355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Шильдкрет » Царский суд » Текст книги (страница 9)
Царский суд
  • Текст добавлен: 17 апреля 2020, 04:31

Текст книги "Царский суд"


Автор книги: Константин Шильдкрет


Соавторы: Петр Петров
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)

IX
ПОДДЕРЖКА И ОТВЕРЖЕНИЕ

Увоз и все предшествовавшие действия ватажника покрыты были тайной от мстителя Субботы – с падением жертвы между тем переменившего мысли о мщении. Удовлетворив жажду отплаты пролитием крови врага, он почувствовал в душе вовсе не мир и не забвение минутное своей боли, неразлучное с достижением горячо желаемого. Напротив, уверение Данилы, что в союзе с Глашей нашёл он счастье, в мыслях Субботы получало другой, ещё более ненавистный смысл и заставляло мучиться сердце, настроенное было к уверенности в возможности для него счастья с удалением от милой навязанного ей супруга.

«Нашла с ним счастье, значит, я не нужен. Напрасно проливал кровь человека, лично мне неизвестного, может быть, и хорошего? – являлась мысль, уничтожавшая все надежды, недавно ещё радовавшие сердце. – Стоя или не стоя смерти теперь, если, однако, умер или умрёт он, она – свободная, вдова, может забыть мужа, признав меня и вспомнив нашу любовь взаимную? – вставал ещё вопрос, не лишённый прелести в верующем Субботе. Но рядом с этим являлась новая тяжёлая мысль: – Я опричник!.. Мне может быть она только любовницей – не женой». Ответ на вопрос: согласится ли? – бросал в холодный пот начинавшего воскресать духом.

В день расправы Субботы с Данилой Нечай был в городе. Поразило его больше всего явление Субботы. Но кто бы мог подумать: сожаление о зяте – под напором мгновенно представившихся расчётов – совсем не оказалось у кулака. С той же спешкой, с которой он разрушил счастье Субботы и Глаши, ему пришло теперь на ум: поправить непоправимый промах свой. И, не долго думая, он помчался искать Субботу. Найти же опричника было так легко, благодаря возбуждённому ужасу и толку в городе.

Насытив месть свою, Суббота, как мы уже знаем, чувствовал себя не только не удовлетворённым, но даже страшно мучился при мысли о зле, им содеянном, когда цель если не дальше, то и не делалась ближе по совершении спороспешной расправы. Спокойствие Данилы при угрозах и искреннее признание Субботе казались теперь подлинными. Они усиливали беспокойство духа. Сомнение, в первую минуту сильно окрепшее было, что любовью Глаши муж хвалился только после признания его оправданий, постепенно исчезло. Напротив, стала представляться естественной привязанность Глаши к мужу. И по мере того как росло и развивалось это предположение, Суббота понимал собственную ничтожность для чувства Глаши, впадая в большое отчаяние. Пред мыслями страждущего сердцем проносились теперь все грустные эпизоды прошлого: связь с Таней, её развязка, горечь перенесённого в далёкой ссылке и та минута, когда весть, что Глаша замужем, поразила его сердце самой мучительной болью – от потери надежды на счастье. В ту самую минуту, когда эта мысль заставляла невольно трепетать Субботу, не проявлявшего нисколько боязни при виде смерти, – видит он входящего себе так развязно Нечая Коптева – первую причину всех своих бед. Суббота было вскочил, но волнение лишило его на минуту дара слова. Один только взгляд, способный возбудить трепет в самом отважном, должен был дать знать Нечаю, как приятен теперешний его приход. Шестодел не мог не заметить силы и значения этого взгляда, но, не слыша грома упрёков, к которым он приготовился, Нечай бесстыдно улыбался, подходя к Субботе.

– Здравствуй, Гаврила Захарыч, ты такой крутой, как и был, – начал он как ни в чём не бывало. – Да добро, не мне с тебя взыскивать, что Данилу уходил... Глаша вдовой твоя же будет, я поперечки не сделаю. Мой норов такой, суженого конём не объедешь. Коли нашёлся да сердце не охолодело, – смекаем, братец, при охлаждении не отдал бы мужика медведю ломать, – люба, значит... Ну, и владей ей, у меня уж на тебя давно гнев остыл... Вольно ж тебе было пропадать!

Как громом поражало каждое слово Нечая впечатлительного Субботу. Попадись ему он при въезде в Новагород вместо Данилы, сломал бы медведь Нечая Севастьяныча. А теперь, когда пыл прошёл да льстивый язык кулака точил настолько заманчивые лясы, Суббота легко поддался искушению. Он готов был даже поверить, что всё может состояться так, как расписывает Нечай. Поэтому, разумеется, бессовестный лгун мгновенно представился чуть не благодетелем, выражение гнева во взоре Субботы сменилось приязнью к вестнику радости. Да и каким же другим вестником мог представиться убаюкиватель сладкими обещаниями, сулившими возвратить всё, чего уже Суббота не мог считать своим? Этот блеск радости, к несчастью, мелькнул только на минуту.

   – Что ты говоришь, Нечай Севастьяныч, – с сомнением в голосе проговорил Суббота. – Если бы я и подумал, что всё это сбудется, то как на это посмотрят другие? Глаша, например? Дьяк, муж её, вывел меня из терпения тем, что начал хвалиться ещё её любовью к себе.

   – Всякая жена говорит, что души не чает в муже, а помри он, только бы просватался, выйдет за другого не раздумывая. И опять станет уверять, что нового мужа любит больше старого, а не только ваши дела с Глашей. Поперечку сделать разве вздумает отец твой, а не мы с Февроньей.

   – Да где отец? Ты бы спросил прежде.

   – Я не знаю, в Москве, известно, коли по делам на ярмарки куда не уехал.

   – Скажи, однако, пожалуйста, Нечай Севастьяныч, как же так случилось, что Глаша за дьяка-то вышла, принудили вы её?

   – Нисколько не принуждали, она к этому самому Даниле привязалась с того, как он ей выправился, что тебя в живых нет. Теперь, как вижу, покривил совестью, должно быть, коли так говорил, известно – дьяк?! Какая у них совесть? – молвил Нечай заискивающим голосом.

   – Ну нет, этот, кажись, из честных был. Он прямо мне сказал, не потаил, что так в списке нашёл будто. Занесено, вишь, «выбыл» пред именем моим. И не трусил и не упрашивал, когда я зверя на него вёл... Не стань он поперёк дороги из-за Глаши, за такого прямого человека душу бы отдал...

Признание Субботой и во враге прекрасных качеств души на Нечая подействовало далеко не приятно, и злое сердчишко его, уязвлённое похвалой, казалось бы, близкого ему человека, возбуждало в кулаке желание очернить светлую личность Данилы. Затронутый за живое, Коптев вдруг озадачил Субботу:

   – А знаешь, коли правду-то матку молвить: хвалёный-от Данила нас с женой словно обошёл льстивым языком своим!.. Да и дочушку нашу... Мастер он золотые горы сулить, только не спрашивай про выполнение. Такая ли она у нас была, как за Данилой-то живучи. Может, Господь Бог сам руку твою направил его покарать за неправду да за притеснения.

   – Что ты говоришь, Нечай Севастьяныч, про чьё притеснение и кому? – выговорил, ушам своим не веря, Суббота.

   – Про Данилино, известно, про зятюшки нахваленного моего – жене.

   – Так, по-твоему, Глаша не слишком станет убиваться о потере? – задал вопрос Суббота.

   – При тебе-то? Что ей старое поминать, коли прослышит, что жив, и не о такой потере горевать нече. Да вот я побегу всё разузнаю и тебе по порядку передам.

Расцеловался и исчез, бросив Субботу в море мечтаний, без сомнения усиливших в нём уверенность всего лучшего.

Приход воеводы, по внушению ватажника, на время разорвал сети противоречивых мыслей, возникавших в уме Субботы. Теперь прикрытие действий самоуправства меньше всего занимало мысль расходившегося опричника.

   – Что ты, озорник, разбойничать явился в нашем городе?.. – вдруг грянул голос воеводы, думавшего произвести выгодное впечатление и склонить на заключение сделки царского посланца.

   – Ты-то кто такой? – очень спокойно в свою очередь спросил допросчика опричник.

   – Я? Наместник государев здесь и пришёл узнать, что ты творишь на моём воеводстве... – с меньшей запальчивостью попробовал отвечать, прикрывшись напускным величием, воевода.

   – Напрасно трудился теперь прийти... Я уж отписал, что тебя нет и сыскать не могли, говорят, твою милость, когда нужда нам была в тебе по государеву указу!.. – не моргнув глазом и не поднимая головы, дал ответ Суббота.

   – Не к чему было спешно писать. Я на то сам отпишу да прибавлю, как ты травлю затеял в Софийском приказе.

   – Пиши, пожалуй, што знаешь... Я тебе не сказываю, что сам буду делать... Прощай же, боярин, увидимся, когда ответ тебе передам на своё донесенье.

   – Так ты и впрямь враждовать хочешь? – теряя самоуверенность, но не уходя, вдруг ласково обратился воевода. – Мы совсем не такие люди, чтобы вам, опричным, с нами, государевыми же слугами, перекоры затевать... Я только тебе дружески пришёл посоветовать, как дело повернуть. Штобы и помину не было про травлю... – окончил заискивающим уже голосом наместник.

   – Друзьям я – друг, ворогам – враг! Коли правду знать хочешь, я маху дал: вместо одного виноватого другому бесчестье нанёс...

   – На невиноватого?! Люблю за правду! – залившись дружеским смехом, сказал развеселённый воевода. – Да нам, государевым людям, из-за дьяка, да ещё архерейского, не след и язык чесать напрасно. Велико дело – зло сорвал на смерде, хоть и впрямь невинном?! Ну, зачем ему теперешний ущерб за будущие просчёты да проступки... И вся недолга! Едем ко мне, как к хозяину, испить одну-другую стопку медку стоялого. Коли друг, я такой человек – стою горой за своего... не выдаю чужим. Так аль нет?

И он протянул руку Субботе. Тот хотя медленно, но вполне дружески опустил десницу свою в воеводскую.

Ватажник с недовольной вытянутой рожей проводил глазами выходившего воеводу, относившегося к предмету его дурно скрываемой ненависти совсем не так, как он, казалось, и верно рассчитывал.

Воевода, объяснившийся с виновником травли, был теперь, что называется, в ударе и, считая Субботу уже для себя не опасным, а, напротив, по закону справедливого возмездия, сознающим выгоду жить с ним, воеводой, в дружбе, – привёз нового знакомого к купчихе – в обыкновенное своё местопребывание. Покуда же воевода ездил, подруга его досугов уже успела получить верные сведения о всём происходившем: о перепуге подьячих, выбросившихся из окна от медведя, и о состоянии затравленного зверем Бортенева. Слова ватажника, не находившего смертельных ран на теле истерзанного зверем, тоже получили полную убедительность в устах, передававших их. Так что, угощённый на славу хозяином и хозяйкой гостеприимных хором близ Знаменья, Суббота за ужином узнал, что дьяк увезён на Деревяницу и владыка не велел никого лишних людей пускать в монастырь до выздоровления страдальца.

   – Я завтра сам туда поеду, – отозвался на это сообщение Суббота.

   – Едем вместе, – порешил воевода.

   – Едем, – согласился гость, прибавив сокровенную мысль, со дна выпитых стоп поднявшуюся в разогретом мозгу его:– Коли безнадёжен – не воротишь!.. А живым живое думается, навестить было Глашу.

Купчиха прочитала в глазах гостя причину этого посещения и нашла, что, устроив свидание опричника с ожидаемой вдовой, может ещё более укрепить путы, в которых будет держать воевода нового знакомого, создав в лице его поддержку себе в опричнине.

Несчастной Глаше купчиха рассказала ночью, хотя и не вполне, о горе, разразившемся над ней и семьёй. Из сообщённых известий поняла бедняжка, однако, что больной Данила находится в Деревяницкой обители, и ранним утром уже была там. У самой цели встретилось непредвиденное препятствие. Как ни умоляла она, называя себя женой Данилы Бортенева, её ни за что не хотели впустить в монастырь, отказывая в свидании с мужем.

В слезах, почти теряя силы под тяжестью горя и боли сердца, Глаша со свекровью сидели, упорно добиваясь открытия запертых для них ворот обители, не думая уходить или примириться с мыслью не видеть предмета своей печали и душевного страдания.

На минуту польстила несчастным надежда, когда ворота отворились, чтобы впустить воеводу с кем-то, должно быть, из важных, судя по роскошной одежде и общему почёту.

Чета скорбных женщин уже проскользнула было в отворенные ворота, когда, несмотря на подходящего воеводу, привратник схватил смелых нарушительниц и стал их тянуть назад, вполголоса повторяя:

   – Нельзя, нельзя!

   – Жёны и матери, никто не вправе остановить... Мы только посмотрим на Данилушку одним глазком, – всхлипывая, голосила мать.

Воевода с Субботою молча переглянулись.

   – Пустите прежде старуху, потом её!.. – приказал воевода, и Глаша невольно остановилась, пропуская вперёд себя свекровь, исчезнувшую за углом.

К плачущей подошёл спутник воеводы и знакомым голосом назвал её по имени.

   – Суббота так говорил, да мёртвые не встают?! – отозвалась Глаша, в глазах которой блестели слёзы, а в груди возникло трудно передаваемое ощущение испуга, смешанного с ожиданием скорее радости, чем печали.

   – Я точно Суббота Осорьин и не умирал ещё – поэтому не считаю себя чужим Глаше... Муж твой безнадёжен, говорят... Что ты сделаешь, овдовевши?..

   – Не знаю, как понять эти слова... Если ты Суббота подлинно, пусти ты меня к Даниле моему, к свету моему ясному... Что с ним? Скажи мне всю правду.

   – Он за обман, что назвал меня мертвецом и склонил тебя выйти за себя замуж, отдан мной медведю... Умрёт с чистым покаянием – и я не помяну тебе измены...

   – Так это твоё злодейство сгубило Данилу? – вскрикнула Глаша, засверкав глазами на бледном, без кровинки, лице. – Чего же ты от меня хочешь, изверг? Как ты можешь брать меня за руки? На тебе кровь моего друга, отца моих детей! Будь ты проклят!..

И, как подкошенная серпом трава, Глаша упала без чувств.

В Ракове Февронье Минаевне забот и хлопот счёту нет; увезена к ней Глаша и с детьми. На беду, прибавился ещё новорождённый. Вот уже не на радость показался на свет Божий! Доля сироты скорее всего будет уделом этого младенца, а как знать, теряя отца, не потерять бы и матери. Больно худа уж и больше в беспамятстве остаётся Глаша. Об отце получают известия тоже неутешительные, на выздоровление его никто и не рассчитывает. Она другое дело, хотя переломило её сердечное горе, ставя вверх дном предположение родителя. А он было порешил при гибели зятя выгоднейшим образом извернуться: и дела свои поправить, и, чего доброго, выше полезть при зяте, отличённом царской милостию. После разговора с Субботой Нечай прилетел к жене такой радостный, каким его не видали с золотых дней дружбы с Удачей.

   – Говори слава Богу, Февронья, всё воротил!

   – Да что такое случилось?

   – Суббота нашёлся и зять нам будет опять! Я уж всё обделал. Про прошлое молчок!

   – Да ты, видно, Нечай с ума сбрендил совсем? – выпялив на супруга свои умные глаза и считая его рехнувшимся, отозвалась Февронья Минаевна. – Как будет зятем Суббота, когда зять есть у нас Данила Микулич?

   – Данилу медведь задрал, почитай, совсем, дышит ли ещё; а Суббота от Глаши не прочь!..

   – Ну, так и есть рехнулся, вишь, несёт околесицу. – И засмеялась Февронья горьким смехом, проявляющим боль сердечную. – Давно ли с тобой сделалось?

   – Что сделалось? Я всю правду говорю! Как я рехнулся? С чего ты это надумала? Говорю истинно. Данилу медведь задрал, а Суббота вправду нашёлся – в Новагороде теперь. У царя в почёте он; Осётром прозывается. Я сам с ним говорил. Не злится нисколько.

Февронья Минаевна посматривает с удивлением и покачивает головой, повторяя:

   – Вижу, вижу, знаю, знаю, ах ты сердечный, давно ли ты так?

   – Да что? Рехнулась-то, видно, ты, а не я!

   – Коли ты не рехнулся, что ж врёшь, что Данилу нашего медведь задрал? Медведи в лесу, а он из города не выходит, из приказа своего! Откуда медведь-то взялся в приказе?

   – Суббота привёл да пустил, зачем на Глаше женился, понимаешь?

Февронья Минаевна едва удержалась на ногах при этой вести. Её прошибли слёзы.

   – Бессовестный ты человек! Чего тут слава Богу говорить при дочернем несчастье!

   – Да как же не слава Богу? Суббота будет не Даниле чета, и с Удачей, Бог даст, помиримся! А Дятлово-то теперь ну какое славное, не Ракову нашему чета!

   – Я не ожидала, что ты, Нечай, такой! Что для тебя счастье дочери плевка не стоит. Одни деньги копить только тебе и кажется самым нужным делом. Не забудь, что у Глаши сердце есть!

   – Было и раньше, да забыла же Субботу, вышла за Данилу. А теперь легче будет: только старое вспомянуть.

Мать вздохнула. Ей совсем не настолько лёгкой для души Глаши казалась новая замена Данилы – Субботой.

   – Да, говоришь, Данила ещё не умер, а ты уж венчаешь с другим дочь? – вдруг спросила Февронья Минаевна мужа.

   – Не умер. А коли умрёт, всё едино! – отозвался он с полнейшим хладнокровием и невозмутимым спокойствием, так что привёл в трепет Февронью, ещё не представлявшую в супруге своём настолько отталкивающего бесчувствия. Она была не в него. Судьба дочери трогала её больше, чем собственное горе. Не рассуждая более с Нечаем, она поехала в город разузнать, как и что там делается с Глашей.

А приехав в город, нашла дочь в бреду при смерти. И увезла к себе её с детьми.

То состояние, когда бедная Глаша находилась не то в забытьи, не то в бесчувствии, было, однако, не так тяжело, как положение начавшей выздоравливать.

Мысли бесцеремонного Нечая, сперва не одобряемые женой, при получении редких известий о безнадёжном состоянии Данилы Микулича, стали в уме Февроньи Минаевны получать вес больше и больше. А потом она и сама примирилась с мыслию, что, когда Данилы не будет, образ Субботы получит всё своё обаяние для Глаши. Веря сама в непреложность своего гадания, Февронья Минаевна заговорила раз и с Глашей об этом, но была испугана внезапной переменой в больной, начинавшей выздоравливать. Она слушала сперва как будто неохотно. Но мало-помалу, не прерывая её, начала рыдать. Рыдания постепенно усиливались и обратились в припадок. При этом рыдающая, казалось, ничего не понимала, но тем не менее испытывала тяжкие страдания, кончившиеся обмороком.

На другой раз упоминать о Субботе мать после этого не решилась и осталась убеждённой, что если бы, по несчастию, судьба сулила Даниле Микуличу не поправиться – для Глаши и вдовы первый предмет её увлечения не мог бы не только получить прежней цены, но даже и заставить её не возбуждать к себе невольного ужаса. Так сильно восприняла она сердцем чёрное дело Субботы. Что месть пала на совершенно невинную жертву, она горячо верила и сама почувствовала к Субботе если не ненависть, то меньше прощаемое ощущение – презрение. Оно и инстинктивно внушается нам низостью души, коварно придумывающей злобное истязание, чтобы удовлетворить мелкому побуждению показать свою силу над беззащитным. Мы знаем, как ошибочно было такое заключение о Субботе. Не он ли, мгновенно очнувшись от ослепления жаждой мести, был причиной всё же сохранения своей жертвы? Не пошли он ватажника вовремя, медведь бы убил дьяка, сделав жену его вдовой.

И как знать, если бы ведала Глаша, как мучится за вспышку своей мести Суббота и что он вынес раньше, пока созрела жажда мщения, – она, может, переменила бы своё одностороннее решение. Не должна ли бы была она сознаться, что не презрения, а сожаления достоин был страдалец, не знающий покоя с того времени, когда приказные устроили отцу его, казалось, верное разорение?

Всеисцеляющее время изменило бы, может быть, суждение Глаши о поступке Субботы, но последовавшая скоро страшная трагедия, как увидим мы потом, чуть не погубившая её самую, заставила своей страшною действительностью забыть боль сердца.

Между тем Данила Микулич, после трёх месяцев нахождения между жизнию и смертию, поднялся с одра, при выздоровлении испытав новое горе. Воротясь домой из Деревяниц, он не нашёл жены и не знал, где искать её среди картин общего ужаса, царившего в Новагороде в дни недуманного-негаданного разгрома, подготовленного двумя мошенниками.

X
ПОЖАР ОТ ИСКРЫ

Ватажник был не в себе, увидав, как легко соскользнули все путы его с окрученного Субботы. Злость свою на неудачу он срывал на земских мужиках. Эти даровые работники никак не могли угодить на взыскательного указчика, ругавшегося самым язвительным образом и щипками да пинками награждавшего направо и налево, привязываясь ни к чему. Покорные не заявляли жалоб, не гонясь за лишним толчком и зная, что жалоба не примется или не получит хода, а злость обидчика зато может ещё пуще разразиться. Ставили теперь на телеги покрышки, мазали или красили кузова и колёса да пригоняли сбрую на тройки. Весь обширный деловой двор государев в Калымажниках кипел народом, все отборными молодцами. Не таким бы деловым людям указывать дурню ватажнику да мудровать! Да что поделаешь с начальством: палку поставят – и ту слушайся! Качали кудрявыми головами на приказы самодура управителя, а делали, что велит он. А он ещё ехиднее издевался над трудом да над потом людским, грозя, величаясь да отвешивая удары кнутовищем по спине и по плечам без разбору. А сам только покрякивал себе да чаще заливал глотку горячим вином, приносимым в ковше с кабака по наказу воеводскому без задержки.

И долго бы, может быть, ещё, пожалуй, продолжал буйствовать ватажник, представляясь важным господином, если бы не привлёк внимание его какой-то пришлый, который, стоя у ворот, принялся бить ему чуть не земные поклоны. Смотрел-смотрел ватажник на эти поклоны да встал и сам подошёл к поклоннику. Видимо, польщённый униженным к себе обращеньем, поднял его и спросил ласково:

   – Ко мне, что ли?

   – К милости твоей, коли изволишь выслушать один на один.

   – А здеся нельзя, что ль, высказывать тебе до меня нужду?

   – Не приходится. Людно, да и помеху могут чинить.

   – А до меня нужда? – ещё переспросил ватажник в раздумье.

   – До тебя, государь милостивый, до одного, ни до кого прочего, воистину.

   – Ин быть по-твоему: коли ко мне – пойдём!

И, к полному удовольствию рабочих, ватажник исчез с пришлецом.

   – Никак, с Петрухой, с Волынцем, окаянной-от наш провалился?.. – выговорил один рослый кузнец, заприметивший поклоны низкопоклонника ещё раньше, чем ватажник обратил на него внимание.

   – Какой такой Петруха ещё выискался? – спрашивать стали другие колымажники. Они были очень довольны, что случай даёт возможность расправить спины, согнутые с утра над спешной работой.

   – Петруха-то кто?

   – Ну да?!

   – Проходим один, премерзкий самый человечишка, воришка и ябедник... Его в ту седмицу шелепами били посадские старосты: с овцой словили...

   – Вор вора и знает!.. – решили недовольные ватажником, услышав, кто такой Петруха.

Ватажник же составлял в это время очень лестное мнение о своём низкопоклонном просителе. Прежде всего, ум его, настроенный видеть всё в чёрном свете, встрепенулся и пустился работать усиленно, найдя подспорье для кляузы. Называемый кузнецом Петрухой был человек на все руки, имевший сотни других прозваний. В каждом новом месте он иначе назывался – и только в Новагороде выдавал себя за Волынца. Под этим именем проделки его не сошли, однако, так легко, как в других местах. И то сказать, неудача здесь была следствием самых скверных обстоятельств: не было у него по приходе сюда ни шелега в мошне. Крайность эта заставила действовать, очертя голову и не разбирая средств. Он и принялся воровать плохо лежащее, на первых порах наполнять кошель свой. Это ему удалось. Первые посещения слободок отдалённых дали ловкому Петрухе поживу, по тому времени немалую. Легко сказать, сорок алтын чистой выручки на базаре, за некупленный товар! На сорок алтын приобрёл изворотливый малый воз баранок с тележкой – и пустился в торговлю.

