Текст книги "Год урожая 4 (СИ)"
Автор книги: Константин Градов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
Глава 23
Обратный отсчет
Я знал дату. Девятое февраля восемьдесят четвёртого года.
Знал с ноября семьдесят восьмого, когда попал в это тело. Знал с того момента, когда впервые осознал: я – из будущего, и будущее мне известно. Даты советской истории я помнил не идеально (кто помнит идеально?), но ключевые – да. Смерть Брежнева – десятое ноября восемьдесят второго. Смерть Андропова – девятое февраля восемьдесят четвёртого. Смерть Черненко – десятое марта восемьдесят пятого. Эти три даты в моей голове сидели как три гвоздя, вбитые в доску: не забывались, всегда были на месте.
Десятого ноября восемьдесят второго я сработал правильно. Я знал – и я готовился. Бухгалтерию закрыл за две недели до. Документы подшил, проверки прошли, когда пришли андроповские ревизоры – показывать было что, и показывать нечего было стыдиться. Это был мой первый «обратный отсчёт» в этом теле, и он получился.
Теперь – второй. Девятое февраля. До него оставалось, когда я начал считать, тридцать восемь дней. Потом тридцать семь. Тридцать шесть. Я не отмечал их в календаре (не хотел, чтобы кто-то увидел), но они отсчитывались у меня в голове сами собой, как тикали ходики на нашей кухне. С отличием: ходики можно было заглушить, положив на них одеяло. Этот счёт – нельзя.
Двадцать пятого января Андропова по телевизору не показали. Опять. Третью неделю подряд. Официально – «плановая госпитализация» в ЦКБ. Неофициально – диализ, реанимация, аппараты, которые поддерживали жизнь в теле, которое уже не хотело жить.
В «Правде» второго февраля вышла статья о внешней политике СССР. За подписью «Генеральный секретарь ЦК КПСС Ю. В. Андропов». Я прочитал её в правлении, залипая глазами на подписи. Ни один человек, читающий внимательно, не мог не заметить: ни одной новой мысли, ни одного нового факта, ни одного живого оборота. Текст – компиляция из речей за предыдущие пятнадцать месяцев, слеплен аппаратом. Но подпись – его. Значит, либо подписал в больнице (вероятно), либо подписал заранее и оставили на случай (возможно), либо за него подписали и публикуют, как будто он ещё работает (тоже возможно, это советская традиция).
Это всё были знаки. Для тех, кто умеет читать. В советской прессе умели писать – шифром. И умели читать – между строк. Никто прямо не скажет «генсек при смерти», но если за месяц нет ни одного интервью, ни одной фотографии, ни одного живого кадра, ни одного выхода на публику – значит, при смерти. Все это знали. Но никто не говорил.
Кроме меня. Мне говорить было с кем – с самим собой. И я готовился.
Первое, что я сделал – повторил ритуал ноября восемьдесят второго. «Документальный бункер.»
Простое правило: при смене власти самое опасное, что может случиться с «экспериментом», – ревизия. Новые люди хотят показать активность, и старые «эксперименты» – лёгкая мишень. Особенно если в них найти формальные нарушения. Хозрасчёт, магазин, переработка, университет – каждое из этих направлений в девяносто восьмидесяти процентах случаев можно было формально прицепить к какому-нибудь пункту советского законодательства или устава.
Защита – бумаги. Чистые, полные, проверенные. К каждому эксперименту – своё дело: постановление обкома (под которым всё это оформлено), пояснительная записка (моя, объясняющая правовую базу), отчёты (Зинаиды Фёдоровны, с приложениями), согласования (Мельниченко, Сухорукова, Стрельникова, плюс копии писем в Москву), инспекционные акты (Дымов, положительный отчёт, Стрельниковская печать), публикации (статья Лещенко в «Известиях», копии в отдельной папке). Всё это должно быть сведено в одну точку, в один сейф, в один архив.
Я начал двадцать шестого января. Попросил Зинаиду Фёдоровну собрать всё по бухгалтерии (не объясняя зачем; она сделала не переспрашивая). Собрал с Нины – партийные документы и протоколы. От Люси – переписку. Сам – свою рабочую тетрадь за пять лет (закладки на ключевые совещания, на решения, на принципиальные разговоры; тетрадь плотная, потрёпанная).
За три дня всё было разложено по папкам. Шесть папок: «Хозрасчётный эксперимент», «Подрядный метод», «Переработка», «Магазин (пункт реализации)», «Университет (повышение квалификации)», «Сеть хозяйств (методическая помощь)». В каждой папке – документы в хронологическом порядке, на каждом – штамп колхоза, дата, подпись. В начале каждой папки – краткая справка: что, когда, на каком основании, с какими результатами. В конце – «проверено Зинаидой Фёдоровной», её подпись, печать.
Ещё одна папка, седьмая – «Личная». Туда я положил то, что могло пригодиться при самых жёстких проверках: орденская книжка, наградные документы, командировки (за пять лет их накопилось немало, командировочные удостоверения все сохранены), положительные характеристики (от Сухорукова, от Мельниченко, от Стрельникова в виде писем-благодарностей за выполнение заданий). Бумажная стена для личной защиты. Стандартная советская практика: если что – подкладываешь стену, показываешь, что ты – не «уклонист», а «передовик».
Поставил все папки в свой сейф в кабинете (сейф был новый, установили в прошлом году, после того, как орден получил: орден требовал хранения, и Нина настояла). Закрыл на ключ. Ключ – в кармане. Запасной ключ (такой всегда есть, я не идиот) – дома, в ящике стола у Валентины.
Всё. Бункер готов.
Зинаида Фёдоровна, когда я принёс ей последние документы для подписи, посмотрела на меня и спросила ровно:
– Павел Васильевич, что-то случится?
– Возможно, Зинаида Фёдоровна.
– Понятно.
Больше ни слова не сказала. Подписала всё, расставила печати, убрала копии в свой архив (у Зинаиды Фёдоровны был свой архив – отдельный от моего, в бухгалтерии, на полке за стеклом, под замком). Зинаида Фёдоровна к этому моменту уже два года жила в режиме «Павел Васильевич чего-то ожидает, я не спрашиваю, я готовлюсь». Режим оказался эффективным.
Второе января – это был не обычный понедельник, а день, когда Стрельников позвонил.
Рано утром. В семь сорок. Я ещё пил чай на кухне, Валентина собирала Катю в школу, и радио тихо бубнило про международную обстановку. Звонок. Междугородний.
– Дорохов.
Голос Стрельникова. Без предисловий. Жёсткий, напряжённый, с оттенком, которого раньше я не слышал. Не приказной – ищущий.
– Слушаю, Валерий Иванович.
– Мне нужны результаты. Быстро. Хозрасчёт – итоги за год. Доклад. На уровень ЦК. Через канал замминистра сельского хозяйства РСФСР. Параллельно – в отдел сельского хозяйства ЦК КПСС. Моя подпись, ваш текст, наши цифры.
Ясно. Стрельников делает то же, что и я. Готовится к смене власти. Только он готовится по-своему: наращивает показатели, закрепляет свой «успех» в глазах Москвы, чтобы после смерти Андропова его не снесли. Потому что Стрельников – андроповский выдвиженец, и при Черненко эти выдвиженцы окажутся под ударом. Не всех уволят (Черненко не Сталин), но многих задвинут. Чтобы не задвинули – нужно быть полезным. А полезный – тот, у кого есть результаты.
«Рассвет» – стрельниковский результат. Его главный козырь. Он это понимал, и сейчас играл последнюю карту: отправить доклад на уровень ЦК, пока Андропов ещё жив и пока Стрельниковский «эксперимент» ещё «андроповская инициатива», а не «наследство прошлого».
– Валерий Иванович, доклад готовим. Цифры – есть, согласованы с Дымовым. Но текст – на качественную подготовку нужно неделю.
– Три дня, Дорохов.
– Валерий Иванович, за три дня я могу дать черновик. Чистовой – через неделю.
– Три дня – черновик. Я читаю, вношу правку, через два дня – чистовой. Итого – пять дней. Всё.
Я молчал секунду. Пять дней. Считая от сегодня – это седьмое февраля. Два дня до… Стрельников, конечно, не мог знать точную дату, но он чувствовал: у него мало времени. И не хотел ошибиться в сторону «слишком поздно».
– Валерий Иванович, пять дней.
– Хорошо. Дорохов, я жду. И ещё: доклад должен быть такой, чтобы его читали в ЦК. Не по обязанности – с интересом. Понимаете разницу?
– Понимаю.
– Значит, делайте.
Щелчок. Положил трубку.
Валентина стояла в дверях кухни. Смотрела. Она слышала разговор – не слова (я говорил негромко), а тон. Тон её насторожил.
– Паш, всё нормально?
– Валь, мне нужно в правление. Срочно.
– Завтракать не будешь?
– Захвачу бутерброд. Сейчас – некогда.
Она подошла, положила бутерброд (хлеб, масло, колбаса) в бумагу, дала мне. Поцеловала в щёку.
– Паш, – сказала тихо. – Береги себя.
Я кивнул. Надел тулуп, шапку. Вышел.
В правлении я работал двое суток почти без сна. Пять дней – сжатые сроки, и доклад надо было сделать не обычный, а качественный. «Такой, чтобы его читали в ЦК с интересом». Стрельниковский заказ был ясен: не простой отчёт, а инструмент. Инструмент, который Стрельников через Корытина или напрямую отправит на стол заведующему отделом сельского хозяйства ЦК (Горбачёву, если быть точным – Михаилу Сергеевичу Горбачёву, которого я в Москве не встретил, но о котором знал всё). И этот доклад должен был произвести впечатление.
Начал я с цифр. Цифры собирала Зинаида Фёдоровна, плюс я свёл её данные с ведомостями бригад.
Урожайность зерновых за год: рост с двадцати восьми и шести до тридцати одного центнера с гектара. Восемь процентов роста.
Себестоимость зерна: снижение на двенадцать процентов за сезон. Основной вклад – экономия горючего (минус пятнадцать процентов по бригаде Степаныча, минус тринадцать по бригаде Кузьмича) и точная дозировка удобрений (Воронцов + Крюков, минус восемь процентов без потери урожайности).
Рентабельность молочного производства: рост на двадцать семь процентов за счёт переработки. Десять литров молока через райпотребсоюз – два рубля восемьдесят копеек. Десять литров, переработанные в масло и проданные напрямую – восемь рублей пятьдесят (после вычета затрат – чистая выручка выше почти в три раза).
Магазин в райцентре: выручка за семь месяцев – тридцать две тысячи рублей. Чистая прибыль – одиннадцать тысяч. При вложениях в помещение и оборудование менее двух тысяч (остаток – рабочий капитал, закупки). Окупаемость – меньше двух месяцев.
Университет: тридцать семь слушателей, шесть преподавателей (Сомова, Воронцов, Крюков, я, Василий Степанович – по механизации, и приглашаемые), два учебных года запланировано на полный курс. Первые выпуски – весной восемьдесят пятого.
Социальные показатели: прогулы – ноль (за год; за предыдущий – три), текучесть кадров – минимальная (за год уехали в город две семьи, четыре человека; пришли – три семьи, восемь человек, из них две – молодые специалисты из сельхозтехникума), уровень оплаты по трудодням – выше среднего по району на четырнадцать процентов.
Инвестиции: газификация (завершена), магазин (открыт), новый молочный цех (в строительстве, готовность – семьдесят процентов), коровник новый (в плане на восемьдесят четвёртый год).
Цифры – сильные. Очень сильные. Любой экономист в ЦК, прочитав их, увидел бы: это работающая модель, и повторить её можно в других хозяйствах.
Дальше – текст. Я сидел ночами, над лампой, и писал. Не советским канцелярским языком (этого в ЦК и так читают километрами), а собственным, прямым, с короткими предложениями и конкретикой. Вступление: контекст и задача. Основная часть: методика и результаты. Заключение: выводы и предложения.
Предложения – главное. В докладе для ЦК нельзя просто показать свою работу – нужно предложить путь тиражирования. Я предложил четыре вещи:
Первое. Методические рекомендации по хозрасчёту в колхозах – за подписью Минсельхоза, с примерной структурой учёта и типовыми формами. Проект рекомендаций я приложил (написал сам, за две ночи).
Второе. Юридическая рамка для колхозных торговых точек – «пункт реализации» должен получить статус в Уставе потребкооперации, без двусмысленности.
Третье. Программа «Колхозный университет» – поддержка повышения квалификации кадров в колхозах через областные сельхозвузы, с финансированием из фондов развития.
Четвёртое. Пилотирование хозрасчётного подхода на пяти-десяти колхозах в каждой зерновой области страны, с методическим сопровождением (а Рассвет – в качестве базового модельного хозяйства).
Четвёртый пункт был хитрым. Он делал «Рассвет» не просто «передовым», а – системообразующим. «Рассвет» становился не героем из газеты, а учебным центром. Это – уровень, на который Стрельников рассчитывал: не «у нас в области есть молодец-председатель», а «у нас в области – модель всесоюзного значения».
Черновик я написал за двое суток. Пятнадцать страниц, машинопись через один интервал, с приложениями. Отдал Люсе, она перепечатала набело (два дня, ровно, не спала сама – я видел). В четверг, первого февраля, черновик ушёл Стрельникову по курьеру (он послал машину из обкома).
Пятница, второе февраля. Звонок от Стрельникова.
– Дорохов. Черновик получил. Читаю. Перезвоню.
Тишина. Два часа. Потом – снова.
– Дорохов, это хорошо. Не просто хорошо – очень хорошо. Я вношу три правки: первая – в вступлении сильнее подчеркните роль обкома. Не моего лично (это неприлично), но обкома как инициатора. Вторая – в четвёртом предложении, про пилотирование, добавьте фразу «При условии методического сопровождения со стороны Курского обкома как инициатора эксперимента». Третья – в заключении уберите оборот про «самостоятельность председателей». Замените на «инициативу, согласованную с областным руководством».
Первые две правки – понятны: Стрельников крепил своё место в системе. Третья – настораживала. «Самостоятельность председателей» – это был мой тонкий месседж: хозрасчёт работает, когда председатель имеет автономию. «Инициатива, согласованная с областным руководством» – это другое. Это – «председатель должен быть инициативным, но под контролем».
Стрельников убирал из моего доклада идею автономии. Заменял идеей контроля. И делал это не случайно – делал прямо перед сменой власти. Потому что после смерти Андропова автономия – опасна. А контроль – безопасен.
Я понимал. И не спорил.
– Валерий Иванович, правки внесу. Чистовой – к концу дня в понедельник.
– Хорошо.
Положил трубку.
Выходные – не выходные. Я работал дома, потому что в правлении не было тишины (Люся и Зинаида Фёдоровна по понятным причинам – каждая по своим – тоже работали в выходные), а мне нужна была тишина. Валентина поняла сразу, как я принёс стопку бумаг домой: «Паш, работай. Я с Катей в гости к матери Серёжи Попова, мы там до вечера». Понимала, не спрашивая, не упрекая. После нашего декабрьского разговора Валентина не возражала против «работы дома», если я предупреждал и если это действительно было делом. А это – было.
Я правил, переписывал, согласовывал свою совесть с стрельниковскими правками. «Инициатива, согласованная с областным руководством» – проглотил. «Роль обкома» – усилил. «Методическое сопровождение Курского обкома» – вписал.
К понедельнику, шестого февраля, чистовой вариант был готов. Отнёс в правление, Люся перепечатала на хорошей бумаге, с отступами, с нумерацией страниц. Восемнадцать страниц. Приложения – ещё двенадцать. Итого – тридцать страниц плотного текста.
Отдал курьеру, машина из обкома пришла вечером. Курьер повёз в Курск, где Стрельников должен был поставить свою подпись и отправить дальше – в Москву. К Горбачёву.
В этот же день я позвонил Дымову. По прямому номеру экономического отдела обкома – он его мне дал во время второго визита.
– Алексей Петрович. Дорохов.
– Слушаю, Павел Васильевич.
– Алексей Петрович, я посылаю доклад через Стрельникова. Итоги года. Я хотел бы, чтобы вы тоже прочитали – до того, как Стрельников отправит. На случай, если есть что добавить по цифрам.
Пауза. Короткая.
– Павел Васильевич, я уже видел доклад. Валерий Иванович дал мне черновик в пятницу, спрашивал – подтверждаю ли цифры. Я подтвердил. Цифры все – мои же данные, из инспекций.
– Хорошо.
– И ещё, Павел Васильевич. Если вас интересует моё мнение – доклад отличный. Один из лучших, которые проходили через наш отдел. Я не кривлю душой. Я видел десятки докладов, большинство – пустые. Ваш – нет.
– Спасибо, Алексей Петрович.
– Пал Васильевич, – вдруг сказал он (и «Пал Васильевич» – без отчества на «Алексеевич», просто сокращённо, как у Кузьмича, как у деда Никиты – впервые от Дымова), – будьте осторожны. Сейчас всё меняется. В обкоме – нервно. Валерий Иванович – меняется тоже, я замечаю. Хорошо, что ваш доклад уйдёт. Но – и после него, берегите нервы.
– Понял. Берегу.
Положил трубку.
Дымов – последний из тех, кто сказал мне «берегите себя» за три месяца. До него – Стрельников (своим приглашением на ужин), Михаил Сергеевич в квартире Левина, теперь – Дымов. Три человека из разных слоёв системы. И все они чувствовали одно: воздух давит. Что-то идёт. Кто-то падёт. Кто-то поднимется. И «береги себя» – это пока единственный совет, который можно дать вслух.
Седьмое февраля. Вторник. Утром Стрельников позвонил ещё раз.
– Дорохов. Доклад ушёл в Москву. В отдел сельского хозяйства ЦК. Сопроводительное письмо моё. Подписал вчера. С пометкой «в порядке рассмотрения для возможного обобщения опыта».
– Хорошо, Валерий Иванович.
– Ждём реакции. Если прочтут – будет ответ. Если не прочтут – тоже ответ, только в виде молчания. Посмотрим.
– Посмотрим.
Он помолчал. Потом, неожиданно:
– Дорохов. Спасибо.
Первое «спасибо» от Стрельникова за всё время знакомства. Не «хорошо», не «успешно», не «принято». «Спасибо.»
– Не за что, Валерий Иванович.
– Есть за что. Доклад – сильный. Не только из-за цифр. Из-за аккуратности.
Щелчок. Положил.
Я сидел. Думал.
Стрельников благодарил. Стрельников впервые за год с лишним сказал «спасибо». Не от хорошей жизни. От тревоги. От понимания, что эта неделя, может быть, – последняя, когда он ещё полномочен и силён. Что дальше – туман. И мой доклад – его последний шанс закрепиться до этого тумана.
Я сделал то, что мог. Больше – невозможно.
Вечером – я не пошёл домой. Сидел в правлении до десяти. Не потому что работы было. Работу я закрыл. Доклад ушёл, документы в сейфе, всё готово. Просто – не мог оторваться от мысли, которая не давала покоя.
Девятое февраля. Послезавтра.
Я знал дату. Знал час (утром, около четырёх; объявят в официальных СМИ позже, в середине дня, но телеграмма в обком придёт раньше). Знал, кто позвонит мне первым (Сухоруков, потому что у Сухорукова такой рефлекс – звонить при любом ЧП «председателю ордена»). Знал, что скажет Нина («Павел Васильевич, опять…»). Знал, что скажет Валентина («Паш, кто теперь?»). Знал, что ответить на всё.
Знал – и это было тяжёлое знание. Потому что ожидание смерти, даже когда она касается человека, которого ты никогда не видел лично (Андропов был для меня функцией, а не человеком), – тяжёлое. Ты не можешь позвать врача. Не можешь предупредить. Не можешь отсрочить. Ты просто знаешь. И ждёшь.
А пока ждёшь – работаешь. Обычная жизнь. Обычные дела. Обычные совещания, звонки, ведомости. Снаружи ничего не меняется. Внутри – счётчик идёт на ноль.
Тридцать восемь дней назад я начал считать.
Сегодня – второй день до.
Я встал, надел тулуп, выключил лампу, вышел из правления. Мороз отпустил после последней недели, было минус шестнадцать – уже не мороз, а обычная зима. Снег поскрипывал под валенками. Звёзды стояли неподвижно, как всегда, когда в деревне ночь и нет облаков.
Дома Валентина ждала, Катя спала, Мишка уехал обратно в Курск два дня назад (каникулы кончились), и дом ощущался немного пустее, чем две недели назад.
– Паш, – Валентина посмотрела, когда я вошёл. – Ты устал.
– Очень, Валь.
– Поспи. Ужин грею.
Я сел. Она поставила тарелку. Ели молча. Валентина не спрашивала, я не рассказывал. Есть вещи, которые не объясняют – только несут. Несут – и всё.
Во сне я ворочался. Снился Андропов. Не тот, который на плакатах и в телевизоре, а другой – старый, усталый, в больничной палате, с аппаратом гемодиализа рядом, с трубкой в вене. Я смотрел на него во сне, и он смотрел на меня, и оба мы знали: осталось два дня.
Проснулся в шесть. Сегодня – восьмое февраля.
Завтра – девятое.
Глава 24
Девятое февраля
Я проснулся в четыре часа утра.
Не от будильника (будильник у меня на шесть, я встаю раньше всех в доме). Не от холода (в доме ровно двадцать градусов, печка теплится, газ работает). Не от шума (девятое февраля, четыре утра, деревня спит, тишина безупречная). Проснулся сам, от внутреннего толчка, как человек, который сам себе задал будильник в голове, и этот будильник отработал без ошибки.
Сел на кровати. Посмотрел на часы – электрические «Слава», циферблат светится зелёным, показывает четыре ноль-две.
В этот момент, может быть минутой раньше, может быть минутой позже, в Центральной клинической больнице в Москве, в палате номер… я не знал номер, но в какой-то палате, Юрий Владимирович Андропов перестал дышать. Шестнадцать месяцев генсека, пятнадцать лет во главе КГБ, семь десятилетий жизни – всё завершилось. И в России, на территории одной шестой части суши, официально пока никто этого не знал. Информация уже пошла: врачи в ЦКБ – первые, дежурный по Кремлю – второй, секретари ЦК – третьи. Через час об этом будет знать весь политический класс страны. Через три часа – телеграммы пойдут в обкомы. К середине дня – в официальные СМИ. Потом – в народ. К вечеру – вся страна.
А пока – четыре ноль-две. Я сижу на кровати в курской деревне, и только я знаю. Бред, конечно. Не «только я». Узкий круг кремлёвских врачей и помощников знает тоже. Но я – тринадцатый знающий, который не должен знать, потому что я в семистах километрах и у меня нет ни радио, ни телефона, ни доступа к закрытой информации. Я знаю, потому что помню.
Лёг обратно. Закрыл глаза. Не заснул. Лежал и думал. Не об Андропове (о нём я передумал за последние пять лет всё, что мог), а о том, что меня ждёт в ближайшие часы. План был готов. Оставалось его выполнить.
В шесть встал. Умылся. Позавтракал (овсяная каша, молоко, хлеб с маслом, рассветовским). Валентина ещё спала: она вставала в полседьмого, к приходу Кати в школу. Катя тоже спала: на кухне она появится в семь. Я съел кашу молча, вымыл тарелку, надел тулуп и вышел.
Мороз минус восемнадцать. Терпимо. Деревня начинала просыпаться: окна кое-где горели, пара человек ходили по воду, где-то выла собака. Обычное утро.
В правлении я был в шесть двадцать. Люся пришла через пятнадцать минут (она всегда приходила в полседьмого), начала растапливать печку. Я включил радио – настольное, старое, «Альпинист», ламповое. Оно грелось две минуты, потом из динамика полилась утренняя программа «Маяка»: музыка, погода, новости. Новости стандартные, про достижения труда, про надои, про международную обстановку. Ни слова о главном.
Я знал: официальное сообщение выйдет позже. В десять, может быть в одиннадцать утра. До этого момента радио будет работать, как будто ничего не случилось. Это был порядок, который я знал ещё со школы в своей прошлой жизни: при смене власти в Кремле сначала тишина, потом организованное сообщение. Пауза нужна, чтобы сверстать план преемственности. Чтобы решить, кто председатель похоронной комиссии (это первый знак нового генсека; кого назначат главой комиссии, тот и возьмёт власть). Чтобы напечатать некрологи. Чтобы согласовать с союзниками.
Люся разлила чай, я пил, смотрел в окно. Снег лежал ровным полотном, только тропинки к правлению и по улице протоптаны. Светало медленно. Февраль, самое тёмное утро.
В восемь пришла Зинаида Фёдоровна. Как всегда. Села за свой стол, раскрыла ведомости. Я зашёл к ней на минуту, проверил, не нужно ли что-то по документам. Ничего не нужно. Всё сделано ещё в пятницу.
В восемь тридцать зашёл Кузьмич. Без предисловий – рабочий визит, сводки по бригаде, «Палваслич, топливо на ферму завозить сегодня или завтра?». Завтра, Кузьмич. Сегодня занято. «Понял.» Ушёл.
В девять тридцать зашла Нина. Тоже без предисловий: план партсобрания на пятнадцатое. Я посмотрел, согласовал. Нина задержалась у стола, посмотрела на меня.
– Павел Васильевич, вы бледный сегодня. Не заболели?
– Не выспался. К пяти проснулся, не заснул.
– Поспите после обеда.
– Если получится.
Нина ушла.
В десять пять прозвучало.
Радио работало фоном, на негромкой громкости. Играла «Варяг» – старинный марш моряков, серьёзный, тяжёлый. Вдруг обрыв. Пустая минута тишины в эфире. Потом голос диктора, не утренний, а другой, низкий, знакомый:
«Внимание. Передаём важное сообщение. Центральный Комитет Коммунистической Партии Советского Союза, Президиум Верховного Совета СССР, Совет Министров СССР с глубоким прискорбием сообщают советскому народу, что девятого февраля тысяча девятьсот восемьдесят четвёртого года, в четыре часа пятьдесят минут утра, после тяжёлой продолжительной болезни на семидесятом году жизни скончался Генеральный секретарь Центрального Комитета Коммунистической Партии Советского Союза, Председатель Президиума Верховного Совета СССР, товарищ Юрий Владимирович Андропов…»
Я слушал. Сидел за столом, руки на коленях, глядя на свою ручку, которая лежала на раскрытой тетради. Голос диктора был тот самый, которого я помнил с семьдесят восьмого: Игорь Кириллов, главный диктор советского ТВ. Он говорил медленно, тяжело. Он озвучивал некролог Брежневу тоже, пятнадцать месяцев назад. И, наверное, Черненко – через год озвучит тоже. Есть такие профессии, которых не хочешь пожелать никому: человек, чей голос ассоциируется со смертью вождей.
Люся в своём углу замерла. Потом тихо поставила чашку на стол. Посмотрела на меня – глаза большие, бледная.
– Павел Васильевич…
– Слышу, Люся.
Зинаида Фёдоровна вышла из своей конторки. Платок на плечах, очки на цепочке. Смотрела на радио.
– Опять, – сказала негромко.
«Опять.» Одно слово, в котором помещалось всё: усталость, привычка, страх. Полтора года назад она стояла в этом же правлении, слушала такое же сообщение о Брежневе, и тогда была потрясена. Сейчас не потрясена, а устала. Два генсека подряд. Деревня привыкает к смертям в Кремле, как привыкает к плохой погоде. Этим страшна эта привычка: она не лечит, но притупляет.
Первый звонок – через пятнадцать минут после сообщения. Сухоруков.
– Павел Васильевич!
Голос растерянный. Не паникующий (Сухоруков на панику не способен по должности), но растерянный, как у человека, которого второй раз за короткий срок окатило холодной водой.
– Слышу, Пётр Андреевич.
– Значит, слышали. Хорошо. Что делать?
«Что делать.» Любимый вопрос Сухорукова при любой серьёзной ситуации. Пять лет я слышал этот вопрос. Иногда с добавкой «Павел Васильевич, а вы как думаете», иногда без. Сейчас без. Просто «что делать».
– Пётр Андреевич, ждать и работать. Траурный митинг проведём, как положено. Флаги приспустим. Работа не останавливается. Это первое. Второе: обком даст указания по траурным мероприятиям – мы будем готовы. Третье: звонить в Москву, в Минсельхоз, не надо. Там сейчас не до нас.
– Ясно. Да, правильно. Ждать и работать. – Пауза. – Павел Васильевич, а… а кто теперь?
Вопрос, который Сухоруков задать не должен, но задал. Потому что растерянность. Потому что у Сухорукова в голове не было готового ответа, а у председателя Дорохова, как он давно заметил, всегда был готовый ответ. Не всегда правильный (Сухоруков не был уверен, что мои ответы всегда правильные), но всегда был.
– Черненко, – сказал я ровно.
– Думаете?
– Уверен.
– Откуда?
– Возраст Политбюро. Расстановка сил. Состояние здоровья других членов. Логика аппаратной карьеры. Черненко – старейший член. И верный. И удобный всем. Временный компромисс. Он будет председателем похоронной комиссии – это первый знак.
Сухоруков помолчал.
– Логика, да. Логично. Но вы как будто заранее знали.
– Я не знал, Пётр Андреевич. Я догадался, потому что думал об этом последний месяц, когда стало ясно, что Юрий Владимирович тяжело болен.
Ложь. Мелкая, необходимая. Ради неё я и тянул пять лет. Чтобы объяснять свои «предсказания» не чудом, а логикой. Логика безопасна. Логика не вызывает вопросов. Логика – это то, что может быть у любого опытного человека.
– Понятно, – Сухоруков поверил. Или сделал вид, что поверил. Иногда, в системе, делать вид важнее, чем верить. – Ладно, Павел Васильевич. Спасибо. Связь держим.
– Держим.
Щелчок.
Через полчаса – Нина. Не зашла, как обычно, а именно пришла, с протоколом в руках. Организационные вопросы: траурный митинг, флаги, траурная музыка, минута молчания в начале рабочего дня (завтра), чёрные ленты на окнах правления, чёрные ленты на школе (согласовать с Валентиной), чёрная лента на клубе. Всё это делалось стандартным способом, описанным в методичках партийной работы. Нина знала методичку наизусть.
Но когда я подписал протокол и поднял глаза, я увидел: Нина бледная. По-настоящему. Не «холодно на улице», а внутренне бледная. В лицо вернулась та самая тревога, которая уже была у неё в ноябре восемьдесят второго.
– Нина Степановна, присядьте.
Она села.
– Нина, вы бледная. Что вы чувствуете?
Нина помолчала. Она не торопилась с ответом. За пять лет я привык, что когда ей нужно сказать что-то важное, она тормозит, формулирует, и потом говорит ровно, как будто зачитывает.
– Павел Васильевич, я в партии тридцать пять лет. Я переживала смерть Сталина. Переживала уход Хрущёва. Переживала смерть Брежнева. Сейчас четвёртый раз. И каждый раз как впервые, потому что партия это партия, и идея это идея, и если уходит человек, это значит: партия страдает. Идея ждёт, чтобы её продолжили. И каждый раз я верю: продолжат. Но сейчас…
Она замолчала. Пальцами перебирала край платка.
– Сейчас, – продолжила, – я впервые думаю: а может быть, уже не продолжат. Может быть, идея закончилась. Может быть, мы уже несколько лет живём после неё, а не вместе с ней. Андропов был последним, кто пытался оживить. Привести в порядок, пресечь разруху, заставить работать. И вот умер. И я не верю, что следующий тоже будет пытаться. Не верю, Павел Васильевич. Впервые не верю.
– Нина Степановна, – я сказал тихо. – Идея не умирает от смены начальства. Идея в людях. Пока есть люди, которые работают для неё, она жива.
– А есть ли они?
– Есть, Нина. Вы есть. Я есть. Кузьмич есть. Антонина есть. Зинаида Фёдоровна. Триста человек в этой деревне. Мы есть. А начальство в Кремле приходит и уходит. Но деревня остаётся. И работа остаётся.
Нина посмотрела на меня. В её глазах было не недоверие, нет, – что-то другое. Облегчение. Маленькое, мерцающее, как свеча в сквозняке.
– Вы верите в это, Павел Васильевич?
– Верю, Нина Степановна. Если говорить про идею в вашем смысле – не про партию, а про то, для чего она существует, – я верю. Работа не зависит от генсеков. Работа зависит от тех, кто работает.
Она кивнула. Встала. Пошла организовывать траурный митинг.
Она уходила, а я смотрел ей вслед и думал: вот ещё одна зима, которую Нина пережила. Сколько ещё их впереди? Черненко – год. Горбачёв – шесть лет. А потом девяносто первый, и партии не станет совсем. В смысле – не станет её власти, её централизации, её статуса. Она распадётся, мельче, на десятки организаций. Исчезнет ЦК, исчезнут пленумы, исчезнут те самые заклинания «решения партии и правительства», на которых Нина выросла. И Нине шестьдесят четыре будет к тому моменту. Что она будет делать с партбилетом, который ни к чему не обязывает, который ничего не значит, который просто прошлое?








