Текст книги "Ветер (сборник)"
Автор книги: Константин Паустовский
Соавторы: Алексей Новиков-Прибой,Борис Лавренев,Сергей Колбасьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
Достаю свою тетрадь со стихами. Нет, не пишется. Решаю показать свою поэзию Зобову – он самый умный человек изо всей команды.
– Это ты писал?
– Да.
Зобов прочитывает два-три стихотворения и возвращает мне тетрадь.
– Довольно.
– А что?
– Скучно.
Он зевает с каким-то особым завыванием, так что трещат его скулы и виден большой клыкастый рот. Противно смотреть на него и обидно за себя.
– Ты, Зобов, беспроволочная балда!..
Моя ругань не задевает его. Наставительно, с хрипучей ленью, заявляет:
– Ты пыжился над своими стихами, потел. А настоящий талант должен сам выпирать из человека, как хвосг из павлина.
Я схватил фуражку и, словно ошпаренный, побежал к старшему офицеру, чтобы отпроситься в город.
Сколько еще может быть случайностей в моей жизни? В этот вечер я никуда не собирался уходить с базы. Но случайно дал свою тетрадь Зобову. А отсюда – новое знакомство, новое разветвление в моей душе.
Усиливается ветер. Ворчливо шумят деревья, точно от зависти к облакам, что плывут в небесном просторе, плывут неведомо куда.
Здесь, за городом, в этой роще, я встретился с молодой женщиной. Роста среднего, но проворная, как мадагаскарская ящерица. Брови – два полумесяца, а под ними – два горных озера, манящие синевой. От тоски ли это, но мне до смерти захотелось познакомиться с нею. Подкатываю к ней с правого траверза и барабаню по-матросски:
– Позвольте покрейсировать вместе с вами?
Женщина ощупала меня взглядом дольше, чем нужно, показала белые зубы и отвернулась.
Мне приходит мысль – бросить ей предлог, оправдание для прогулки со мною:
– Здесь бегает бешеная собака. Большая, страшная. Набрасывается на людей. Вы рискуете…
Она останавливается. На лице – притворный испуг.
– Нет, правда?
– Зачем же мне врать?
– В таком случае проводите меня, уж будьте так любезны.
– Рад стараться.
Разговорились. Оказывается, она – вдова. Муж убит на немецком фронте. Средства добывает швейной работой.
Мы прогуляли до ночи. Я отлично выдержал свою марку: вел себя настолько чинно и вежливо, что Полина Васильевна назначила мне новое свидание.
А когда подходил к своему судну, ветер старался сорвать с меня фуражку, а море угрюмо рокотало.
– О, я сам знаю, что делаю, и не боюсь этих угроз, – кричу я в темную даль.
В эту ночь я долго ворочался на рундуках: в мозгу флейтой звучал знакомый голос, а сердце хотело женской ласки, как пересохшая земля – теплого дождика.
Скоро нам предстоит отправиться в поход.
С «Мурены» разносится по гавани дробный звук дизель-моторов. Пущены в действие динамо-машины. Весь корпус лодки охвачен лихорадочной дрожью, как алкоголик с похмелья. Это идет зарядка аккумуляторов. Запас электрической силы нам необходим при подводном плавании.
Машинное отделение наполнено гулом, стуком, воем. Иногда в этот шум врывается резкое шипение какого-нибудь открывшегося крана. Дизеля, облитые смазочным маслом, блестят начищенной медью и сталью. Отдельные части их дергаются, как живые, скачут, пляшут, перебирают помпочками, шмыгают поршнями. Здесь жарко. Мотористы, в рабочих платьях, пропитанных соляром, истекают потом.
В лодке чадно, несмотря на то, что люки все открыты. Пахнет резиной, перегаром соляра. Едкие газы пробираются в легкие, разъедают их. Сознание мутнеет, словно от угара.
Когда аккумуляторы зарядились, дизель-моторы замолчали. Стало тихо.
Но работа в лодке продолжается. Здесь почти вся команда. Каждый занимается своим делом: моют палубу и борта, чистят и приводят в порядок разные приборы, проветривают клапаны. За командой наблюдает старший офицер Голубев. Полный не по летам, он медленно, вразвалку, прохаживается от носа до кормы и с напускной серьезностью покрикивает:
– Поторопитесь, ребята! Еще немного – и обедать.