Опять было повезло. К баранкам в качестве закуски стал возить Петруха винцо горячее – и уже считал рублишки чистоганом; да грех попутал: отказал ярыге в даровом угощенье. А тот бросился на воз да и ущупал вино. Крикнул: «Вор!» Народ сбежался. Воз отняли и самого повели в корчемную избу. Подьячий наедине попросил срывку на усмирение смуты людской. Петруха посулил овцу. Он видел у попа дня за два, в слободке одной на погосте овец пар десять, и больно ему полюбились эти самые овечки. Подьячий верное слово дал, что всё успокоит за овечку.

– Робяткам, – говорит, – занятна будет ярочка!..

Петруху отпустил, на свой страх. Молодец и шасть на погост. Овцы – там, видит. Подобрался было к одной. Хвать – да как взвизгнет не своим голосом. Чёрт подсунул собаку, злющую-презлющую. Подметила она, должно быть, ворога, да и насторожилась. Он за овцу, она – за мягкие места вцепилась, рвёт да идти не даёт. На крик народ сбежался: погост с селом вместе. Схватили и представили. Все плутни открыли, да и за корчемство тут же прикинули: отваляли шелепами на славу, так что неделю-другую валяться пришлось Петрухе. Обмогся, однако, крепок был ворог; пошёл именем Христовым просить. Прогнали из Антоньева монастыря – тать, говорят, заведомый. Разобрала злость человека: дай, думает, какую ни на есть пакость учиню духовному чину! Стал ходить в ряды: плясать да песни играть смехотворные, ругательные на чернецов да на власти. Сперва алтын шесть дали купцы; зубоскалы попались, видно. Наутро попадись Петруха к старым мироедам. Те слушали-слушали да велели молодцам проводить в шею. Привязался Петруха к озорникам, ярыгу подхватил: за увечье стал просить в Новагородском приказе. Вызвали со старостами обвиняемых. А те в оправданье брякнули, за что прогоняли. Тут уж старосты сами полезли к воеводе – просить озорника поучить почувствительнее. Воевода сдался; купчиха велела. Схватили доброго молодца да повели в колодничью. Он подобру-поздорову тягу дал от понятых да и попал на ватажника. Ему былую сказку рассказал про новгородское воровство. Все скопом, вишь, хотят крестное целование нарушить, передаться Жигимонту, польскому крулю, отбегая от милостивой царской десницы Богом венчанного государя и великого князя Ивана Васильевича. Ватажник понял, что его особу доносчик принимает за опричника Осётра, и не счёл нужным указывать на ошибку, да сам, поддерживая ещё уверенность в этом, охотно соизволил спрятать у себя открывателя важной тайны.

   – Ужо все вы, вороги, запляшете у меня под плетью: и воевода, и скупяги купецкие люди, и ты, верхогляд-озорник мой самозваный, господин начальный! Как эту вяху державному поднесём: изменяет тебе, великому государю, весь Новагород, со воеводами и со властями, и с посадскими людьми, и с торговыми... Все заодно, мол, стоять взялись и зарок положили – друг друга ни за что не выдавать. С умыслом молчать будут али в один голос кричать: «Знать не знаем!» И твой опричник Осётр с воеводой в согласии. Молчать обещал, чтоб покрыли его воровство, как он дьяка медведем задрал.

И весело стало так на душе у ватажника. Горящие глаза его издалека зарились на щедроты царские за донос. Да, чего доброго, перепадает немало и из животов казнённых?.. Только бы поверили доносу-то нашему!

Внезапная мысль вдруг бросила в холод начавшего погружаться в самоуслаждение грядущими благами.

   – А чем докажешь ты, что не выдумал этой измены всего города? – вдруг спросил ватажник доносчика.

И тот в свою очередь тоже почувствовал удар с такой стороны, откуда он всего меньше ожидал. А потому, не приготовившись, отвечал первое, что на ум пришло:

   – Я, первый, в пытку пойду, что всё подслушал и твёрдо запомнил.

   – Да ещё до пытки далеко! Не она утвердит решимость тебе поверить, а очевидные доказательства измены, на письме, к примеру...

   – И так можно! На грамоте напишем и подадим.

   – Мы подадим – всё испортим! Нужно указать, что у них приговор спрятан, – и вынуть его при свидетелях, чтобы отпираться не могли.

   – И так можно! Заложить здесь в потаённое место, какое ни на есть. Пришлют доследовать – и вынем перед всеми.

