412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Градов » Год урожая 4 (СИ) » Текст книги (страница 19)
Год урожая 4 (СИ)
  • Текст добавлен: 10 июня 2026, 19:30

Текст книги "Год урожая 4 (СИ)"


Автор книги: Константин Градов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)

Не знаю. Её биографию до конца я не знал – только свою.

В двенадцать позвонил Корытин.

Это был второй шок дня, в каком-то смысле приятный. Замминистра сельского хозяйства звонит председателю курского колхоза в день смерти генсека. Не наоборот. Это означало: Корытин действительно считает меня ценным активом, раз тратит минуту своего времени на звонок.

– Дорохов, слушайте.

– Слушаю, Алексей Павлович.

– Черненко.

– Уверены?

– Да. Уже решено. Он председатель похоронной комиссии. Через день-два объявят официально. Генсек – он. Молодой, Дорохов, – старик. Больной. Болезнь лёгких, тяжёлая. Сколько проживёт – никто точно не знает, но оценки врачей – от полугода до полутора лет. Значит, новые перемены – через полтора года максимум.

Я молчал. Корытин говорил с той же информированной уверенностью, с какой я сам сказал бы то же самое. Разница была только в источнике: он знал от московских врачей, я – из истории. Но выводы одинаковые.

– Что это означает для реформ? – спросил я.

– Для реформ? Заморозят. Но не отменят. Черненко слишком старый и слабый, чтобы отменять. Он будет пытаться вернуться к брежневскому стилю: застой, бюрократия, «пусть всё будет как было». Но механически не получится, потому что механизмы андроповской кампании уже запущены, и остановить их за несколько месяцев невозможно. То есть: на полтора года пауза. Реформы не будут прогрессировать, но и не сгорят. А потом новая волна. И новая волна, Дорохов, по моей оценке, будет сильнее. Потому что Черненко – это последний вздох старой системы. После него другие люди. Моложе. Энергичнее. Настроенные на перемены всерьёз.

Он помолчал.

– Дорохов, держитесь. Полтора года не катастрофа. Ваша модель доложена, зафиксирована, известна в ЦК. При Черненко её не будут расширять, но и разрушать не дадут. Вы «андроповский эксперимент», а Черненко трогать андроповские эксперименты в открытую не станет: это будет плохо выглядеть, будто свергает покойника. Ваша задача на эти полтора года – работать. Не высовываться. Показывать стабильную работу. А когда будут новые люди – показать результат.

– Понял.

– Дорохов, и ещё – это не для телефона, это для вас в голове: ваш Стрельников – он в этой развилке будет под ударом. Не сразу, но постепенно. Потому что он андроповский выдвиженец, и рано или поздно его начнут менять. Не при Черненко, скорее всего. При следующих. Будьте готовы: ваш областной покровитель не вечный. Ищите диверсификацию.

«Диверсификация.» Корытинский язык, который он иногда проскальзывал: слова из западной экономики, которые в Советском Союзе произносились разве что на узкоспециализированных семинарах в ЦЭМИ. Корытин знал эти слова. И, что важнее, умел ими пользоваться.

– Понял, Алексей Павлович.

– Держимся.

– Держимся.

Щелчок.

Я сидел, трубка в руке. Потом положил. Сделал пометку в блокноте: «Стрельников – ослаб. Начать искать альтернативных покровителей. Диверсификация. Корытин прав.»

Стрельников не позвонил. Ни в этот день, ни на следующий. Я ждал и не дождался.

Это было само по себе сообщение. Стрельников, который последние три месяца звонил мне примерно раз в неделю (то по делу, то просто «как у вас дела»), замолчал. И я понимал почему. У Стрельникова в девятого февраля было много своих забот. Ему нужно было срочно позиционироваться в новой раскладке. Срочно выстраивать отношения с новыми силами в обкоме (из тех, кто при Черненко поднимет голову). Срочно думать о своей собственной защите.

Я, председатель курского колхоза, в этой новой повестке был не первой темой. Я был где-то в приоритетах – не забыли, но отодвинули. Потому что я «его актив», а активы в кризис всегда отодвигают в пользу срочных текущих угроз.

Это было нормально. Я понимал. Но в этом понимании была и печаль: не потому что Стрельников мне лично важен (он не важен лично), а потому что связь, которую мы строили девять месяцев, оказалась такой, как я и подозревал, – функциональной, а не человеческой. Когда человек нужен – он звонит. Когда не нужен – молчит.

Корытин – другой. Корытин позвонил в первый же день. Не потому что я срочно нужен ему, а потому что он знал: в кризис нужно подтверждать контакты. Кто звонит первым – тот закрепляет отношения. Стрельников этого не понимал. Корытин понимал.

И именно эта разница в подходе была для меня сигналом: с Корытиным имеет смысл работать на длинной дистанции. Со Стрельниковым – только пока Стрельников сам заинтересован.

Вечером я пошёл на холм. Тот самый, мой, за правлением, откуда видно всю деревню и поля.

Февраль. Темнело поздно для зимы (уже к шести сумерки, но ещё не чернота). Ветер резкий, северный, колючий. Я стоял в тулупе, руки в карманах, смотрел на деревню. Огни в окнах, дым из труб, редкие фигурки людей на улицах. Обычный вечер в «Рассветово», девятое февраля восемьдесят четвёртого, день смерти Юрия Владимировича Андропова.

Два генсека за пятнадцать месяцев. Это был рекорд советской истории: никогда ещё так быстро не менялись верховные правители. Ни в войну, ни в довоенное время. Страна входила в эпоху, которую в моих учебниках называли «эпохой похорон»: три генсека за три года. В 2024-м это выглядело как анекдот – чёрно-белые кадры трёх похорон подряд, одинаковые ритуалы, одинаковые слова, одинаковая музыка Шопена, одинаковый пафос «прощайте, прощайте». Анекдот, который советские люди переживали тогда не как анекдот, а как катастрофу медленной агонии.

Я стоял и смотрел на деревню. Вспоминал то, что знал, и сопоставлял с тем, что видел.

Черненко – год. Точнее: один год и один месяц. Умрёт десятого марта восемьдесят пятого. За это время пауза. «Брежневский стиль» частично вернётся: бюрократические ритуалы, тяжёлые заседания Политбюро, восстановление «правильных товарищей» на местах. Но глубоко уже не укоренится: Черненко не был лидером. Он был промежуточным решением, символом «временного порядка». Политбюро понимало: он не навсегда. И потому все крупные решения откладывались. Ждали.

Горбачёв – с марта восемьдесят пятого. Моложе, энергичнее, амбициознее. И, главное, всех остальных из Политбюро знал, и все знали его. Ставропольский крайком, затем второй секретарь ЦК, затем Политбюро. Горбачёв был подготовлен как никто. Я знал: он будет избран. Единогласно. И начнёт перестройку.

Шесть лет. Всего шесть. С марта восемьдесят пятого до декабря девяносто первого. За эти шесть лет Советский Союз пройдёт свой последний круг: попытка реформы, ускорение, гласность, кооперативы, выборы, парад суверенитетов, путч, Беловежская пуща. И конец.

Я знал это. Знал с ноября семьдесят восьмого, когда открыл глаза в чужом теле. И каждый раз, когда умирал очередной старик в Кремле, я чувствовал: стена ближе. Стена, о которой все остальные не знают. Стена, к которой несётся страна с её колхозами, заводами, школами, газетами, партийными ячейками и миллионами людей, для которых Советский Союз – это «всегда». Для меня – «шесть лет».

Но «Рассвет» стоит.

Я смотрел на деревню внизу и повторял это про себя, как мантру. «Рассвет» стоит. Хозрасчёт работает. Переработка работает. Магазин работает. Университет работает. Сеть хозяйств работает. Люди учатся, считают, зарабатывают. Дети учатся. Старики живут. Новорождённые рождаются (в этом году в деревне родилось шесть детей, рекорд за последние десять лет).

Фундамент крепкий. Не «я один построил», а мы все построили. Кузьмич, Зинаида Фёдоровна, Антонина, Крюков, Воронцов, Сомова, Андрей, Лёха, Маша, Серёга, Нина, Василий Степанович, Ион, Семёныч, тётя Маруся, дед Никита (он ещё прожил эту зиму, вопреки моим опасениям в декабре). Валентина, Катя, Мишка. Эти и ещё двести восемьдесят других. Все вместе мы построили систему, которая работает сама, не требуя ежедневно подвигов от одного человека.

Это было главное. Потому что когда придёт буря – а буря придёт, через шесть лет, – мне не нужно будет успеть в последний момент сделать всё сразу. Мне нужно будет только удержать то, что уже сделано. А удержать легче, чем построить с нуля.

Черненко – год. Горбачёв – шесть. Потом буря. Потом девяностые, о которых я ничего никому не рассказывал, не расскажу и скорее всего не имею права рассказать, даже намёком. Но к буре мы готовы. Или будем готовы. К марту восемьдесят пятого подтянем, что недоделано. К восемьдесят восьмому закрепимся. К девяностому подготовимся к худшему. К девяносто первому вытерпим.

Если всё пойдёт по плану.

А если не пойдёт по плану? Тоже переживём. Потому что пять лет работы дали нам не только хозрасчёт и магазин, но и нечто более важное: привычку работать системно. Люди «Рассвета» в девяносто третьем, в худшие годы разрухи, не будут сидеть и плакать. Они будут считать. Они будут искать. Они будут работать. Потому что пять лет научили их думать сами, а не ждать указаний.

Ветер задувал в лицо. Холодно. Ноябрьский мороз здесь возвращался волнами, и февраль был ещё раз зимой в чистом виде. Огни в деревне горели ровно – мои фонари, моё электричество, моё газовое отопление. Моя работа. Не в смысле собственности (мне ничего не принадлежит; колхоз государственный, как положено), а в смысле – моя часть в этом. Моя доля созданного.

Андропов умер сегодня утром, в четыре пятьдесят, в Москве, в палате ЦКБ. Он не знал про «Рассвет». Никогда не читал обо мне, и никогда не узнает, что «его» хозрасчётный эксперимент был реальным делом в курской деревне. Но этот эксперимент переживёт его. Жить будет дальше. Может быть, он и есть его настоящий памятник. Не монументы, не «андроповские улицы», а реальная тетрадка Кузьмича с расходом солярки, ведомости Зинаиды Фёдоровны, магазин Маши, учебник Сомовой. Это его наследие, хотя он никогда этого не признает (не потому что не хочет, а потому что уже нет его, чтобы признать).

Прости, Юрий Владимирович. Ты пытался. У тебя не получилось. Но мы продолжим.

Я развернулся. Пошёл с холма. Обратно в деревню. К семье. К ужину. К обычному вечеру, в который вошла новая – четвёртая за всю мою жизнь – историческая дата.

Дома Валентина грела щи. Катя делала уроки. Мишки не было (он в Курске, учится). Работа продолжалась.

Завтра траурный митинг. Пятница. Все соберутся в клубе. Нина будет читать некролог. Кузьмич стоять в шапке, держать её в руке (это Кузьмич, он всегда в шапке в клубе, но при некрологах – снимает). Антонина в своём чёрном (которое надевала на похороны Витьки; в деревне чёрное у женщин не только для траура, а как универсальная форма скорби). Мужики в кирзовых сапогах, потому что они в правлении бывают только по важным поводам, а при важных поводах – кирзовые.

Всё будет, как положено. Ритуал. Ритуал закончится в двенадцать, и дальше работа. Всегда работа.

Черненко – год. Горбачёв – шесть. Потом буря.

Мы готовы.

Или будем готовы.

Глава 25
Новый год (несостоявшийся)

Похороны Андропова показали по телевизору четырнадцатого февраля.

В деревне телевизор был не в каждом доме. У меня – был (чёрно-белый, «Рубин», купили в восемьдесят первом, подарок-самому-себе к очередному орденскому торжеству). У Валентины – в школе, в учительской (маленький, «Рекорд»). В правлении – тоже был, в красном уголке, подарок сельсовета на открытие клуба ещё при прошлом председателе. А в частных домах – редко. Дорогая штука, и нужна – разве что новости смотреть да праздничные концерты. Большинство обходилось приёмником, и приёмник был важнее телевизора, потому что «Маяк» – круглосуточно, а телевидение – только вечерами.

В этот день я решил не ходить домой к обеду, а посмотреть трансляцию в правлении. Не потому что очень хотел (про Брежнева я тоже не смотрел, мне хватало радио), а потому что в этот раз – люди собрались. Нина организовала: «Товарищи, кто хочет посмотреть похороны, приходите в правление, мы включим телевизор в красном уголке». Пришло человек двадцать. Кузьмич пришёл. Антонина. Зинаида Фёдоровна. Лёха. Серёга. Тётя Маруся с бидоном (она в магазин шла, заглянула по дороге). Пара старух из-за реки. Дед Никита – дошёл на своих двоих, девяносто три года, с палочкой.

Красный уголок – небольшая комната в правлении, с плакатами, с портретом Ленина и бюстом того же Ленина на подставке, с длинным столом для совещаний. Телевизор – в углу, на тумбочке. Включили. Изображение пошло не сразу: «Рубин» долго разогревался, потом появлялась чёрно-белая картинка, и она всегда сначала плыла – нужно было подкрутить антенну. Лёха подкручивал.

Траурная церемония из Москвы. Красная площадь. Мавзолей. Процессия. Знакомая картинка, ровно такая же, как пятнадцать месяцев назад, только лица на трибуне – некоторые поменялись. В центре – Черненко (зачитывает речь, бумажка в руках). Рядом – Тихонов, Громыко. И – отдельно, но заметно – Горбачёв. Моложе всех на трибуне на десять лет, здоровее всех на пять десятков лет. Смотрел серьёзно, но не безжизненно. Это было видно даже сквозь чёрно-белый экран.

Я смотрел на Горбачёва и думал: вот он. Будущий генсек. Через год и месяц. Человек, который запустит перестройку, сломает систему, освободит страну и развалит её одновременно – и останется в истории как один из самых противоречивых советских правителей. Сейчас он – один из многих на трибуне. Второй секретарь ЦК, курирующий сельское хозяйство. Через тринадцать месяцев – первый.

Траурный марш. Залпы. Прощальные слова.

Нина стояла рядом, слушала. Кузьмич снял шапку, держал в руке. Дед Никита сидел на стуле у стены, смотрел с интересом – для него похороны генсека были событием номер один, он собирал их, как коллекционер, всю жизнь: Ленин, Сталин, Хрущёв (этот – не умер, но ушёл, что для деда Никиты было почти то же самое), Брежнев, Андропов. Пятый. И, подозреваю, не последний на веку деда Никиты.

Церемония закончилась. Люди постояли. Потом тихо разошлись: кто на ферму, кто домой, кто на поле (в феврале работы на поле не было, но кто-то пошёл в мастерскую). Тётя Маруся подхватила бидон и пошла в магазин. Дед Никита попрощался и в сопровождении соседа (Нина организовала, чтобы дед не шёл один по гололёду) отправился домой.

Я остался один в красном уголке. Выключил телевизор. Сел за стол совещаний. Достал блокнот.

Блокнот у меня был толстый. Обычная общая тетрадь, девяносто шесть листов, в клеёнчатой обложке, купил в прошлом году в книжном в райцентре (тот же, где Катя купила Тургенева). Туда я записывал всё важное за год. Планы, цифры, имена, события. В конце каждого года я пролистывал и выписывал итог – коротко, сухо, по пунктам. Привычка, которую я завёл ещё в своей первой жизни, когда руководил отделом в Москве: конец года – ретроспектива. Не «самоанализ» в психологическом смысле, а – фиксация результатов. Что сделали. Что не сделали. Что перенесли.

Новый год, настоящий Новый год, в деревне отметили тридцать первого декабря. Без меня (я был в Москве, у Корытина, в квартире на Тверской, с тем же кругом реформаторов, плюс двое новых). Валентина и Катя отмечали дома вдвоём, с Мишкой, который приехал из Курска на каникулы на день позже, первого января. Была ёлка (Лёха её привёз из леса на грузовике, поставил в зале), были мандарины (Артур ещё в декабре прислал посылку – до того, как на него начали копать ОБХСС), было шампанское (я привёз из Москвы «Советское», одну бутылку для Валентины и одну для Кати, когда вырастет).

Но «итогов» я в Новый год не подвёл. Некогда. Конец декабря – начало января вообще в советской стране был временем судорожной бумажной работы: годовые отчёты, списание, сверка. К четырнадцатому февраля я в этом был по колено. И только сейчас, сидя в красном уголке правления после похорон Андропова, я открыл блокнот на странице «ИТОГИ».

Сначала – факты. Сухо, без эмоций, как я всегда писал в этих ретроспективах.

Ноябрь 1982 – февраль 1984. Четырнадцать месяцев. Формально – андроповская эпоха.

Запущено за период: – Хозрасчётный эксперимент (май 1983). Работает. Снижение себестоимости на 12% за сезон. Бонусы бригадам – розданы (октябрь 1983). – Переработка молока и мяса – расширена. Производство масла, творога, колбасы. Рентабельность выше на 27% против сдачи через райпотребсоюз. – Магазин в райцентре – «Пункт реализации продукции подсобных хозяйств». Открыт 23 июня 1983. Выручка за семь месяцев – 32 тыс. руб. Чистая прибыль – 11 тыс. руб. – «Колхозный университет» – вечерние курсы, преподаватели из Курского сельхозинститута (Сомова, Воронцов) плюс внутренние (Крюков, я). 37 слушателей. Программа – два года. – Сеть хозяйств – четыре колхоза. Рассвет (центральный), «Знамя труда» Тополева, «Путь Ильича» Медведева, плюс четвёртый пришёл в октябре (сосед Тополева, посмотрел на результаты, попросился). – Публикация в «Известиях» – август 1983. Корреспондент Лещенко. Полполосы. Всесоюзный масштаб. – Доклад в ЦК (через Стрельникова, в отдел сельского хозяйства) – февраль 1984. Ожидание реакции. – Контакт с «кругом реформаторов» в Москве. Корытин, Левин, ЦЭМИ, Госплан, Ставропольский совхоз «Путь Ильича» Кравченко. Декабрь 1983.

Потери за период: – Витька Самохин. Октябрь 1983. «Груз 200». Двадцать лет. – Артур Мкртчян. Ослаблен. ОБХСС. Выжил, но каналы сокращены. Январь 1984. – Стрельников. Потерял покровителя (Андропов, февраль 1984). Будет под ударом.

Семейные итоги: – Мишка. Первый курс политехнического института, Курск. Факультет радиоэлектроники. Жив, здоров, счастлив. – Катя. Тринадцать лет, четырнадцать в ноябре. Стихи серьёзнее. Перспектива – литинститут/журфак. Пять лет до поступления. – Валентина. Директор школы. Кризис и примирение (декабрь 1983). Понимание на новом уровне.

Политический контекст: – Брежнев умер 10 ноября 1982. – Андропов умер 9 февраля 1984. Генсек – 15 месяцев. – Черненко – новый генсек. Прогноз: год – полтора. – Впереди: Горбачёв, перестройка, 1991.

Я остановился. Записал сбоку, помельче: «Пять лет в этом теле. Пять. Позади».

И вот тут я задержался. Потому что пять лет – это не просто цифра. Пять лет – это больше, чем мой контракт на прежней работе в Москве в двадцать четвёртом году (три года, я его тогда ещё не дотянул). Пять лет – это больше, чем мои школьные воспоминания обо всей юности, если их собрать в одну стопку. Пять лет здесь, в курской деревне, в чужом теле, в чужом времени, – оказались плотнее, чем вся моя прошлая жизнь.

Я сидел с блокнотом, и думал: что со мной за эти пять лет стало?

С Дороховым-прежним я не знаком. Тот Дорохов – умер в ноябре семьдесят восьмого, от инсульта, в районной больнице. Я в его тело пришёл – и продолжил. Но не «стал им». Я был собой – менеджером из двадцать четвёртого года, который в своих тридцати восьми оказался в чужих сорока. Двадцать шесть лет разрыва между моей настоящей биографической идентичностью (родился в восемьдесят шестом, работал в Москве в двадцатых) и новой ролью (родился в тридцать восьмом, председатель курского колхоза в восьмидесятых).

За пять лет я сросся с ролью. Не до конца. До конца я, подозреваю, никогда не срастусь – потому что всегда буду помнить, что я – не отсюда. Но внешне – сросся. Валентина для меня уже жена, не «жена прежнего Дорохова». Мишка – сын. Катя – дочь. Деревня – дом. Председательство – не «должность», а – работа, которую я делаю, потому что умею и потому что не могу иначе.

Кто-то наверху (в философском смысле, а не политическом), посмотрев на этот результат, сказал бы: попаданец прижился. Интегрировался. Срезал свои двадцатые и восьмидесятые, склеил в одну жизнь, продолжает жить.

И знает то, что никто не знает.

Нина пришла в пять. Я был ещё в красном уголке – перебрался туда с блокнотом, потому что там тепло, и в кабинете сквозило от окна. Она постучала, вошла, в руках – поднос с чаем. Два стакана, сахарница, ложки.

– Можно к вам, Павел Васильевич?

– Садитесь, Нина Степановна.

Она села напротив. Разлила чай. В свой – три ложки сахара (я заметил: после декабрьского сожжения блокнота Нина как-то приняла маленький бунт против обычной советской экономности и стала класть себе три ложки сахара, хотя раньше ограничивалась двумя). Мне – одну.

Мы пили молча. Я смотрел на чай, она на меня. В красном уголке под портретом Ленина и бюстом того же Ленина мы сидели и молчали. За окном темнело – февральский вечер, снег шёл редкими крупными хлопьями, видно через окно, на фоне жёлтого пятна от уличного фонаря.

– Пятый год, Павел Васильевич, – сказала Нина.

– Пятый, Нина Степановна.

– Знаете, что я думаю сегодня?

– Что?

Нина помолчала. Поставила стакан. Сложила руки на столе, как школьница на уроке. Я заметил, что руки у неё постарели за эти пять лет – не сильно, но заметно: на тыльной стороне появились жилки и коричневые старческие пятна, которых я раньше не видел. Ей шестьдесят. Возраст, когда тело напоминает о себе каждый месяц.

– Я думаю: я прожила шестьдесят лет жизни. Тридцать пять из них – в партии. Я верила, что партия – это главное. Что то, что я делаю для партии, переживёт меня. Что дело, которому я служу, – вечное. А сегодня мы хоронили второго генсека за пятнадцать месяцев. И я поняла, что никакое дело – не вечное. Всё, что переживает человека, – это не идея. Это другие люди, которые подхватят. И передадут дальше. И тогда оно живёт. А если некому подхватить – умирает.

Она посмотрела на меня.

– И я думаю: а есть ли кому подхватить? В деревне нашей – да. Здесь всё на месте. Вы, я, Кузьмич, Антонина, Зинаида Фёдоровна, Андрей. Все на месте. А в стране – не знаю. Я не знаю, Павел Васильевич, кто в Москве сейчас подхватит. И чем дольше я смотрю на экран телевизора в эти дни, тем меньше верю.

– Нина Степановна, – я сказал. – Не смотрите на телевизор. Смотрите на деревню.

Она улыбнулась. Первая улыбка за день, короткая.

– Смотрю, Павел Васильевич. Смотрю.

Помолчала. Отпила чай. Поставила стакан. Я видел – формулирует что-то ещё. За пять лет я научился читать эти паузы Нины: пауза не пустая, пауза – это подготовка к важному слову.

– Я вам хочу сказать одну вещь, – начала она, и в её голосе появилась новая интонация, которой я раньше не слышал. Не деловая, не партийная, не сторожевая. Человеческая, простая, негромкая. – Что бы вы ни были. Откуда бы вы ни пришли. Как бы это ни случилось. Вы нам нужны. «Рассвету» нужны. Мне нужны. И я не буду больше спрашивать «как» и «почему». Я перестала задавать эти вопросы в декабре. Я задаю теперь другой вопрос: «что дальше?» И этот вопрос, Павел Васильевич, – тот, на который я хочу услышать ответ. Ваш ответ.

Я молчал. Держал стакан обеими руками, смотрел в чай. Нина предлагала больше, чем просто доверие. Она предлагала партнёрство: не мне выбирать, что ей сообщать, а ей – участвовать в решениях. Не как парторг, не как «инструмент контроля», а – как соучастник планирования. На моей стороне. Рядом.

Я думал, как ответить. За пять лет я привык к тому, что большинство моих разговоров – с элементом скрытого. С Валентиной – частично. С Артуром – по делу. С Корытиным – расчётливо. Со Стрельниковым – осторожно. С Кузьмичом – по-деревенски, крупными мазками, без деталей. И только с Ниной сейчас можно было говорить прямо. Потому что она уже знала – без того, чтобы я ей рассказал. Она знала главное: что я знаю то, что не должен знать. И принимала это.

– Нина Степановна, – сказал я наконец. – Дальше – сложный год. Черненко – не долго. Год – полтора, не больше. Это будет период паузы. Реформы не будут развиваться, но и не сгорят. А потом, весной восемьдесят пятого, – новый человек. Другой. Моложе. Он попробует провести реформы всерьёз. Они не удадутся так, как задумано. Страна будет трясти. Сильно. И в этой тряске нам нужно будет – устоять. Не разбогатеть, не прорваться, а устоять. Удержать деревню. Сохранить систему, которую мы построили. Не потерять людей.

– Вы уверены, что будет трясти?

– Уверен, Нина Степановна.

– Сильно?

– Сильнее, чем всё, что вы видели в вашей жизни. Сильнее войны, наверное. Хотя по-другому, не бомбами, а – разрухой изнутри.

Нина помолчала. Долго, минуту. Глаза её за очками были серьёзные, думающие. Она не спросила «откуда знаете». Она приняла это как данность, и задала следующий практический вопрос:

– И что нам тогда делать?

– То же, что и сейчас. Работать. Считать. Учить. Люди, которые прошли через «колхозный университет», в тряске не пропадут. Они будут знать, как думать. Это – больше, чем диплом. Это – навык. Деревни, где люди умеют думать, выживают. Где не умеют – рассыпаются. Наша задача – чтобы Рассветово было в первой категории.

– А сеть?

– Сеть – наше страхование. Четыре колхоза сейчас, к восемьдесят пятому будет пять-шесть. К восемьдесят восьмому – десять-двенадцать. К девяносто первому… – я замолчал. К девяносто первому. Что станет с этими колхозами, я не знал точно. Надеялся. Но гарантий – нет. – К девяносто первому – посмотрим. Если удержимся, удержат и они. Мы связаны.

– А Москва? Корытин? Стрельников?

– Стрельникова – потеряем. Он ослабеет в течение ближайших лет. Не сразу – постепенно. Корытина – тоже. При Черненко затихнет, при новом, может быть, вернётся, но – неизвестно. На Москву рассчитывать нельзя. Москва – ненадёжный союзник. Нам нужны свои, проверенные. Область – рано или поздно сменится. Район – Сухоруков – пока держится, но тоже не вечен. Единственное, что у нас надёжно – деревня. И люди, которые в ней работают. Вот и всё.

– Хорошо, – она кивнула. – Я с вами.

Одно предложение. Я знаю, как люди обычно заявляют о своей лояльности: с пафосом, с клятвами, с ритуалами. Нина сказала просто: «я с вами». Но от этих трёх слов в её исполнении – вся ткань наших отношений перетащилась на другую сторону. Из «парторга рядом с председателем» в «партнёра».

– Спасибо, Нина Степановна.

– Это я – вам спасибо, Павел Васильевич. Не за сегодняшнее. За всё. За пять лет. Я вот сейчас сижу и думаю: если бы пять лет назад, в ноябре семьдесят восьмого, из больницы вышел тот, прежний Дорохов – мы бы сейчас сидели здесь, в красном уголке, после похорон генсека, и я бы думала – как всю жизнь думала, – «надо писать отчёт в райком». А сейчас я сижу с вами, и думаю – «надо думать, что делать дальше». Это не то же самое. Это совсем другая я.

– Нина Степановна, вы и прежней были не такой, как вам кажется. Вы всегда думали. Только – не знали, что можно вслух.

– Может быть. Может быть, – она вздохнула. – Ладно. Завтра заседание парткома по итогам траурных мероприятий. Приходите, Павел Васильевич. В одиннадцать.

– Приду.

Она допила чай. Встала. Собрала стаканы на поднос.

Я смотрел на неё. Шестьдесят лет. Тридцать пять в партии, из которых последние пять – в партнёрстве с председателем, который знает будущее. Она не понимала этого будущего в деталях (я не рассказывал, она не спрашивала), но чувствовала его очертания. Она знала, что будет трясти. Знала, что они с Павлом – будут держаться вместе. Знала, что дело её жизни – партия – не то, в чём дело. Дело – в людях. В деревне. В работе.

Маленькая революция в одной партийной голове. Тихая, бесшумная, никем не замеченная. Кроме меня.

Она ушла. Я остался в красном уголке, под портретом Ленина и бюстом того же Ленина. Блокнот на столе. Тишина.

Дорога домой.

Я вышел из правления в шесть. Уже стемнело, но не совсем: февральское небо не чернеет полностью до семи. Мороз – минус четырнадцать, мягче, чем вчера. Ветер утих. Снег – свежий, вечерний, падал медленно, широкими хлопьями.

Дорога от правления до моего дома – пятьсот метров. Пять минут ходьбы, если не останавливаться. Я не торопился. Пятьсот метров я растянул на двадцать минут. Шёл медленно, смотрел по сторонам.

Деревня. Моя. Не в смысле собственности, а – моя в смысле, в котором говорят «мой город», «моя школа», «мой участок». Место, в котором ты прожил какую-то часть себя, и эта часть теперь всегда с тобой, даже если ты переедешь.

Я шёл по центральной улице. Слева – дом Самохиных (свет горел, Клавдия, видимо, готовила ужин для Фёдора). Справа – дом тёти Маруси (свет горел тоже, запах топленого молока шёл из трубы). Дальше – дом деда Никиты (окно светилось неярко, дед Никита, наверное, сидел у печки). На перекрёстке – дом Кузьмича с Тамарой, Андрей в своей комнате (свет горел за занавеской, окно его). Дальше – дом Фроловых (Лёха и Маша, и ребёнок у них скоро родится – Маша на восьмом месяце, я вчера видел в магазине). Через три дома – Нина (одна в доме, свет на кухне).

Все свои. Все знакомые. Все прожили со мной эти пять лет, и будут жить дальше. Кто-то уйдёт (Клавдия – никогда не оправится, но проживёт дольше, чем думала, переживёт и Фёдора; у деда Никиты впереди ещё две зимы, и потом – всё; у других свои сроки, которых я не знаю). Кто-то вырастет (Андрей – в управленца, Маша – в маму, Мишка – в инженера, Катя – в поэта, может быть). Кто-то приедет новый. Деревня не застывает. Деревня живёт.

Я шёл мимо газовых фонарей. Они горели жёлто, ровно, с лёгким шипением, которое слышалось, если встать рядом. Мои фонари. Моя работа. Моя часть в этом.

Пять лет назад здесь фонарей не было. Керосин в некоторых домах, электричество по графику (в семьдесят восьмом электрификация была, но нерегулярная), пустые улицы по вечерам. Сейчас – свет, дым из труб (газовых и дровяных, гибрид), звуки жизни. Радио где-то тихо играло. Собака лаяла у одного из дворов. Снег поскрипывал под моими валенками.

Пять лет. Два генсека. Один орден. Один цинковый гроб. Тысяча рабочих дней, примерно. Тридцать пять центнеров (рекорд Кузьмича), потом тридцать шесть. Четыре колхоза в сети. Один магазин. Один университет. Одна семья.

Я попытался посчитать, что ещё. Не стал. Потому что всё не посчитаешь. Пять лет – это не то, что можно свести к списку. Это – каждое утро, когда ты встаёшь и идёшь работать. Это – тысячи чашек чая с Люсей в правлении. Это – разговоры с Кузьмичом у трактора на полном жаре и в минус тридцать. Это – ведомости Зинаиды Фёдоровны. Это – сны, в которых я иногда вижу Москву двадцать четвёртого года, и всегда просыпаюсь с облегчением, потому что – здесь. Не там.

Я сросся. Не в смысле потерял прежнюю идентичность, а в смысле – добавил новую. Теперь я – два человека. Тот, прежний, московский, живший в двадцатых, с эспрессо-машиной и квартирой в Замоскворечье. И – этот, курский, председатель колхоза, муж Валентины, отец Мишки и Кати. Два человека в одной голове, двух жизнях, двух эпохах. Странная конструкция. Но – моя.

Впереди – Черненко. Год тишины. Использую каждый день.

Дальше – Горбачёв. Шесть лет. Потом – всё изменится.

Я знаю это. И я готовлюсь. Но «готовлюсь» – не значит «жду». «Готовлюсь» – значит: продолжаю то, что делаю. Хозрасчёт, переработка, магазин, университет, сеть. Семья. Друзья. Деревня. Всё это – и есть подготовка. Не какой-то специальный «бункер» с запасами, а вот это – ежедневная работа, из которой складывается крепкость на буре.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю