Текст книги "Царский суд"
Автор книги: Константин Шильдкрет
Соавторы: Петр Петров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
– Знаю, сердце моё, смекаю. А всё бы вам открыться не мешало... да лучше с сынком сами объяснитесь, как там и что. Я, чего доброго, и спутаюся... Так беспременно ждать будем... на веселье наше.
– Муженёк ужо подъедет, ночуйте, бабушка, у нас и с тётушкой – коли изволите так нам приходиться...
Нечай приехал. Узнал, в чём дело: родня нашлась дальняя с дьяком софийским, с самым опасным и неподкупным изо всех дельцов новгородских. Сообразил делец, что опять Божья милость – дорога устраивается открытая и к Бортеневу, с которым случиться может столкнуться, как знать, напередки, и не один раз и не два. Пригодиться делец должен непременно, надо обойтись умненько с матерью – верное прибежище, коли беда неминучая либо что... И ну рассыпаться перед старушкой Бортеневой да величать себя её внучком по жене, хотя Февронья сама затруднилась, как раздумалась, – да бабушкой ли, полно, звать Бортениху?
При отъезде старушка возобновила приглашенье на свадьбу.
– Приедут, приедут!.. – поспешил за жену и за дочку отвечать скороспел Нечай. – Сам привезу и сынку вашему, милостивцу, наинижайше челом побью на любви да на родственном обереганье от недругов.
Жена не перечила из расчёта, нам хорошо известного. Только одного она боялась, чтобы Нечаю не брякнула новая родня про долг раньше объясненья с ней. Глашенька, приглашённая невестой, собиралась тоже и горячо хотела ехать в Новгород: авось удастся через нового родственника узнать что-нибудь про Субботу, не выходившего у неё из памяти. Мысль о возможности получить этим путём весть о милом, о котором никто ей не мог сообщить ничего дома, заставила быстрее обращаться кровь в жилах и возбудила надежды, к несчастию не исполнившиеся. Не ожидая такого исхода, Глаша повеселела и расцвела как маков цвет. Мать с отцом отнесли эту перемену к желанью Глаши развлечься на свадьбе и не думали её удерживать дома, с другими сёстрами, не выказывавшими особенной охоты ехать с матерью в город.
Нечай поспешил раньше срока отправить жену и дочь. А сам денёк спустя скатал налегке к свадебке к самой.
– И, вестимо, Нечай Севастьяныч, лучше тебе... попосле нас. Этак будет, на первый случай, сходнее.
А сама думает: «Этим деньком я успею предупредить, чтобы Нечаю не разболтали насчёт расписки».
Приехали гостьи. Вечер наступил, и Данила Микулич пришёл. Февронья Минаевна взглянула на него и нашла очень приглядным, степенным таким.
После первых приветствий невеста и Глаша к девушкам ушли; Данила подсел к жене Нечая и только думал заговорить с ней, как она, вручая ему расписку, низко поклонившись, завела нескончаемое ублажанье его, великого благодетеля, выведшего мужа чуть не из петли...
Чем больше слушал россказни Февроньи жаждущий откровений Данила, тем больше сбивался с толка, теряясь в догадках. От хвалительницы, разыгрывавшей роль свою исправно, ничего он не допытался, кроме одного, что просила она не искать земли, которой у неё в наследство ни от кого не поступало, – залог так только записан. Кто же даст деньги, не справившись, под несуществующую землю? Это подлог ясный! Однако деньги внесены – и этот взнос, как говорил казначей, вывел его из неминуемой беды. Ясно, что Февронья Минаевна тут, должно быть, вправду ни при чём... Есть другое лицо, скрывающее благодеяние своё, но ясно желавшее дать известную выгоду ему, Даниле... За что и кто бы это был, – ломал он напрасно голову. Забыл совершенно или, лучше сказать, упустил из виду Удачин поминок.
Улучила минуту Глаша, в свою очередь, и обратилась к Даниле с просьбой: помочь ей узнать, что сталось с Субботой.
Пред горячей мольбой красавицы не устоял скромный Данила – обещал исполнить.
VI
ШАГ БЕЗ ВОЗВРАТА
Когда Глаша просила Данилу Микулича разузнать, где, что и как поделалось с Субботою, Бортенев, давая слово, испытывал странное волнение, до того ещё ему незнакомое. Волнение это было так сладко и заставляло спокойное сердце Данилы биться учащёнными порывами с первого же слова Глаши, когда она, положив дружески руку на плечо Бортенева, вполголоса произнесла:
– Прости меня, Данила Ми кулич, что хочу беспокоить. Долго думала... и верю, что можешь ты, голубчик, Данила Микулич, не откажи прошенью моему! Я, бесталанная, крушусь и маюсь, не знаю, что сталось с Субботой с Осорьиным. Жив ли ещё он? Ты можешь узнать... у вас, может, и известно это самое? Коли нет его... я бы, может, меньше мучилась – один конец. Узнай, голубчик, заставь за себя вечно Богу молить!
И Глаша, не замечая, что делает, хватала за руки степенного Данилу, порывистыми движениями дополняя горячую просьбу.
Данила Микулич вздохнул, отвечая просительнице:
– Извольте, голубушка, с полным нашим усердием готов служить.
А самому сделалось словно тошно, что не может он теперь же дать ответа, который заставил бы Глашу меньше печалиться. Он и сам не знал, почему Глашина забота с этого времени стала близка его сердцу, как собственная. Просьба ли миловидной дочери Нечая Коптева сама по себе была так заманчива, голос ли, которым произносилась она, так западал в душу, или смятение, невольно овладевавшее просительницей с каждым новым словом, передавалось Даниле вместе с содержанием просьбы, – только делец Данила Микулич с этого дня стал задумчивым. В бытность у них гостей он как будто избегал Глаши, а когда слышался её голос, весь превращался во внимание. Уехали гостьи, и с чего-то стал грустить софийский дьяк. Иногда среди чтения деловой отписки начиная вдумываться в смысл сколько-нибудь затруднявшей его просьбы, делец вдруг переносился мыслию к молодой Коптевой и начинал думать: как она примет его сообщение. Действительно ли меньше станет крушиться девушка, когда узнает, что тот, кого в просьбе своей называла она ненаглядным, уже не существовал? По смыслу горячей речи и по смятению, с которым высказывала Глаша, как томит её неизвестность, Данила заключал, что эта весть, если прямо ей передать, могла возбудить ещё большее страдание. Нужно как бы то ни было послабить тяжёлый удар. Над этим придумываньем ломал голову честный Данила; лгать он бы ни за что не решился, да и правда во всей наготе своей, сдавалось ему, хуже неизвестности. Поэтому, прочитав на другой же день в списке спасской службы десятьни короткую отметку перед именем Субботы Осорьина «выбыл», – это слово тогда значило на служебном языке умер, – Данила медлил ответом Глаше. Вдохновение не приходило, а время катилось своим чередом, унося недели и месяцы.
Решение открыть горькую истину Глаше ускорил приезд бессовестного Нечая, прямо обратившегося как к старому другу к Бортеневу с просьбой отсрочить какой-то взнос на месяц или на два, когда срок уплаты наступал на следующей неделе.
– Прямо не могу сказать, Нечай Севастьяныч, как владыка решит... Попросить и в весёлый час доложить можно, только не сегодня, не завтра – владыка обители объезжает, нет его в городе, будет денька через три... Извольте, попрошу тогда, да как вам весть подать?
– Дорогой милостивец, – заговорил тут ласковый Нечай, сообразивший новую штуку, – не изволишь ли к нам погостить? Лошадок в субботу вышлем пораньше, воскресный день надо вам и отдохнуть... Не осчастливил ещё нас, а родня, голубчик, недальная! Баба моя всё вспоминает про твою доброту да ласку, и Глаша звать приказала... Время отличное, у нас на усадище, прямо сказать, рай!
Делец стал соображать, не вдруг ответив.
«Коли поедет, – думал Нечай, – мой совсем будет! Обойдём и сделаем всё по-нашему... Февронья – баба не промах, коли ульстила Удачу, вдвоём примем друга сердечного и заполоним!..»
А сам он глядел пристально за Данилой, погрузившимся в раздумье.
– Так присылать лошадок-то? – брякнул вдруг, словно спеша куда-то, Нечай. – По рукам! Жена и Глаша стосковались по тебе... – развязно лгал Нечай, заметив нерешимость в дьяке и по своей привычке действуя напролом.
Данила как-то странно усмехнулся и с беглой, чуть заметною улыбкою отвечал нехотя:
– Пожалуй... Коли так вам угодно!
– Верно?! Лошадки будут на дворе с утра!.. – ударив по рукам, ответил Нечай, уходя торопливо, пока не передумал этот мямля – про себя решил шестодел.
Данилу занимала другая мысль. Имя Глаши почему-то приятно щекотало теперь его сердце – и ехать к ней было верхом блаженства для дьяка, смущаемого только необходимостью ответа: что сталось с Субботой? «Да что, – наконец раздумывал он, – семь бед – один ответ! Скажу «выбыл» написано; значит, не знают у нас, что с ним, в приказе теперь его не значится, может, перечислили совсем на московскую службу, а здесь похерить нужно было, чтобы на счету не стоял, не наш, значит, он. Может, и не поймёт, когда «выбыл» пишут?.. Где девушке понимать наши порядки приказные?!»
Осторожный Данила, впрочем, сам вполне верил, что за силой поставленного слова «выбыл» в живых считать Субботу было бы безумием. Но как это высказать Глаше? Коли «ненаглядный» Суббота – смерть его тяжело отзовётся на сердце девушки. Решилась же она просить его – чужого ей мужчину, в первый раз виденного, – вызнать... Нелегко ей было переломить себя: высказать просьбу. Наболело, значит... Каково же узнать, что нет его?
Он между тем, как мы знаем, жил и страдал, по воле гонителей оставаясь в глуши. А гонители эти, когда наступил срок смены и пришлось очищать дела, чтобы самих не притянули, преспокойно прекратили всякие справки, черкнув «выбыл»! Никому и в голову не пришло за этой отметкой подозревать бессовестный подлог. Всё меньше Даниле да новому дьяку, сменившему Суету. И без распутыванья узлов – своего дела пропасть.
Перенесёмся прямо в усадище Раково, куда привезли Нечаевы лошади смущённого Данилу Микулича. В дороге на дельца напало тяжёлое раздумье – и он сотни раз перебрал всевозможные обороты речи, под которыми бы, не искажая смысла, можно было скрыть значение отметки «выбыл». Всё придуманное разлетелось прахом, когда, после обычных приветствий и спросов о здоровье со стороны хозяев, наконец оставивших гостя на минуту, подбежала горячая Глаша со словами: «Что же?»
– В списке стоит перед именем Субботы вашего «выбыл»! Значит, в приказе воеводском нет теперь его, а, должно быть, на московской чети он значится... Вот что я могу сказать... – едва дотянув до конца речь свою, заключил, побледнев больше обыкновенного, умный Бортенев. В голосе его слышались слёзы – и этот голос дал понять сердцу Глаши, что «не значится в Новагороде» совсем не то, чтобы был где-нибудь.
Она похолодела и, крепко сжав руку вестника, ещё имела силы доспросить его:
– Скажи прямо – нет?!
– Не могу... – невольно попятившись, лепетал коснеющим языком Бортенев, с которым тоже делалось что-то необычное.
Глаша закрыла лицо руками и убежала, дав волю слезам.
Напрасно искала её мать по приказу отца звать к обеду, как уже видевшую гостя и, стало быть, могшую ему показываться. Хотя в качестве такой дальней родни можно было Бортеневу и жениться на любой дочери Коптева, но гостя величали своим и обращались с ним как с близким человеком. Как знать, не решил ли уже Нечай отдать за него Глашу, когда в приглашение к себе вставлял умышленно её имя, наблюдая за Данилой, что с ним последует при произнесении имени бывшей невесты Субботы? У Нечая всё делалось с маху, а сделать Бортенева своим входило, несомненно, в расчёты Коптева, искавшего опоры. Хотя Нечай и не всё пронюхал в истории покрытия софийского недочёта, но находил, что Данила неспроста велел вписать в обеспечение ссуды наследство матери на часть Глаши. В глазах Нечая Удача теперь был только подставным лицом Данилы, оттого и обратившего на себя всю нежность ухаживаний Коптева.
Уход Глаши – когда хозяин и хозяйка оставили гостя нарочно одного – объяснял умный родитель внезапным объяснением с нею Данилы, поразившим на первых порах девушку. Она ещё, может быть, и не забыла Субботку-то? Всё легко разрешалось в соображениях Нечая, строившего на песке, как и всегда, прямо и смело. Мать могла бы кое-что возразить против этой спешки, подметив, как дочь искала случая остаться наедине с гостем, и поспешила уйти в другую сторону, услышав шорох со стороны девичьей. Февронья Минаевна, если бы порылась в своей памяти, могла бы представить себе и порыв Глаши говорить с Бортеневым, когда на свадьбу они ездили; но она это обстоятельство, не придавая ему значения, как-то забыла совсем. Родители Коптевы, объясняя себе поведение гостя каждый по-своему, находили, однако, всё в порядке вещей. Подметив рассеянность или грусть сосредоточенного гостя за обедом, старались они его развлекать, не давая ему тоже повода думать, что за ним наблюдают и больше даже знают, чем ему представиться могло. Так и сглаживались сами собою неловкости в обращении гостя, непривычного выезжать без дела из дома, а теперь к тому же испытавшего новое чувство. Что касается Глаши, то дума о Субботе приводила ей на память кроткий образ лица, взявшегося разведать о нём. Весть, убившая золотые надежды Глаши, передана с таким нежным соучастием, которого не заметить она не могла, и эта доброта и сочувствие ещё более должны приходить на память девушке при каждом обращении к несуществующему. Оплакивание его заняло целую ночь. К утру лихорадочный сон, заканчивающий каждый первый сильный припадок душевного страдания, принёс успокоение, перешедшее наутро в тихую грусть. Мучась пока бессознательной, но всё усиливающейся страстью, Данила не искал свидания с Глашей, скорбя её скорбью. Вдруг совсем для него неожиданно, перед прощаньем, когда Нечай вышел приказать подавать лошадей, а хозяйка пустилась увязывать гостинцы бабушке своей, явилась Глаша.
Лицо её было бледновато, глаза носили следы проведённой в слезах ночи, но уста выражали трогательную благодарность. Такой обаятельной теплотой обдала она вдруг стоявшего перед окном Данилу, взяв его за руку. Оборотила к себе и прошептала:
– Вечно тебя не забуду.
Произнося эти слова, она выражала гостю только благодарность за сочувствие её беде. Ему же показалось тут другое что-то. Вне себя от прилива к сердцу могучего волнения, овладевшего всем существом этого строгого к себе человека, он осмелился пожать руку девушки, ответив:
– Я тоже...
Что затем последовало в душе Данилы – он не мог бы сам дать отчёта себе: только образ Глаши стал являться перед ним невольно всякий раз, как он задумывался.
С ней, если правду сказать, происходило не то. Она не желала и не могла забыть оплакиваемого Субботу. Он не выходил у неё из памяти, но только рядом с ним стал выступать и другой образ – друга, существующего, понимавшего горечь утраты и способного усладить её боль своим тёплым соучастием. Другом этим Глаше стал представляться Данила Микулич. С этой мыслью мало-помалу сжилась она, ничего не находя тут такого, что бы показало ей перемену, происшедшую в чувствах или во взгляде на вещи. Явись теперь Суббота самолично – Глаша бросилась бы к нему по-старому и, может быть, образ другого друга испарился бы у неё из памяти. Тогда бы высказанное соучастие осталось не больше как принадлежностью тяжёлого сна во время мучительной болезни, потерявшего силу при переломе и выздоровлении, хотя облегчившего страдания. Но Суббота не мог прийти или дать о себе весть – и, не считая его живым, Глаша сильнее привязывалась к Даниле...
Тут стряслась новая беда. Нечай Севастьяныч, взявшись провести к свейским приятелям заповедные товары тайком, самолично был схвачен объездными татарами на самом льду, на взморье, за Невою, у рубежа нашего, заведомо поспешая на Котлин. Прикинулся хитрец сначала немым. Пошлёпали бы шелепами да, может, и отпустили бы, как и прочих мужиков. Да не выдержал он, увидав, как объездной староста на глазах его стал с десятником делить возики, назначая выкуп в свою пользу со свейских людей и заслав к ним с известием. Делали, кажется, довольно знаков мужички хозяину – одет был он, как и они же, в понитку; такой же и треух на голове. Признать бы трудно, коли сказали: нет хозяина у них, сами мужики своровали, – так не послушал. Как гаркнет:
– Так-от вы воровать?.. Моё добро делить?.. Продавать – так вместе.
– Ишь, прыткий какой!.. – покатившись со смеха, ответил голова. – Коли хозяин сам сказался, вяжи его, ребята, да в присуд... А возики на дно пустим... как приказано!
Понял Нечай, что беду сам себе подготовил, а магарычи бездельники всё же разделят и усом не поведут. Себя только погубил за посмех, а делать нечего. Колодки надели, привязали к коню, да двое по сторонам поехали. Только и видел Нечай свои возики. В Спасском погосте, под Ореховцем, сдали в таможенную тюрьму в остроге. Через месяц с допросами понятых в Новгород переправили, в колодничью избу; и – повели суд по делу. Встряски две выдержал Нечай, стоя на своём, что ведать не ведает, как и за что схватили его неведомые люди, ночью, должно, по ошибке... Ничего знать не знает... Да третью встряску не мог перенести... Грошей не хватило заплечному дать, чтобы полегче тянул, – и обмолвился: «Моя тут вина. Так и так!»
Домашние Нечая сперва ждали его. Потом горевать перестали, отчаявшись видеть в живых. Уж записали в поминанье, когда вдруг вечером пригнал Бортенев на выставку Раково с грустною вестью, что почитаемый погибшим Нечай Севастьяныч представлен в воеводский приказ как тяжкий преступник.
Много было слёз пролито Февроньей Минаевной в эту ночь. К утру снарядилась она ехать в город. Дьяк обещал похлопотать увидеть заключённого, хотя и посаженного за тремя замками.
Три тяжёлых дня прожила у Бортеневых Коптева. Передумала она невесть что, прежде чем усиленные просьбы Данилы, у дьяков, да у воеводы даже, – вымолили дозволение пустить хозяйку к Нечаю.
Делец, лишённый всей своей живости, искалеченный муками пытки, был, однако же, бодр духом и, узнав от жены, каким путём добилась она свиданья с ним, дал решительный приказ: ни в чём не отступать и выполнить скорее как можно. Приказ же Нечая заключался вот в чём от слова до слова:
– Слушай и помни, Февронья. Теперя коли Данила Микулич, дай ему Бог силы да здравия, принимает в нас такое участие, нужно ковать железо, покуда горячо! Сама ему посули – он промямлет невесть сколько и всё же не соберётся, хоть страшно бы желал, выдать за него Глафиру. Да и скорей крути свадьбу... В приданое отказать ему всю движимость и недвижимость – что к ему не попадёт, даром пропадёт ужо, как описывать придут на великого государя наши все пожитки. С Данилой неча считаться, коли такой он горячий защитник и поборник наш... За им не пропадёт ни синя пороха, коли мы выкрутимся, по милости Божией...
– Ну, а Глашу-то как уломать?..
– И ломать не нужно, не чаю, чтоб сильно заупрямилась... А на всякий случай помяни, что отца погубит упрямством и семью всю... А Данила сам души в ей не слышит, истинно говорю, сама убедишься. Скрытничает он только, а сам давно бы на шее у неё повис, только бы дали... Так развяжи ему руки сама... Авось и поправятся дела наши.
Нечай повеселел; словно в самом деле ему пришло известие о благополучном исходе и оправдании.
Февронья Минаевна исполнила всё буквально, что приказывал супруг, погрузив своим предложением в глубокую думу приветливого софийского дьяка. Долго он молчал, то краснея, то бледнея от возникавших сомнений и преобладанья над ними страстных грёз о счастье. Февронья наблюдала за переменами в лице боровшегося с собою и, воспользовавшись одним из оживлений, вызвавших краску на бледном лице Данилы, решительно поставила его в положение, не допускавшее колебаний и медленья, спросив:
– Так ты отказываешься?
– Не во мне вся сила... я душу готов положить за Глашу... Как она... – Он не смел договорить речь, решавшую общую их участь.
– Так едем к нам и я спрошу её при тебе, увидишь сам, что поперечки не будет...
Данила, не возражая, собрался мигом.
Мать вышедшей навстречу Глаше прямо сказала:
– Данила Микулич хочет быть наш совсем, ты не захочешь ему и нам перечить?.. Дай руку!
Данила был не в себе, слыша эти слова. Вся кровь прилила ему к сердцу в миг ожидания, казалось ему длившийся целые века. Он всё слышать желал что-то, но за звоном в ушах пропустил произнесённое Глашей, может быть и тихо, односложное «да!», когда подавала она свою руку. Рука Глаши давно уже держала его руку, успевшую совсем согреться, когда пришёл он в себя...
Ни с чьей стороны не возникало затруднений и замедления свадьбы. Решение Нечая приведено в исполнение не дальше как через неделю.
Глаша оставила Раково своё, выронив, впрочем, несколько слёз на прощанье, но с новым, незнакомым ей до того тяжёлым волнением вступила в новгородский дом Бортеневых. Странная ей пришла в это время мысль, неотвязчивое сомнение: подлинно ли нет в живых Субботы? Мысль эта оставила Глашу только после трёх панихид, отслуженных за упокой души раба Божия Гавриила. При произнесении на панихиде этого имени каждый раз струились из глаз Глаши обильные потоки слёз – последняя дань первой её горячей привязанности. Она оплакала её с тем, чтобы ничем уже не будить о ней воспоминаний.