– Да уж пора бы, ваше благородие, – отвечает Залейкин. – А то кишка кишке начинает протоколы писать.
На гладко выбритом лице старшего офицера, под черными усами, – снисходительная улыбка.
Мое место на лодке – в носовом отделении, у балластной цистерны и минных аппаратов. Сейчас я вожусь с минами.
Вспомнил про один наш крейсер, уничтоженный немецкой подводной лодкой. На нем был экипаж в шестьсот человек. Он шел вместе с другими судами. Вдруг что-то произошло. На других судах не сразу даже сообразили, в чем дело. Взрыв был настолько оглушительный, точно вдребезги разлетелось само небо. Крейсера как не бывало. Не осталось ни одной жизни. Только большое облако пара и дыма густо заклубилось над местом катастрофы…
Даже сейчас по спине пробегает дрожь.
Я смотрю на мину, которую только что смазал салом. В ярком свете электрических ламп она жирно лоснится, игриво переливает огнями. В голову приходит мысль – забавная игрушка, черт возьми! Длинная, круглая, с машиной внутри, с винтом и рулями на конце. Сама идет под водой, сама управляется и несет с собой около восьми пудов самого сильного взрывчатого вещества. А где-то есть люди, сотни людей: живут, пьют, едят, влюбляются, веселятся, грустят, золотою мечтой озаряют свое будущее. И не подозревают, что их ожидает впереди. Быть может, в этой вот отполированной стали уже начертана для них неминуемая гибель, страшный провал в бездну. Одно мгновение – и куски человеческого мяса, беспросветный мрак морской пучины. А дальше? В одной стране – неизбывная скорбь, слезы, попы пропоют печальные панихиды, а в другой – ликование, громкое «ура», и такие же попы, только наряженные по-другому, пропоют тому же богу благодарственные молебны, почадят перед ним кадилами…
Кто такую подлость придумал на земле?
Поповский дьявол тут не при чем.
Лучше бы я не знакомился с Зобовым. Это он отравил мою душу ядом сомнения.
Вот он и сам здесь налицо. Покончил работу со своим аппаратом беспроволочного телеграфа и теперь стоит передо мною, длинный и нескладный, как собачья песня. А в лобастой голове крепкие, но злые мысли. Ехидно улыбается одним углом рта.
– Стараешься, Власов?
– Стараюсь.
– Да благо тебе будет.
– Иди-ка ты…
Я вовремя присек язык: в дверях непроницаемой переборки показалась русая бородка, похожая на восклицательный знак, и сверкнуло пенсне в золотой оправе. Это наш командир, маленький и невзрачный человек. На берегу – он самый безобидный офицер, его никто не боится. А здесь – весь экипаж, в сорок пять человек, скручен его волей, как железными проволоками. Он вырастает в наших глазах в великана.
Командир привычным взглядом окидывает носовое отделение и отдает распоряжение старшему офицеру:
– Соляровое масло нужно принять сегодня же!
– Есть, Владимир Николаевич!
Оба уходят.
Дудка свистит к обеду.
С Полиной я вижусь каждый вечер. Мы гуляем в общественном саду и за городом – в роще. Она постоянно весела, много смеется, и смех ее вливается мне в душу светлой струей. Но только я обниму ее – она вскидывает испуганные глаза.
– Не надо. Ради бога, не надо…
– А что тебе надо, Полина?
– Ничего.
– Хочешь, я тебе ботинки куплю? Или платье хочешь?
Радостное лицо Полины тускнеет, точно падают на него ночные тени. Срывается голос и колюче хлещет в уши:
– Если хочешь, я сама куплю тебе сапоги…
– Не сердись, Полина. Я только пошутил. А если всерьез сказать, я бы сделал тебе подарок совсем другой. Жаль только, что наша лодка стоит здесь, в гавани, а не в Тихоокеанском архипелаге. Я бы или погиб, или достал для тебя с морского дна такой жемчуг, которого нет ни у одной графини…
В ответ мне призывно улыбаются сочные губы.
Полина прижимается ко мне и вздрагивает. От нее, точно от аккумуляторов, исходит электрический ток, взбудораживает кровь…
В последний вечер перед походом я ушел от нее с жаром поцелуев.
По карте все море разделено на квадраты. Наша задача – занять один из таких квадратов и выслеживать неприятеля. «Мурена» идет полным ходом.
Низко висят распухшие облака. Моросит дождь, мелкий, как пыль. Полное безветрие. Сырость съела все яркие краски. Весь простор будто затянут паутиной. И не разберешь, где кончается море и начинается небо. Кругом одна и та же картина, – унылая, грязно-серая, как талый снег осени. За целый день ни одной встречи. Хоть бы какой дельфин выскочил из воды. Скучно, мертво. Онемевшая пустыня вод будто прислушивается к настойчивому стуку дизель-моторов, к шуму бурлящих винтов, к говору стоящих наверху людей.
Каждый из вахтенных – в непромокаемой куртке, а на голове – большая желтая зюйдвестка, похожая на гриб.
Старший офицер, нагнув голову, протирает замшей линзы бинокля и говорит как бы про себя:
– Мы вышли из гавани в понедельник…
Узкие глаза рулевого на секунду оторвались от компаса и покосились на старшего офицера:
– И тринадцатого числа, ваше благородие.
– Да, и тринадцатого числа.
– Значит, еще хуже?
– Наоборот. По алгебре – минус, умноженный на минус, дает плюс. Поход наш будет удачный.
Незаметно подкрадывается вечер. Простор мутнеет, наливается сумраком. Небо становится черным, как свежевспаханная земля.
Изредка появляются острова. Возможно, что здесь скрываются неприятельские миноносцы.
У меня ноет зуб, и я не нахожу себе нигде места.
Зобов сидит в своей телеграфной рубке. На голове у него наушники с проводом. Усердно вызывает кого-то по радио. На лобастом лице – досада.
– Точно под хлороформом их всех положили – не отвечают. Вот гады полосатые!
– Кого это ты обкладываешь?
– Да на сторожевых постах, должно быть, заснули.
Я спрашиваю у Зобова:
– Не напоремся на этот раз?
Пытливо уставилась на меня пара зрачков, заострившихся от яркого света электричества.
– Наш долг идти вперед, живота не жалеючи.
Хочется ударить по руке, что ключом телеграфа выстукивает позывные.
– Я должен лишь одной проститутке, которая научила меня грамоте. Больше никому. Ненавижу, когда ты кривишь душой. Зачем тебе притворяться передо мною?..
Зобов восклицает:
– Ага! Наконец-то! Гм… Да… Противник не появлялся. Все хорошо.
Быстро набрасывает надпись на бумажке и бежит к командиру.
По вертикальному железному трапу спускается из рубки в центральный пост человеческая фигура, одетая в непромокаемое платье. По свисту я догадываюсь, что это старший офицер, окончивший свою вахту. Он всегда свистит. Губы у него, как флейта, – могут выполнить любой мотив.
В носовом отделении – большинство команды. Пока есть возможность, отсыпаются. Впрочем, это не сон, а только тревожное забытье. То и дело поднимают головы, беспокойно оглядываются.
Вахтенные сосредоточены во второй половине лодки.
На главной электрической станции сидят на табуретках два электрика: один лицом к одному борту, а второй – к другому. Перед ними – распределительная доска с рубильниками, циферблаты вольтметров, амперметров.
Подальше к корме, у своих машин, стоят мотористы. Рабочее платье на них грязное, насквозь пропитанное соляром и смазочным маслом. Словом – «маслопуты». Здесь же, несмотря на жару, толкутся и те, кому не спится.
В шум стучащих дизелей вдруг врезалось звякание машинного телеграфа – дзинь! дзинь! На большом медном циферблате стрелка передвинулась на «стоп».
Матросы переглянулись. Потом засуетились, передвигая рычаги.
Дизель-моторы замерли.
Из рупора переговорной трубы донеслось повелительное:
– Электромоторы вперед!
– Есть! – отхватил унтер-офицер.
Рубильники на мгновение вспыхнули красно-зелеными искрами.
Чем вызвана эта перемена в двигателях?
Матросы молча ждут следующей команды, более тревожной. Напрасно. В тишину лодки лишь вливается заглушенный гул электромоторов. Тихо, но вместе с тем чувствуется, как внизу, под железной настилкой, напряженно вращаются два гребных вала. А когда все успокоились, начинают смеяться над своим же товарищем, смеяться жестоко, чтобы рассеять собственную тоску.
– Плохие дела твои, Кирсанкин!
– Чем?
– Ты тут, можно сказать, мучаешься, как грешник в аду, а в это время, поди, какой-нибудь суфлер твою жену охаживает. Вот жизнь, а?
Кирсанкин – только что подошедший вестовой, молодой парень. У него красивая жена. Но войне до этого дела нет: через какой-нибудь месяц после свадьбы оторвали от любимой подруги. Он очень тоскует по ней, часто пишет письма. Это всем известно по его же рассказам.
Пробует защищаться:
– Вокруг моей походят. Она у меня строгая…
На вестового набрасываются все:
– Хо-хо! Походят! Нынче какой народ? В два счета обработают…
– Ты бы, Кирсанкин, до поры до времени не трогал жену. Тогда бы можно еще надеяться. А то только растравил бабу…
– Будь у нее дети – могла бы терпеть. Дети не дают женщине баловаться. А без них – конец! Пиши пропало – баба…
Вестовой огрызается, пуская ругань в двадцать пять оборотов. Не помогает! Еще хуже нападают, точно он является главным виновником их кошмарной жизни.
– Не то еще, братцы, может случиться. Вернется, скажем, Кирсанкин, домой, а у жены – памятник нерукотворенный. Будет пестовать да приговаривать: «Весь в отца! Вылитый! И мордашка, и глазки, и пяточки!» Вот где обида…
Веселье разгорается:
– Добро бы от русского. А то ведь теперь немцев набрали – пропасть! Даже в селах есть. А наши бабы набрасываются на них с такой жадностью, точно акулы на мясную приманку. Знал я одну солдатку. Правду сказать, с дурцой она немножко. Ходит по соседкам и все рассказывает: «Все было ладно, все как следует быть. А как почуяла я под сердцем, так и покою лишилась. Уж очень боязно: а ну да как по-русски не будет говорить?..»
Затравленным зверем оглядывается Кирсанкин, оглушенный ядовитым смехом других. Его хлопают по плечу, советуют:
– Одно, брат, тебе остается – это удавиться. Ей-богу! А для нас это будет развлечением…
Наступила внезапная пауза.
– Над чем это вы хохотали так? – спрашивает подошедший инженер-механик Острогорский.
Старший унтер-офицер докладывает серьезно:
– Кирсанкин, ваше благородие, все здесь чудил: о жене своей рассказывал:
– Наверное, какие-нибудь гадости?
Наперебой поясняют другие матросы:
– Да уж хорошего не услышишь от него.
– Прямо хоть уши затыкай.
Инженер смотрит в сконфуженное лицо вестового.
– Трепачи они, ваше благородие, и больше ничего, – заявляет Кирсанкин и уходит в носовое отделение.
Зуб мой продолжает ныть. Нестерпимая боль в голове, точно бурав, сверлит мозг.
Какой уж раз я выхожу наверх!
Двигаемся бесшумно, окутанные ночною тьмой. Снаружи на лодке – ни одного огня. Даже курить строго запрещено. На рубке стоят несколько человек; здесь же находится и сам командир, но никого не видно. Мрак кажется бездонным, смущающим ум. Перед ним чувствуешь свое несовершенство, свою слабость. Кругом – ни звука. Только у бортов тихо шумит вода, разворачиваемая форштевнем.
– Ваше высокоблагородие! Впереди как будто огонек…
– Где? – спрашивает командир.
– Немного справа от носа.
Голос у боцмана глухой, точно отсырел от влажной ночи.
– Ничего не вижу.
– Да вот, вот…
– Осторожнее, черт! Биноклем в лицо мне не тычь!
– Виноват, ваше высокоблагородие!
Командир обращается к минному офицеру, мичману Кудрявцеву:
– Петр Петрович, вы что-нибудь видите?
У Кудрявцева юный голос, но сейчас он отвечает баском:
– Ерунда! У боцмана в голове огонек.
Напрягаю зрение, стараюсь проникнуть в сырую, как в погребе, тьму, и мне начинают казаться несуществующие огни.
И вдруг – неожиданное явление слева, немного впереди. На темном фоне ночи, совсем близко открывается дверь, выбросившая полосу света. Ясно обозначается человек, выходящий из рубки неведомого корабля. И снова ничего нет. Ночь проглотила видение. Только огонек вспыхивающей папиросы красным светлячком чертит тьму. Что-то огромное с шумом проносится мимо нас. Кажется, заденет нашу лодку, подомнет под себя, раздавит. Мысли мои дробятся, как налетевшие на камни волны. Нет, это не сон, это чудовищная явь, дохнувшая холодом смерти. Я чувствую, как закачалась «Мурена». Все молчат, точно онемели.
– Вот так встреча! – наконец восклицает командир.
– А как вы думаете – не заметил он нас? – придушенно, почти шепотом, спрашивает Кудрявцев.
– Ясно, что нет. В противном случае, мы бы дальше этого места никуда не ушли…
Немного погодя у Кудрявцева опять появляется басок, спокойный и надежный, как буксирный катер.
У меня никакой боли в зубах, точно я побывал у дантиста.
На рассвете в лодке опять раздался знакомый дробный стук. «Мурена» шла медленно – под одним только дизелем, а другой пустили на зарядку аккумуляторов. А когда пополнили запас электрической энергии, двинулись вперед быстрее.
Редели облака. В небе кое-где появлялись просини. Изредка показывалось солнце, разбрасывало червонцы по заштилевшему морю.
Матросы часто выходили на верхнюю палубу, курили и болтали между собою.
К вечеру на горизонте показались четыре дымка, направлявшиеся на зюйд-вест. «Мурена» повернула к ним на сближение. Каждая пара глаз остро смотрела в сторону невидимых кораблей.
– Не иначе, как немцы, – говорит кто-то.
Электрик Сидоров, большой пьяница, привалился к кормовой пушке и мечтает вслух:
– Эх, братцы! Хорошо бы теперь встретиться с немцами и айда вместе на какой-нибудь остров. Они бы вытащили водки, а мы – еще больше. Да еще закуски разной. И закрутить так денька на три. По-хорошему, по-братски, чтобы главного дьявола от зависти к нам понос прохватил. А потом по домам…
– Да, это бы куда лучше, чем на дне моря погибать, – отзываются матросы.
По распоряжению с рубки мы начали было задраивать люки, но тут же последовала другая команда:
– Отставить!
Показавшиеся дымки начали удаляться от нас. По-видимому, неизвестные корабли изменили курс.
Ночью прогремела команда:
– Приготовиться к погружению!
Матросы и офицеры на своих местах. Каждый знает, что это не встреча с неприятелем, а здесь предстоит ночевка. Поэтому никто не тревожится. Тем не менее чувствуется напряженность, и каждое слово командира ловится с лета.
– Застопорить дизеля! Пустить электромоторы!
Задраивается последний люк над боевой рубкой.
Я стою в самом носу. И не только ушами, но, кажется, каждою частицею своего тела прислушиваюсь к отрывистым приказаниям начальства. Да, сейчас я точный, как стрелка манометра. Вот команда, заставившая меня встрепенуться. Я быстро открываю клапан носовой цистерны и повертываю рычаг манипулятора. Потом кричу.
– Пошел помпы!
Электрик замыкает рубильники.
Загудел мотор помпы.
По трубам с металлическим звоном врывается вода. То же самое проделывается и в корме.
Концевые цистерны наполняются балластом. «Мурена» медленно утопает. Слышен голос человека, что следит за глубомером:
– Десять, двадцать футов!.. Сто! Сто три! Остановилась!
Мы мягко прикоснулись к грунту.
В лодке водворяется тишина.
Кок, пухлый и шаровидный человек, похожий на мяч-рыбу, уже давно возится у своего камбуза: готовит на электрической плите ужин. У него всегда глуповато-растерянный вид, словно он что-то потерял или о чем-то хочет вспомнить и не может.
«Камбузный Тюлень!» – прозвала его команда.
Пахнет жареным мясом, луком.
– Команде ужинать! – разносится радостная весть.
Каждый с мискою в руках примащивается там, где ему удобнее. С большим аппетитом уничтожаем мясо, рисовую кашу, какао со сгущенным молоком.
На ночь остается дежурить только один человек: следить за глубомером. Остальные все свободны.
Я лежу на рундуках, жую табак, – в лодке курить нельзя, – и думаю о той, чьи поцелуи так звонки.
Трещит звонок.
Вместе с другими срываюсь и я со своей постели.
Секунду-две мы смотрим друг на друга с недоумением:
– Что случилось?
В следующий момент уже начинаем понимать, что готовимся к всплытию.
Каждый стоит на своем месте. По команде повертываются нужные рычаги. Сжатый воздух с шумом выбрасывает из цистерн водный балласт. Лодка начинает подниматься. Точно пчелиный улей, гудят электромоторы. Некоторое время идем на глубине двадцати четырех футов. Осторожный командир не хочет сразу всплывать: через перископ он осматривает горизонт. Снова поднимаемся. Свист и шипение. Открываем люки. В уши что-то ударило, точно заткнуло их пробками. На две-три минуты мы остаемся глухими. Внутрь лодки врывается свежая струя воздуха. Дышим глубоко и жадно.
Утро тихое и туманное. Ползут, движутся белые призраки, прячут море. Мы идем медленно и чутко прислушиваемся. Командир то и дело протирает пенсне. Входим в полосу еще более густой мглы. Ничего не видно. Не помогают и бинокли – все загадочно и мутно, словно в молоко окунулась «Мурена». Кажется, что все живое здесь превратилось в блуждающий пар.
Застопорили машины. Ждем прояснения, одинокие среди мертвой тишины.
Но вот где-то проснулся ветер. Туман дрогнул, заколебался. Поплыли толпы бестелесных видений. Образовались прогалины, похожие на каменные ущелья, а в них серебристо засверкали фантастические реки. Вскоре весь простор стал чист, прозрачен и сиял свежестью утреннего солнца. Море и небо, словно после долгой разлуки, влюбленно смотрели друг на друга.
Мы снова тронулись в путь. Здесь наш мысленный квадрат. Долго блуждаем в безлюдье синей пустыни.
Вдруг торопливый возглас сигнальщика:
– Ваше высокоблагородие! Слева, на нос, что-то есть…
Вскидываются бинокли.
Для невооруженного глаза видна лишь маленькая черная точка. Она быстро катится навстречу «Мурене», как маленький шарик. Солнце бьет в глаза, ослепляет. До слез напрягаем зрение. К нам несется муха. А через минуту – нет, это большой жук скользит по голубому зеркалу, весь в золоте отраженных лучей.
– Подводная лодка! – с уверенностью определяет старший офицер.
– К погружению!
С быстротою испуганных кошек все метнулись внутрь лодки.
«Мурена» принимает балласт и при помощи горизонтальных рулей, похожих на рыбьи плавники, вонзается в недра моря. Идем под перископом.
Я у своих минных аппаратов.
– На фут уменьшить глубину! – командует командир.
– Есть на фут уменьшить глубину! – как эхо раздается в лодке.
– Носовые аппараты приготовить к выстрелу!
– Есть аппараты приготовить к выстрелу!
Открываем передние крышки минных аппаратов. В носу слышны всплески воды.
Тревожное ожидание. Я во власти судовой дисциплины. Душа будто затянута в железный корсет. Ни одной мысли. Весь – слух и напряжение.
Вдруг и сам я и все другие, что находились в носовом отделении, быстро присели, нагнулись, точно от полета брошенного камня. Грудь задохнулась втянутым воздухом.
За бортом послышались знакомые звуки смерти, похожие на торопливое клохтание – ко-ко-ко-ко… Это сверлит зеленую массу воды неприятельская мина, пущенная в нас. Она проносится над самою головою, так близко, что, кажется, заденет за череп.
В позвоночник будто вонзилась длинная ледяная игла. По телу разливается холодный ток. Я не вижу себя, но у других – помертвевшие лица, а взгляды, точно у быка, которому молотом ударили по голове. В этот момент страшного напряжения немногие секунды превращаются в мучительно долгие часы. Наконец медленно выпрямляются человеческие фигуры. Кто-то облегченно вздыхает:
– Не задела…
Молодой матрос Митрошкин все еще держится за голову, втянутую в плечи, словно старается предохранить ее от удара, и визгливо восклицает:
– Прошла, окаянная!.. Хи-хи-хи… Вот, братцы, чудо-то. Хи-хи-хи…
Он дергается весь, оглядывается. С посинелых губ опять срывается нервный смех. Потом Митрошкин спохватывается и начинает креститься.
Залейкин бросает шутку:
– Вот, черт возьми! Лодка наша – точно гитара: каждый звук отдается в ней…
Снова команда. Погружаемся глубже.
Что такое?
Взрыв за кормою, взрыв впереди. А через минуту – грохочущий лязг железа с правого борта, почти рядом. «Мурена», словно с испугу, шарахается в сторону.
Глубомер показывает шестьдесят два фута. Дно лодки царапает морской грунт. Раздается звук, похожий на скрежет зубов. Словно от страха, содрогается весь корпус.
В голове, как бумажки в вихре, скачут и кружатся обрывки мыслей. Представляется, что нас преследуют миноносцы. А может быть, при них есть и тральщики. Нас нащупают сетями и забросают бомбами. Тогда гибель неминуемая. Но что можно предпринять? Мы беспомощны. Мы только трагически таращим глаза…
Еще два взрыва по сторонам.
Море кажется минным складом.
По лодке проносится шепот:
– Гидропланы! Гидропланы нас преследуют…
Это известие исходит из рубки, от самого командира, единственного человека, который доподлинно знает, в чем дело.
С высоты мы безусловно видны для неприятеля. Он выслеживает нас, как чайка рыбу. Чтобы скрыться от него, мы должны зарыться глубже в море. Но под ногами опять слышен железный скрежет. А каждый посторонний звук, врывающийся внутрь лодки, теркой царапает нервы.
Дальше и дальше от этой проклятой мели! Только бы не заклиниться между камней!
Бухнуло что-то за кормою, точно кто молотком ударил по корпусу лодки. Матросы съежились и молча переглянулись холодными взглядами.
В горле у меня до боли сухо.
Наконец глубина в сто тридцать футов.
Ложимся на дно.
– Горячего чаю мне! – резко выкрикивает командир из офицерской кают-компании.
В матросском отделении моторист Залейкин налаживает свою мандолину.
Возвращаемся в свой порт.
Ночь. Не уснешь никак. Не спят и другие матросы. Зобов рассказывает им по астрономии, Залейкин свое несет:
– Нет, вот у нас в Пензенской губернии девки, так уж девки!
– Хороши?
– Эх, чудак! Наши девки черноземные, хлебные. Поглядеть – малина, а чуть прикоснешься – ток электрический.
– Только, говорят, толстопяты больно, – вставляет кто-то.
– А ты любишь овечьи ножки, как у городских. Нет, наши плотно на земле стоят. Бывало, пока ее за угол затащишь – весь потом обольешься. Значит, в поте лица добывай себе удовольствие. Так, что ли, в писании говорится, а?..
Кто-то грустит, что из дому давно нет писем.
В офицерской кают-компании сражаются в шахматы.
Выхожу на верхнюю палубу. Никого нет. Только на рубке двое несут свою вахту: старший офицер Голубев и рулевой Мазурин. Поднимаюсь к ним и присаживаюсь на край рубки.
– Не спишь, Власов? – спрашивает старший офицер.
– Освежиться захотелось, ваше благородие.
– Признайся уж откровенно – зазноба не дает покоя.
– Мышка соломку точит и то любви хочет, а я чистый хлеб ем да какао пью.
Такая приятная ночь, что говорить не хочется.
Стучат дизель-моторы, нижут морской простор, как швейные машины. «Мурена», без огней, черная, несется по глади моря, словно испуганная рыба. Вдоль бортов с шумом струится пена.
Я глотаю соленый воздух, а из головы не выходит Полина. Тоска по ней, словно крабы клешнями разрывают грудь. Чтобы забыться, смотрю в небо. Усеяно оно зернами золотой чечевицы. С правого траверза – недавно родившаяся луна. Где же горы на ней, как объяснял Зобов? И кажется уже, что это не луна, а серебряный ноготь, что состриг бог с большого пальца ноги. Ангелы не успели подхватить его, – он повис в темно-синем воздухе. И опять мысли, как перелетные птицы, несутся туда, на берег…
Так просидел до зари, пока не вошли в свою гавань.
Я отправился к Полине прямо на квартиру. Застал ее дома. В средине узкой и длинной комнаты, с одним окном, она примеряла на манекене какое-то платье.
– Здравствуй, Полина!
– А, вернулся…
Нехотя протягивает холодную руку и продолжает свою работу.
– Что с тобой, дорогая? Заболела, что ли?
– Да.
– Чем же это?
– Сердечной болью.
– Это что же за болезнь такая?
На мне недоверчиво-пытливый взгляд Полины. Спрашивает с раздражением:
– Лучше скажи-ка, как поживает твоя драгоценная жена?
Я в недоумении.
– Какая жена?
– Какие бывают жены у людей?
– Это кто же тебе набрехал?
– Слухами земля полна.
Голос у Полины сухой, как осенняя полынь.
Я понял лишь одно, что между нами все кончено. Счастье провалилось в черную яму. Кто ее выкопал? В замутившейся голове нет ответа.
На комоде скучно тикает будильник. Весь пол в разбросанных лоскутах. На столе – швейная машина, утюг, куски разрезанной материи. И вдруг – откуда он взялся? Передо мною, у противоположной стены, стоит страшно знакомый матрос: крупный и взъерошенный; весь вытянулся, точно на адмиральском смотру; на безусом, как у актера, лице движутся скулы, желтые глаза округлились; в одной руке – крепко сжатая фуражка, и я никак не могу прочитать на ней золотую надпись.
Зарябило в глазах.
Перевожу взгляд на Полину. Испуг и тревога у нее на лице. Опять смотрю в сторону противоположной стены. И только теперь замечаю большое трюмо, а в нем – мое отражение.
– Прощай, Полина, навсегда!
И, уже в дверях, дрогнувший голос толкнул в сердце:
– Подожди, Сеня!.. Вернись…
Я послушался.
На мою грудь падает темно-русая головка. Отчаяние, скорбь, признание, жалобы на безотрадное одиночество вырываются вместе с рыданиями. Мне всегда больно смотреть на женские слезы: в них есть что-то детское, беспомощное. Я клянусь, утешаю, целую милое лицо, соленое, как море…
Долго бушевал шквал душевного надрыва. Стало тихо. Ясным небом засияла душа.
Передо мною, как два маяка с синими огнями, мерцают глаза. В них – призыв земли, в них – радость солнца.
Целый день льет дождь. Поэтому матросы никуда не уходят с базы. На «Амуре» стоит гул человеческих голосов и музыки.
Я туго начинил себя патриотическими сведениями о войне и передаю газету Зобову.
– Может, заглянешь?
– Зачем?
– О войне здорово пишут.
– Нет, спасибо. Об этой человеческой глупости я почитаю потом, когда умные и добросовестные люди напишут серьезные книги.
Зобов сидит на рундуках и усердно занимается починкой своих старых штанов.
Меня все больше и больше интригует этот несуразный с виду человек. Я знаю почти всю команду, знаю, откуда каждый явился сюда, кто женат, кто холост, – все знаю. Но кто такой Зобов? У него широкие ладони, толстые пальцы, в заросших шрамах, с избитыми кривыми ногтями. Словом, у него руки, испытанные в физической работе. Это наводит на некоторые догадки и – только. Прошлое его – темно. В настоящем – недовольный человек, который все подвергает злой критике. Сейчас он рекомендует мне мир с очень плохой стороны. Всюду очень мало добра и очень много зла. Для него красота природы, что приводит меня в восторг, – только декорация. За нею он видит разбой, душегубство. И люди, поднявшиеся в своих знаниях до величайших высот, занимаются тем же разбоем, что и животные, – рвут и гложут друг друга.
– А ты? – спрашиваю я.
– И я! – мрачно восклицает Зобов. – Потому что я тоже живу на грешной земле. И мне некуда деться. Если бы можно переселиться на одну из планет, я охотно бы это сделал…
Против нас под звуки гармошки матросы танцуют краковяк. Зобов смотрит на них и на других матросов и хмурит большой лоб. Потом опускает свою отяжелевшую голову, думает.
– Эх, сколько в людях дури! – снова заговаривает Зобов.
– А именно? – спрашиваю я.
– Посмотри вон на Мазурина.
Мазурин – наш рулевой. Он стоит недалеко от нас, переодетый в новую форменку, и не знает, куда приколоть на груди Георгиевский крест.
– Не вижу тут никакой дури.
– А сейчас узнаем.
Зобов подзывает Мазурина и спрашивает его: