Текст книги "Год урожая 4 (СИ)"
Автор книги: Константин Градов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 20 страниц)
Дом. Я подошёл к калитке. Открыл. В окне кухни – свет. Валентина готовит ужин, Катя, наверное, за столом с уроками. Снежинки таяли у меня на ресницах. Я постоял минуту перед крыльцом, посмотрел на небо. Звёзды были. Ясно.
Ещё один день закончен. Четырнадцатое февраля восемьдесят четвёртого. День похорон Андропова. Обычный день в моей жизни, который в учебниках через десятилетия будет назван «концом андроповской эпохи».
Я открыл дверь дома. Тепло ударило в лицо. Запах щей. Валентинин голос: «Паш, ты?». Катин – из своей комнаты: «Пап, привет!».
– Я, Валь. Привет, Кать.
Снял тулуп. Помылся. Пошёл на кухню. Валентина повернулась от плиты, улыбнулась.
– Ужинать? Всё готово.
– Ужинать.
Сел за стол. Катя пришла из своей комнаты, с учебником в руке – что-то спросить по литературе. Валентина поставила передо мной тарелку. Щи. Капустный запах. Сметана рядом, в маленькой миске. Хлеб свежий – Валентина пекла сегодня, я знал по запаху, который встретил меня у калитки.
Обычный вечер.
Пять лет таких вечеров. Впереди, надеюсь, ещё много. Если всё пойдёт так, как я хочу. А если не пойдёт, то хотя бы – несколько. До восемьдесят пятого, точно. До восемьдесят шестого, вероятно. До восемьдесят восьмого, возможно. Дальше – неизвестность, о которой я стараюсь не думать, пока есть чем заниматься сегодня.
А сегодня – щи. Хлеб. Валентина. Катя. Дом.
Больше ничего сегодня не надо.
Впереди – Черненко. Год тишины. А потом – всё изменится.
Но не сегодня. Сегодня – снег, фонари, тишина.
Эпилог
Черненко
Двадцать четвёртого февраля вечером в правлении смотрели телевизор.
Люся настояла. «Павел Васильевич, он сегодня выступает, это важно, давайте посмотрим». Я не возражал. Новый генсек – первое его публичное выступление после похорон Андропова. Я и сам хотел увидеть. Не ради информации (я знал всё заранее), а ради… картинки. Хотелось своими глазами увидеть Константина Устиновича Черненко в роли, которая по всем законам природы ему не подходила, но которую ему всё равно выдали.
Красный уголок. Тот же, где десять дней назад смотрели похороны Андропова. Тот же «Рубин», та же антенна, которую Лёха подкрутил. Нас было пятеро: я, Люся, Нина, Кузьмич (зашёл по делу, остался на вечер) и Зинаида Фёдоровна.
На экране – Черненко. Трибуна. Зал Верховного Совета, ряды делегатов. Оратор один.
Семьдесят два года. Больной. Пепельно-серое лицо, которое чёрно-белая картинка делала ещё серее. Одышка – даже через телевизор слышно. Руки, держащие лист с речью, – дрожали. Не от волнения. От слабости. От возраста. От болезни лёгких, с которой он будет жить – точнее, угасать – ровно год и двадцать дней.
Он читал по бумажке. Медленно. С паузами не для риторического эффекта, а для того, чтобы восстановить дыхание. «Дорогие товарищи.» Пауза. «Исторический момент.» Пауза. «Миролюбивая политика.» Пауза. «Заветы Ленина.» Пауза. «Преемственность курса.»
Слова, которые не имели значения. Никакого. Ни для страны, ни для делегатов в зале, ни для нас в правлении. Все эти фразы советский человек знал наизусть – их говорили сорок лет без перерыва, с лёгкими вариациями. Сейчас Черненко повторял то, что в его голове, вероятно, звучало уже десятки раз – на совещаниях Политбюро, в кабинете, в бумагах, которые он подписывал. Повторял – потому что другого сказать не умел. И, кажется, уже не хотел.
Люся смотрела на экран пристально. Нина – сложив руки. Кузьмич – машинально снял кепку. Зинаида Фёдоровна – протирала очки.
Минут через пять Люся повернулась ко мне. Лицо у неё было бледное. Не «белое полотно» – Люся бледнела от всего, это её рефлекс с первой моей недели на председательстве, – но сейчас бледнела по-другому. Не от испуга. От предчувствия.
– Павел Васильевич, – сказала тихо. – А этот – надолго?
Я посмотрел на экран. Черненко закончил абзац, перевернул страницу. Рука дрогнула, лист чуть не выпал. Он поймал его, поправил очки, продолжил. Одышка стала слышнее.
– Нет, Люся, – я ответил. – Не надолго.
– А кто потом?
– Увидим.
Кузьмич хмыкнул. Не весело, не насмешливо – понимающе. Пять лет он наблюдал, как Палваслич умеет говорить и не говорить одновременно. Научился слышать между слов. «Увидим» сейчас у меня означало: я знаю, но не скажу, и вы тоже скоро узнаете. Кузьмич принял это.
Нина смотрела на экран долго, не отрываясь. Потом – повернулась ко мне. Её глаза тоже сказали то, что сказали глаза Кузьмича: поняла, не спрашиваю.
Мы досмотрели до конца. Минут тридцать ещё. Черненко выдержал. Откашлялся, вытер лоб платком, поклонился под аплодисменты (хлопали по инерции, хлопок был плотный, но не восторженный – уставший). Ушёл с трибуны.
Я выключил телевизор.
– Зинаида Фёдоровна, – сказал тихо. – Чайник у вас готов?
– Готов, Павел Васильевич. Налить всем?
– Налейте.
Она налила. Мы пили молча. Кузьмич допил, поставил стакан, встал:
– Палваслич, завтра на ферму – в семь. Сводка по надоям – у меня с собой, положил на твоём столе. Пошёл.
– Иди, Кузьмич. Спасибо.
Он надел кепку, вышел. Зинаида Фёдоровна и Нина тоже засобирались. Люся хотела остаться – убрать стаканы, – но я сказал: «Иди, Люся, я уберу». Она кивнула и пошла.
Я остался один.
На крыльце правления стоял минут десять. Мороз – минус двенадцать, мягкий. Ветра не было. Над деревней стояли звёзды – пронзительные, зимние, ясные. Большая Медведица опрокинулась на правый бок, Полярная звезда ровно над крышей клуба. Млечный путь – бледной полосой через всё небо.
Дышал. Холодный воздух входил в лёгкие, выходил белым паром, который висел секунду и таял.
Пять лет.
Два генсека в земле. Брежнев – в Кремлёвской стене, в ноябре восемьдесят второго. Андропов – в Кремлёвской стене, две недели назад. Третий, Черненко, – только что на экране, еле живой, с дрожащей бумажкой. Через год и двадцать дней – туда же, в Кремлёвскую стену. А четвёртый ждёт. Моложе всех на двадцать-тридцать лет. Здоровее. С ясной речью. С планами.
Я знал, кто четвёртый. Знал, когда. Знал, что будет после.
Черненко – год. Тихий, пустой год. Пауза перед бурей. Ни одной крупной реформы, ни одного значимого решения – просто пауза, промежуток, вдох. Страна затаила дыхание. Андропов пытался разогнать – Черненко тормозит, но не отменяет. Поставил ногу на тормоз, а мотор работает сам по себе, и машина катится по инерции.
Год. У меня – год, чтобы доделать то, что не успел. Закрыть хвосты по хозрасчёту, расширить магазин (если получится – открыть второй, в соседнем районе), поднять университет до пятидесяти слушателей, довести сеть до пяти колхозов. Укрепить то, что есть, чтобы при новом человеке мы были не просто «андроповский эксперимент», а – «работающая система».
А потом – март восемьдесят пятого. И Горбачёв. И шесть лет, которые изменят всё.
И потом – девяностые, о которых лучше не думать заранее.
Но сегодня – февраль восемьдесят четвёртого. Пятый год в этом теле закончен. Мой собственный маленький юбилей, который никто, кроме меня, не отмечает, и который в моей голове – важнее любых государственных дат.
Я вернулся в красный уголок. Убрал стаканы, вымыл их (в раковине рядом с уголком), поставил сохнуть. Зашёл в свой кабинет. Включил лампу.
На столе – блокнот. Открытый, с той страницы, где я сегодня утром записал итоги андроповской зимы. Рядом – свежая страница. Пустая. Для следующего периода.
Я подписал вверху: «ЧЕРНЕНКОВСКИЙ ГОД. Март 1984 – март 1985. ПЛАН».
Пункты:
Магазин № 2 – второй в соседний район (Медведев поможет с помещением).Университет – до 50 слушателей. Третий преподаватель (искать в педагогическом – психология управления или смежное).Сеть – пятый колхоз. Уговорить Ивлева.Переработка – новая линия (творог, йогурт – «варенец»; Антонина хочет).Андрей – вечерняя школа, аттестат. К лету восемьдесят пятого – сдать вступительные в сельхозинститут.Мишка – английский, программирование. Контроль в каникулы.Катя – литературный кружок (через школу, Валентина организует).Стрельников – подстраховать. Когда ослабнет, не дать упасть, но – диверсификация.Корытин – держать контакт раз в два месяца.«Рассвет» – показывать работу. Не высовываться. Держать уровень.
Десять пунктов. Для одного года. Мало? Достаточно. Я научился за пять лет: лучше десять пунктов выполнить, чем тридцать запланировать.
Закрыл блокнот. Посмотрел вокруг. На полке, над столом, стоял орден. Трудового Красного Знамени, в бархатной коробочке, открытой (Катя попросила, чтобы я его всегда держал открытым – «чтоб видно»). Рядом – рисунок Кати, в самодельной рамке из картона: деревня, поля, мой холм, солнце восходит. «Рассвет», в буквальном смысле. Катя нарисовала в одиннадцать лет, года три назад, подарила мне на день рождения. Рисунок детский, простой, но – настоящий.
Орден. Рисунок. Два разных объекта. Один – государственный, официальный, с красной лентой и гравировкой. Другой – детский, бумажный, с подписью «папе от Кати». Стоят рядом на моей полке. Оба – мои награды. И если бы меня заставили выбрать, я бы не смог.
Блокнот. План. Орден. Рисунок. Лампа под зелёным абажуром. Окно, за которым звёзды и снег. Правление, в котором я провёл тысячу вечеров и проведу ещё много.
«Рассвет» стоит. Фундамент крепкий. Люди готовы.
К чему – не знают. Знаю я. Но моё знание – не самое главное. Самое главное – что они готовы работать. А к чему – жизнь покажет.
Я выключил лампу. Вышел. Закрыл дверь правления на ключ (Люся уже заперла свою половину). Подёргал – заперто. Пошёл к дому.
Пятьсот метров. Снег скрипел под валенками, как всегда зимой. Дым из труб шёл столбом (мороз держался, к ночи минус пятнадцать). В окнах горел свет – у Фроловых, у Самохиных, у Нины, у Кузьмича, у всех. Деревня дышала.
Год пятый закончен.
Впереди – ускорение.
Так это назовут через два года, в восемьдесят шестом, – «ускорение», первое слово горбачёвской эпохи. Я знал это слово. Я его ждал.
Но пока – двадцать четвёртое февраля, восемьдесят четвёртого, половина десятого вечера. Звёзды. Снег. Деревня.
Дом.
Я подошёл к калитке. Открыл.
Светилось окно кухни. Валентина ждала.
Зашёл. В прихожей снял тулуп, валенки сменил на тапки. Обычные движения, которые за пять лет стали автоматическими: тулуп на крючок, шапку на полку, шарф на крючок рядом, валенки под скамейку, тапки на ноги.
На кухне Валентина сидела за столом, проверяла тетради (вечерний ритуал, который в её жизни длился уже двадцать лет, а в моей – пять). Перед ней – стопка тетрадей, красная ручка, чашка недопитого чая. Услышала меня, подняла голову. Улыбнулась.
– Пришёл. Ужин на столе.
– Спасибо, Валь. Катя?
– Уже в постели. Завтра пораньше вставать – первый урок физкультура, лыжи.
Я сел напротив. Валентина подвинула тарелку – щи, тёплые (она подогрела на газу). Ел молча. Валентина проверяла сочинения, не спрашивала про телевизор. Она знала: я смотрел Черненко. Знала, что я думаю. Знала, что я не расскажу – не потому что прячу, а потому что не нужно словами.
Пять лет этой формы – молчание, в котором всё понятно. В 2024-м про такое молчание говорили: «работающий брак». В 1984-м в деревне об этом не говорили совсем. Просто жили.
Когда я доел, Валентина посмотрела на меня поверх очков:
– Паш, ты устал.
– Устал.
– Ложись спать. Тетради я ещё час поправлю – и тоже.
Я встал. Помыл тарелку. Пошёл в кабинет (мой диван). Дверь в Катину комнату – приоткрыта. Заглянул: Катя спит, на боку, рука под щекой. На столе – тетрадка для стихов. Открытая. Свет уличного фонаря ложился на страницу. Я подошёл, чтобы закрыть, и не удержался – прочёл последнюю запись.
«Февраль. Снег идёт весь день. На улице тихо. В доме тепло. Папа опять поздно. Но мама улыбается – значит, всё хорошо. Февраль – тяжёлый месяц. Но хорошо, что он есть, потому что после него – март. А в марте уже видно весну.»
Не стихотворение. Дневниковая запись, в стихотворной тетради. Катя так иногда делала – когда мысль не ложилась в рифму.
«Папа опять поздно. Но мама улыбается – значит, всё хорошо.»
Четырнадцать лет. И такая точность формулировки, от которой у меня внутри что-то сдвинулось. Катя уже всё видит. Мою поздность. Валентинину улыбку. Связь между ними. Её понимание выходило за пределы детского.
Я закрыл тетрадку осторожно. Вышел. Закрыл дверь за собой.
На диване в кабинете лёг не раздеваясь. Смотрел в потолок.
«Рассвет» стоит. Фундамент крепкий. Люди готовы.
К чему – не знают. Знаю я. Но моё знание – не самое главное. Самое главное – что они готовы работать. А к чему – жизнь покажет.
За окном – снег. Деревня. Звёзды. Спящие люди. Дети, которые завтра пойдут в школу. Матери, которые завтра будут доить коров. Трактористы, которые завтра выйдут на мехдвор. Всё идёт, как идёт. Всё работает, как работает.
Год пятый закончен.
Впереди – ускорение.
Так это назовут через два года, в восемьдесят шестом, – «ускорение», первое слово горбачёвской эпохи. Я знал это слово. Я его ждал.
Но пока – двадцать четвёртое февраля, восемьдесят четвёртого, одиннадцать вечера. Диван. Кабинет. Тишина. За стеной – Валентина с тетрадями. За другой стеной – Катя с её стихотворной тетрадкой.
Дом.
Пятый год.