   – Место выбрать тоже нужно умеючи. Чтобы святость да малое удобство всякому доступить были явной уликой на участников в деле.

   – Знаешь, государь милостивый, мы напишем, и я руки приложу за всяких здешних набольших. Приговоры достать можно всякие разные от подьячих, на время, за поминок покрупнее. С подлинника противень[9]9
  Поддельный документ.


[Закрыть]
я мастак снять так, что не отличить самому своё письмо от подделки. Грамоту свою мы разукрасим всяческими руками да и заложим за ризу иконы Знаменья, в соборе.

Ватажник привскочил, услышав о возможности подобного дела. Разумеется, в глазах московских сановников, людей новых, жадных до корысти и малоразборчивых на средства, это представляло всю внешнюю подлинность и вероятость, не легко разбиваемую сомнениями рассудка, незнакомого с приёмом и целью выдумки. Раз уже, давно, впрочем, чуть не за сто лет, клеветники новгородские перед Иваном III употребляли в дело подобное же доказательство мнимой измены ему отчины Святой Софии. Проходимец Петруха, всего зная понемножку, в летописце нашёл подтверждение такого случая. Гнев государя тогда разразился больше над духовенством, в руках которого было заведование храмами и, следовательно, нахождение в церкви грамоты, подтверждающей донос, могло быть только при участии духовных властей в общем воровском деле. Отомстить духовным, к которым принадлежали чернецы, было приятно одинаково и ватажнику, терпевшему в своём промысле в былые времена неудачи и привязки от светской власти по жалобам духовной. Адский план Петрухи ему самому, без сомнения, нравился ещё более и во всех частях. Заметив полное удовольствие на лице ватажника, он в душе считал за собой победу. О средствах привести в исполнение придуманное он меньше всего заботился, привыкнув из хода обстоятельств почерпать источники, ниболее пригодные и всего ближе ведущие к цели. В ожидании верного возврата с лихвой ватажник выделял алтыны на подкуп нужных людей, подьячих, за чарку нанёсших Петрухе из разных мест приговоры с рукоприкладствами всех значительных лиц. Противни, сквозь масленую бумагу, посредством припорошки сажицей, проходим Волынец выполнил безукоризненно. Грамоту в черняке читали и выправляли писец и ватажник много раз и обделали дельце, что называется, чисто, так что комар носу не подточит: не возникало сомнения в подлинности приговора о предании Новагорода в польские руки. Написав, проходимец забегал с десяток раз в собор Софийский, где на ту пору золотили и красили средние тябла иконостаса.

Было близко к полудню, когда, прокравшись незаметно за леса и свешенные с них рогожи, Петруха дождался благоприятного случая запрятать, куда решено было, приготовленную им улику мнимого сговора не чаявших грозы горожан-новогородцев.

Последний десятник, соскочив с лесов, отправляясь обедать, долго прислушивался к шороху, производимому краем рогожи, при качанье от сквозного ветра задевавшей за лапоть Петрухи, стоявшего на перекладине. Полумрак, царствовавший в соборе, давал возможность усмотреть движение рогожи, но никак не отличить за нею порыжелый грязный лапоть. Причины шороха успокоили десятника – и он наконец ушёл, щёлкнув дверным замком и унося с собой ключ. В мёртвой тиши, наедине, до возвращения с обеда рабочих, Волынец ловко вывернул целый ряд шпилек, придерживавших ризу на иконе Успенья Пречистые Богоматери, отогнул толстый лист золотой басмы и, вложив произведение своего пера, опять не торопясь заколотил тщательно все шпильки. Дело покончено – и он, сойдя с перекладины, улёгся в притворе между двумя княжескими гробницами. Выждав до вечерни, он незаметно проскользнул к стенке, когда отправлялись службы, в сумерки, при полном мраке в соборе. Выйдя вместе с другими от вечерни, Волынец явился к ватажнику – и дружеская попойка покончила все хлопоты придуманного чёрного дела. Недаром на неделю, всеми неправдами, оттянул своё пребывание в Новагороде хитрый ватажник. Ему от Субботы каждый день доставалось за неизготовление обоза, когда из слободы слали отписки за отписками, наказы за наказами: везти не мешкая потеху великому государю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю