедет, – сказал Лопатин.
– Не переживайте, Василий Николаевич. Я уже сам тут переживал – и за него, и за капитана Салимова, и за Лаврика. Солдата не знал, он новый был, а с ними два года в одном полку. Особенно за Юсуфа Салимова. Когда в сорок втором, зимой, с политработы на строевую переехали, вместе курсы кончали. Так что вы не переживайте, – повторил Велихов.
И за его неумелыми словами утешения, стремлением облегчить тебе горе, напомнив о собственном, стояло что-то глубоко справедливое.
– Я не переживаю, – сказал Лопатин. – Просто стою как дурак и не могу привыкнуть, хотя пора бы.
– А я дежурному велел за дорогой следить, – сказал Велихов. – Он доложил, и я сразу выскочил и сюда. Сначала думал, вы не одни, а потом вижу – одни. Как, постоим еще или поедем? Наверное, вам поужинать надо.
– Наверное, надо. Только не поедем, а пойдем. Вторые сутки все еду и еду.
– Поезжайте, водитель, – другим, не тем, каким он разговаривал с Лопатиным, а привычным командным тоном обратился Велихов к Василию Ивановичу. – Покушайте и отдыхайте, солдаты вам укажут.
И когда тот отъехал, снова повернулся к Лопатину.
– Долго вы тут стояли. Стою за вашей спиной, жду, а вы все молчите и смотрите.
«Неужели долго? – Лопатину, наоборот, казалось, что все было очень коротко: подошел, посмотрел на фамилии и сразу услышал оклик Василия Ивановича: «Товарищ майор!» А оказывается, этот мальчик стоял за спиной и ждал», – подумал он о Велихове. – Так и подумал: мальчик.
С тех пор как война окончательно переломилась и пошла на запад, и где-то уже мерещился конец ее, – ему все тревожней бросалась в глаза молодость продолжавших жить и воевать людей. Она казалась опасной, и хотелось защитить ее от смерти – неизвестно чем и как, но все равно хотелось. Это чувство он испытывал и сейчас, глядя на Велихова.
– Вот что, Михаил… – Лопатин сделал паузу – ждал, чтобы Велихов подсказал отчество.
– Не надо, Василий Николаевич. Михаил – и все.
– Хорошо. Так вот, сейчас мы, конечно, пойдем к вам в штаб полка и поужинаем, и вы расскажете, мне, как все произошло, но сейчас, пока мы стоим с вами здесь вдвоем, прошу меня понять и заранее обещать сделать то, о чем я попрошу.
– Конечно, Василий Николаевич, сделаю для вас все, что смогу, – сказал Велихов, и на лице его не выразилось ни малейшей тревоги.
– Мне нужно будет дописать для нашей газеты то, что он начал, но не закончил.
Велихов с готовностью кивнул. В связи с предстоящим приездом Лопатина он уже слышал об этом от начальника политотдела.
– А для этого – составить обо всем свое собственное представление, – продолжал Лопатин. – А для этого – расспросить, и как выходили к государственной границе, и как переправлялись через нее. Поговорить не только с вами, но и с вашими подчиненными.
Велихов снова с готовностью кивнул.
– И не только здесь, но и там. Ночью – туда и ночью же – обратно, – добавил Лопатин, глядя в изменившееся лицо Велихова. – Пусть накоротке, но без этого не смогу написать.
– Вы без этого не сможете, а я этого не смогу вам разрешить, – сказал Велихов.
– Почему не сможете разрешить? Разве вам запретили это?
– Нет, не запрещали. Наверное, после всего никому в голову не пришло, что и вы тоже – туда. Но если запрошу разрешения – запретят, можете не сомневаться.
– А я и не сомневаюсь. Потому и прошу вас, а не кого-то другого.
– Начальнику политотдела не говорили об этом?
– Не говорил. Он уехал в Политуправление фронта и вернется только к утру.
– Но вы с ним не говорили об этом? – еще раз спросил Велихов.
– Повторяю: не говорил.
– Достанется мне за вас, – расстроено сказал Велихов.
– А я больше чем уверен, что со мной ровно ничего не случится.
– А я и не думаю, что случится. Обеспечим, чтоб не случилось. Но мне все равно достанется. За то, что взял на себя, не доложив.
– С полка не снимут? – спросил Лопатин. – Если считаете, что снимут, беру свою просьбу обратно. Буду просить не вас, а других.
– С полка не снимут, этого не думаю. Но выволочку дадут.
Лопатин молчал, понимая, что Велихов говорит святую правду и выволочку получит, но, решившись на риск, который ему предстоит, уже не пойдет на попятный. Если не успеет вмешаться какое-нибудь его начальство.
Об этом же, оказывается, подумал и Велихов, потому что вдруг спросил Лопатина, заезжал ли он к кому-нибудь по дороге в полк.
– Никуда не заезжал, прямо к вам.
– Тогда так, – помолчав и подумав, сказал Велихов. – Пока не придем с вами ночью на КП батальона, заранее никому ни слова! А когда будем переправляться туда и обратно, – я, конечно, с вами буду, – попрошу беспрекословно меня слушать. И предупреждаю: переправимся туда ровно на два часа, сам засеку время, и никаких разговоров. Обратно – значит, обратно!
– Спасибо, все ясно. А теперь пойдемте ужинать, – сказал Лопатин. – От начальника политотдела вам сильно досталось?
– За то, что переправил туда, нет, потому что по его собственному приказанию. А за то, что сам не сопроводил, поначалу досталось. Но замполит дивизии заступился, объяснил, что я хотел, но не мог, что у меня в эту ночь в третьем батальоне ЧП было – неудачная разведка. При обратном переходе нарвались: пятеро вернулись, а шестого у немцев оставили, не вынесли с собой. Хотя заявили, что убитый, но вы же знаете, как с этим – оставлять не положено. И пока сам не добился, чтоб еще раз пошли и вынесли, находился там у них. Начальника штаба за себя оставил, а с корреспондентом пришлось Салимова, ПНШ-1. Считал, что с ним лучше всего, а вышло хуже.
– Почему хуже? – спросил Лопатин.
– Салимов вообще-то выпивает, была такая опасность. Но я его предупредил, и он обещал.
– Не сдержал? – спросил Лопатин, вспомнив способность Гурского пить без последствий для себя и соблазнять других, иногда с последствиями.
– Почему не сдержал? Сдержал. Да у них там об этом и разговора не было, как я потом узнал. Он, – Велихов все время, не называя фамилии, говорил про Гурского «он», – только с людьми говорил да писал в тетрадку. Но когда Салимов стал его торопить, чтобы затемно обратно, он подначил. «Я, – говорит, – свое дело до рассвета кончить не успею, поэтому готов идти обратно хоть утром, хоть днем, если тебе не слабо!» Ну, а раз сказал «слабо», попал в больное место. Юсуф горячий – и его не заставил, и сам с ним до рассвета остался. Что за такой за характер! Самому боевому офицеру в полку – и вдруг «слабо»! Да Салимов, если б не закладывал, давно б уже и майором, и командиром полка был, не хуже меня, а может, лучше. Салимов, если бы по делу требовалось, весь день бы туда и обратно под снарядами, а он ему «слабо»! И из-за этого слова – один сказал, а другого заело – не только сами легли, еще двоих с собой взяли. Как вспомню, не могу простить.
Лопатин почувствовал себя виноватым. Правда, такого, как с этим «слабо», он себе никогда не позволял, а все же в силу профессии не раз приходилось вынуждать людей – и офицеров, и солдат – сопровождать себя куда-то, куда им по собственной необходимости в тот момент вовсе не надо было идти; и задерживать их расспросами там, где им не было нужды задерживаться, обрекая их всем этим на еще какую-то долю опасности сверх той, постоянной, к которой они и без тебя приговорены войной.
И, почувствовав себя виноватым, сказал, что обещает беспрекословно подчиняться Велихову.
– Это ясно, – сказал Велихов. – Я не об этом. Я о прошлом. Жалко людей. Начальник политотдела, когда приезжал, стоял у могилы, сказал, что это семнадцатый убитый у вас в газете. А у меня знаете сколько убитых на памяти? Вы, наверное, думаете про нас, что мы до того привыкли, что нам уже не жалко? Привыкли, а жалко. И чем дальше, тем жальче.
Он остановился сам и остановил Лопатина у входа в дом.
– Я вашей дочери написал, свою полевую почту ей напомнил и пять дней назад получил от нее ответ. Неужели вы все-таки дадите ей после этих курсов на фронт ехать, как она заявляет? Неужели вы этому помешать не можете?
– А как?
– Не знаю как. Вы не я, не командир полка. Вы, наверное, таких людей знаете, которые по вашей просьбе могут не разрешить ей этого, помешать. Все же она не солдат, не по призыву, а можно сказать, еще девочка. Помешать ей в этом, и все!
– Да, это верно, я знаю людей, которые могут помешать, – оказал Лопатин. – Но как это сделать? И как объяснить ей? До? Или после? Или вообще за ее спиной, так, чтоб ничего не знала? Как вы бы это сами не на своем, а на моем месте сделали?
Велихов ничего не ответил, но во взгляде его все равно осталась невысказанная вслух мольба – что-то придумать, чтоб всего этого не было. Неизвестно как, но не было!
– Рыбу будем есть, – сказал он. – Я велел, чтоб к ужину рыбу пожарили. Сегодня в Шешупе два ведра гранатами наглушили и принесли. Думал, начальник политотдела после похорон обедать останется, а он не остался, сразу уехал.