355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Богданов » Vox populi: Фольклорные жанры советской культуры » Текст книги (страница 2)
Vox populi: Фольклорные жанры советской культуры
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:44

Текст книги "Vox populi: Фольклорные жанры советской культуры"


Автор книги: Константин Богданов


Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Идеологическая роль, отводящаяся в подобных случаях фольклору, может быть выражена старинной демагогической метафорой, вынесенной в качестве заглавия к настоящей книжке: «Vox populi» – «глас народа» [61]61
  В афористически полном виде выражение «глас народа» звучит, как известно, «глас народа – глас божий». Интерпретация этого высказывания восходит к античности и контекстуально варьирует: в «Илиаде» Гомера «народная молва» именуется «вестницей Зевса» (II, 94), в «Трудах и днях» Гесиода произносимое многими уподобляется божеству («Никакая молва, которорую народ имеет в устах своих, не пропадает: она сама есть некое божество» (793); вторя Гесиоду, Сенека Старший устами Романа Гиспона призывает доверяться тому, что «sacra populi lingua est» – «священна речь народа» (Rhet. controv. I, 1, 10). Наиболее ранним источником латинского выражения «Vox populi, vox Dei» считается письмо средневекового английского богослова и математика Алкуина Карлу Великому (ок. 800 г.): в противовес традиции «позитивного» истолкования «обожествления» «гласа народа» Алкуин наставляет не считаться именно с теми, кто об этом твердит: «Nec audiendi qui solent dicere, Vox populi, vox Dei, quum tumultuositas vulgi semper insaniae proxima sit» («не нужно слушать тех, кто имеет обыкновение говорить „Глас народа – глас Божий“, ибо беспорядочность толпы всегда близка к безумию»). Сводка примеров использования этого выражения в западноевропейской культуре (за вычетом Германии): Boas G.Vox populi. Essays in the History of Idea. Baltimor: John Hopkins Press, 1969 (критическая рец. на эту книгу: The American Historical Review. 1990. P. 817–818. Cm. также: Бабичев H. Т., Боровский Я. М.Словарь латинских крылатых слов: 2500 единиц / Под ред. Я. М. Боровского. 2-е изд. М., 1986. С. 878). На материале русской культуры история этого выражения не написана, хотя и здесь есть значимые различия в ее интерпретации, об актуальности которых можно судить, в частности, по ироническому упоминанию Пушкиным статьи Н. И. Греча, в которой тот в защиту булгаринского романа «Иван Выжигин» «доказал неоспоримо», «что пословица: vox populi, vox dei есть пословица латинская, и что оная есть истинная причина французской революции» ( Пушкин А. С.Полное собрание сочинений. XI, 204. Другие примеры: Михельсон М. И.Русская мысль и речь. Свое и чужое: Опыт русской фразеологии. Сборник образных слов и иносказаний. СПб., 1902. Т. 1. С. 196; Бабкин А. М., Шендецов В. В.Словарь иноязычных выражений и слов: В 2 т. М.; Л., 1966. Т. 2. С. 1319). С эпохой Пушкина связано, по-видимому, и возникновение привычного сегодня «парламентаристского» истолкования этого выражения: семантически давнее для русского языка соотнесение понятий «голос» и «мнение» в 1830-е годы выразится в появлении глагола «голосовать» и отглагольного существительного «голосование» ( Виноградов В. В.О некоторых вопросах русской исторической лексикологии // Виноградов В. В. Избранные труды. Лексикология и лексикография. М., 1977. С. 77–78). «Парламентаристское» использование латинского высказывания становится особенно популярным в преддверии избирательных иллюзий 1905 и 1917 гг. (В. Брюсов, в частности, делает его эпиграфом стихотворения «К народу», 1905). В советские годы привычнее его «русифицированная» редукция в идеологически однотипных контекстах: «Единым голосом говорят в своих выступлениях рабочие, крестьяне, красноармейцы, краснофлотцы, интеллигенты <…>. Великий народ Советской страны сказал свое слово. Он встал монолитной стеной за советским правительством, за партией большевиков, за товарищем Сталиным. Голос великого народа прост, ясен, внушителен» (Шпионам и изменникам Родины нет и не будет пощады: Сборник статей. М.: Партиздат ЦК ВКП(б), 1937. С. 30–32).


[Закрыть]
. Это – медиум, через который реализуется «правда» народа и «правда» воплощающей его власти. Название главной газеты Советского Союза в данном случае показательно связано с давней демагогической традицией апеллировать к народу как носителю истины. В интеллектуальной истории России указанная традиция имеет прямое отношение к истории фольклористики. Уже Александр Радищев призывал «законотворчески» вслушиваться в народные песни, дабы «на музыкальном расположении народного уха» «учреждать бразды правления». Автор первого опыта кодификации российского права (1811 года) Захарий Горюшкин усматривал основы законотворчества в пословицах и поговорках, поскольку они позволяют судить о том, «что весь народ мыслит или почитает за необходимое к деянию» [62]62
  Горюшкин З. А.Руководство к познанию российского законоискусства. М., 1811. Ч. 1. Подробнее о риторической традиции «народолюбия» в российской общественно-политической мысли, в частности о понятиях «дух народа» и законотворческом истолковании фольклора: Богданов К. А. Окрокодилах в России. Очерки из истории экзотизмов и заимствований. М., 2006. С. 105–142.


[Закрыть]
. Фольклористика второй половины XIX века подпитывалась схожими убеждениями – верой в подспудную мудрость, прозреваемую за складом народной словесности. Н. А. Некрасов, Ф. М. Достоевский, Л. H. Толстой, Г. И. Успенский, В. Г. Короленко в той или иной степени разделяли ту же веру, превратив тезис об интуитивно понимаемой народом «правде» в один из наиболее навязчивых мотивов русской литературы и русской философии [63]63
  Лишаев С. А.«Правда» и «истина» (языковая концептуализация мира и тематическое своеобразие русской философии) // Вестник Самарской гуманитарной академии. Выпуск Философия. Филология. № 1 (4). 2006. – http://www.phil63.ru/sa-lishaev-teksty.


[Закрыть]
. В этом пункте советская идеологическая культура, при всем своем декларативном атеизме и осуждении дореволюционного народничества [64]64
  Сводка высказываний Ленина о народничестве: Мейлах Б.Ленин и проблемы русской литературы конца XIX – начала XX в. М.; Л., 1951. С. 37–124.


[Закрыть]
, унаследовала традицию, в которой «правдоискательство», «богоискательство» и «народ-богоносец» воспринимались как понятия единого смыслового регистра. Советский литературный канон создается с опорой на ту же веру (пусть и в ее атеистическом преломлении) и основывается на тех же претензиях ее монологически властногопредставительства [65]65
  Стоит ли удивляться, что историософский пафос русского правдоискательства по сей день находит своих апологетов. В предперестроечные годы в философско-политологических сочинениях на эту тему специализировался В. А. Печенев (бывший консультант Отдела пропаганды ЦК КПСС и помощник Генерального секретаря ЦК, а в настоящее время – профессор Российской академии государственной службы при Президенте РФ и эксперт по вопросам этнополитологии): Правда-справедливость и правда-истина. М., 1983; Социалистический идеал и реальный социализм. М., 1984; Истина и справедливость. М., 1989; Правдоискательство: нравственно-философская идея и жизнь. М., 1990. Среди недавних и (увы!) типичных примеров «теоретически-антропологического» осмысления категории «правда» в истории русской культуры см., напр., статьи Е. Ю. Бобылёвой, анализирующей «концепту правда» (sic! – К.Б.) как «культуроформирующий архетип», оформляющийся «в ментальную основу, задающую особое направление развития российской цивилизации», и являющийся «высшим легитимирующим началом в истории русской государственности» ( Бобылёва Е. Ю.(1) Проблема соотношения феномена Правды в языческой культуре древних славян и русской христианской культуре. (2) Правда Российской государственности: нормативно-ценностный аспект // Аналитика культурологии. 2007. № 1(7) – http://www.inforeg.ru/eni/art; Бобылёва Е. Ю.Феномен правды как онтолого-аксиологическая доминанта русской культурной традиции. Автореферат на соиск. учен. ст. канд. философ, наук. Тамбов, 2007.


[Закрыть]
.

Советская пропаганда декларировала понятийное тождество «голоса власти» и «голоса народа» последовательно и репрессивно [66]66
  Советская власть – народная власть? Очерки истории народного восприятия советской власти в СССР / The Soviet Union – A Popular State? Studies on Popular Opinion in the USSR // Под ред. Тимо Вихавайнена. СПб., 2003.


[Закрыть]
. Новообретенные фольклорные аксиомы учили тому же: «Где народ – там и правда», «Партия – мать родная: и правду скажет, и к счастью путь укажет», «То, что народ думает, партия говорит», «Партия – мудрость народа» и т. д. и т. п. [67]67
  За край свой насмерть стой. Сборник пословиц и поговорок // Составители А. М. Жигулев, Н. П. Кузнецов. М., 1974. – Цит. по электр. изд: http://militera.lib.ru/prose/russian/za_kray_svoy/13.html.


[Закрыть]
Партийные рекомендации, обязывавшие, например, создателей фильма «Джамбул» «усилить показ организаторской и руководящей роли большевистской партии», «ярче показать влияние и роль партии на творчество Джамбула» и вместе с тем «больше дать в сценарии мудрых народных изречений» [68]68
  Постановление бюро ЦК КП(б) Казахстана о сценарии фильма «Джамбул» (27 сентября 1950 г.) // Кремлевский кинотеатр. 1928–1953. Документы / Отв. сост. К. М. Андерсон, Л. В. Максименко. М.: РОССПЭН, 2005. С. 46, 847.


[Закрыть]
, вполне показательны.

Пропагандистское использование фольклора как источника общенародных этических аксиом, культурных ценностей и национальных идеалов, оправдывающее их властную легитимацию, может считаться типологически общим для национально-экспансионистских и тоталитарных идеологий. Однако различия в этих случаях не менее интересны, чем сходства – достаточно заметные, например, при сравнении текстов нацистского и советского «фальшлора», разнящихся не только по содержательным, но и формальным критериям: стилистическим, жанровым, медиальным и т. д. Разнятся они и по своему «коэффициенту присутствия» в пропаганде, массовой культуре и институциональной науке [69]69
  Emmerich W.Zur Kritik der Volkstumsideologie. Frankfurt a. М.: Suhrkamp, 1971. S. 95–125; Kamenetsky C.Folklore as a political tool in Nazi Germany // Journal of American Folklore, 1972. Vol. 85. P. 221–235; Stein M. B.Coming to terms with the past: the depiction of volkskunde in the Third Reich since 1945 // Journal of Folklore Research. 1987. Vol. 24. P. 157–185; Lixfeld H.Die Deutsche Forschungsgemeinschaft und die Dachverbände der deutschen Volkskunde im Dritten Reich // Volkskunde und Nationalsozialismus. Referate und Diskussionen einer Tagung der Deutschen Gesellschaft für Volkskunde. München, 23.bis 25. Oktober 1986. München / Hrsg. H. Gernd. München (Münchner Beiträge zur Volkskunde. Bd. 7), 1987. S. 69–82; Korff G.Change of name as a change of paradigm: the renaming of folklore studies departments at German universities as an attempt at «denationalization» // Europaea. 1996. Vol. 2. № 2. P. 9–32; Potter P. M.Most German of the Arts: Musicology and Society from the Weimar Republic to the End of Hitler’s Reich. New Haven: Yale University Press, 1998. P. 136–142. См. также недавний сборник, статьи которого позволяют судить о сходствах и различиях культа личности в СССР, фашистской Германии и Италии: Personality Cults in Stalinism / Ed. К. Heller, J. Plamper. Göttingen: V&R, 2004.


[Закрыть]
. Рассуждения фольклористов 1930–1940-х годов, дружно рапортовавших о расцвете советского фольклора, оказываются при этом важными хотя бы в том отношении, в каком они диктуются представлением о фольклорной традиции как о традиции, которая не только меняется вместе с обществом, но и меняет само общество [70]70
  Howell D. P.The Development of Soviet Folkloristics. New York, 1992.


[Закрыть]
. Инициируя и редактируя тексты, которым надлежало считаться «фольклорными», именно советские фольклористы стали в конечном счете авторами эксперимента, масштабно продемонстрировавшего социальную реализуемость охаиваемой ими же теории Ганса Наумана о двух культурных слоях, составляющих в своей совокупности национальную культуру – культуру цивилизаторской элиты и культуру низших слоев общества, с характерным для нее смешением примитивно-всеобщих (primitive Gemeinschaftskultur) и «сниженных» культурных ценностей (gesunkenes Kulturgut) [71]71
  Критика Наумана была начата Ю. М. Соколовым в 1933 году докладами в Московском отделении Государственной академии истории материальной культуры (МОГАИМК) и в Фольклорной секции Академии наук СССР в Ленинграде, затем развита на той же Фольклорной секции в 1936 году в докладах советских фольклористов (в частности – Э. В. Гофман, Е. Г. Кагарова, В. П. Петрова. Краткое изложение: Советский фольклор. 1936. № 4–5. С. 429–431). Однозначно негативное отношение к теории Наумана было доктринально закреплено в статье Ю. Соколова в «Литературной энциклопедии» (Т. 11. М., 1939, s.v «Фольклор»), а также в его учебнике по фольклору ( Соколов Ю. М.Русский фольклор. М., 1941. С. 115–117). Самое занятное, что, несмотря на всю критику элитаристского подхода Наумана к фольклору (оказавшегося в 1930-е годы созвучным нацистскому народоведению и приведшего самого Наумана в ряды нацистских культуртрегеров), отстаиваемый им тезис о социальных различиях внутри одной культуры в известном смысле соответствовал ленинскому положению о культурной дихотомии – сосуществованию в каждой национальной культуре двух национальных культур – буржуазно-помещичьей и церковной, с одной стороны, и демократической – с другой ( Ленин В. И.Полное собр. соч. Т. 24. С. 129). При этом социалистическая культура, по мнению Ленина, была призвана стать преемницей не одной демократической культуры, но всей национальной культуры дореволюционной России: «Нужно взять всю культуру, которую капитализм оставил, и из нее построить социализм» ( Ленин В. И.Полн. собр. соч. Т. 38. С. 55). Подробно о теории Наумана: Schmook R.«Gesunkenes Kulturgut – primitive Gemeinschaft». Der Germanist Hans Naumann (1886–1951) in seiner Bedeutung für die Volkskunde. Wien: Universität Wien (Beiträge zur Volkskunde und Kulturanalyse. Bd. 7), 1993. См. также: Bausinger H.Folklore und gesunkenes Kulturgut // Deutsches Jahrbuch für Volkskunde XII, 1966. S. 15–25; Марков Г. Е.Очерки истории немецкой науки о народах. М., 1993. Ч. 2. С. 282–290.


[Закрыть]
.

Еще одна проблема, затрудняющая различение «фальшлора» и гипотетически «настоящего» советского фольклора, заключается в известной однородности фольклорного пространства как такового, сложности его социальной и субкультурной стратификации. На волне постсоветских, «перестроечных» настроений многим исследователям казалось естественным, что «настоящим» фольклором советского периода следует считать тексты если не прямо антисоветского, то во всяком случае непросоветского содержания. Между тем даже поверхностный анализ источников соответствующих публикаций (прежде всего – анекдотов и частушек) показывает их авторское, идеологически тенденциозное и «не аутентично фольклорное» происхождение [72]72
  Примеры таких публикаций: Заветные частушки. Из собрания А. Д. Волкова: В 2 т. // Сост. А. В. Кулагина. Т. 1. Эротические частушки. Т. 2. Политические частушки. М.: Ладомир 1999 (см. справедливо «разносную» рецензию А. Плуцера-Сарно на это издание: Новая русская книга. 2000. № 4–5. С. 9–14); Азбелев С. Н.Идеологемы фольклористического сознания – // Мифология и повседневность. Материалы научной конференции 18–20 февраля 1998 года / Сост. К. А. Богданов, А. А. Панченко. СПб., 1998. С. 272–280 (в порядке мемуарного отступления замечу, что будучи одним из составителей указанного сборника, я вполне оценил тогдашнюю злободневность публикации Азбелева: последняя первоначально предполагалась в академическом ежегоднике Института русской литературы (Пушкинский Дом) РАН «Русский фольклор», но не была в него допущена усилиями руководителя Отдела устного народного творчества ИРЛИ А. А. Горелова ввиду (дипломатично умалчиваемой) неопределенности предстоящих президентских выборов («демократ» Б. Н. Ельцин vs. коммунист Г. А. Зюганов). Мне как внутреннему рецензенту готовившегося тома «Русский фольклор» довелось стать невольным участником бюрократически-увлекательной переписки между Азбелевым, Гореловым и академиком-секретарем Отделения литературы и языка РАН Е. П. Челышевым на предмет того, достойны ли академической публикации тексты «Пароход плывет, волны кольцами – // будем рыбу кормить комсомольцами», «Куплю красную свечу, // Вставлю в жопу Ильичу. // Ты гори-гори, свеча, // В красной жопе Ильича» и им подобные).


[Закрыть]
. Издания советского времени, анонсировавшие «советский фольклор» как материал для суждений «о советском патриотизме, о взглядах наших людей на труд, общество, мораль и религию», отражение «советской действительности, общественной и семейной жизни» [73]73
  Русские народные пословицы и поговорки / Сост. А. М. Жигулев. М., 1965. С. 343.


[Закрыть]
в этих случаях не камуфлируют, но именно дополняют сложную картину «фольклоризации» советской культуры [74]74
  Ср.: Хлебда В.Пословицы советского народа. Наброски к будущему анализу // Русистика (Берлин). 1994. № 1/2. С. 74–84.


[Закрыть]
.

Более реалистичной в этой ситуации мне представляется такая фокусировка исследовательского внимания, при которой (а) заведомо сфальсифицированные, (Ь) гипотетически «фольклорные» и (с) литературно «фольклоризованные» тексты советской культуры рассматриваются в ряду (само)репрезентативных практик советской культуры [75]75
  По такому принципу построена недавняя антология, удачно объединившая, на мой взгляд, в иллюстрацию к советской политизированной культуре хрестоматийно «фольклорные» сказки со «сказочными» текстами литературного происхождения: Politicizing Magic. An Anthology of Russian and Soviet Fairy Tales. / Ed. Marina Balina, Helena Goscillo, and Mark Lipovetsky. Evanston: Northwestern UP, 2005.


[Закрыть]
. На каких риторических, социально-психологических и институциональных основаниях в советской культуре уживались соцреализм, эпос (и квазиэпос), сказка (и «советская сказочность»), пафос пролетарской бдительности и популярность колыбельных песен, дидактика рациональности и едва ли не магическая вера в «заговорную силу» слова? В методологическом отношении интерес к «очевидному» и коллективно «доступному» остается при этом даже более плодотворным, чем исследовательское внимание к латентным сторонам социальной действительности – хотя бы потому, что «общие места» и «прецедентные тексты» массовой культуры лучше соотносятся с традиционным представлением о «коллективной» и «внеавторской» природе фольклора, чем «конспирологическая» вера в непроявленные источники советской социальности.

Старый вопрос о том, что считать фольклором в обществах со смешанным характером информационных и коммуникативных субкультур, решается сравнительной оценкой степени «традиционности» соответствующих дискурсов – устойчивости жанровых и стилистических признаков, повторяемости образов и мотивов и т. п. Споры о методологической эффективности фольклористики в изучении заведомо неустных культур не меняют в данном случае главного: до тех пор пока в культуре имеет место «спрос» и «предложение» на воспроизведение неких дискурсивных традиций– приемы и результаты такого воспроизведения остаются в ведении фольклористики [76]76
  Подробнее: Богданов К. А.Повседневность и мифология. С. 4–25, 70–86.


[Закрыть]
. Настоящая книга посвящена прояснению таких традиций с оглядкой на традицию фольклорных жанров. Речь, однако, пойдет не об их посильном перечне применительно к советской культуре, а о главных тенденциях в конструировании тех фольклорных предпочтений, которые явно или скрыто присущи, на мой взгляд, советской культуре в целом.Соответственно с этим обстоятельством разным жанрам я уделяю разное внимание, а преимущественный акцент делается на 1930–1950-е годы – именно в этот период советской истории, по моему убеждению, советская культура сформировалась в своих образцовых и устойчивых чертах.

Размышления над этими вопросами были бы для меня менее увлекательными, если бы не мои друзья и коллеги – Валерий Вьюгин, Александр Дмитриев, Евгений Добренко, Катриона Келли, Марк Липовецкий, Юрий Мурашов, Александр Панченко, Кевин Платт, – радовавшие меня готовностью обсуждать со мною сюжеты, составившие эту книжку. Особое спасибо – Татьяне Ластовка, сделавшей очень много для того, чтобы эта работа смогла быть завершена. Как и прежде, я признателен моему издателю Ирине Прохоровой за удовольствие печататься в «НЛО».

О языке и ритуале

В работах историков своеобразие советской эпохи предстает своеобразием идей, ситуаций и даже человеческих типов, воплотивших реализацию воспитательного проекта по созданию нового, «советского человека» (в эпоху Брежнева неблагозвучно перекрещенного в «гомососа» – «hominem sovieticum» и «совка») [77]77
  Популяризация словосочетания homo sovieticus связывается с одноименным сатирическим романом Александра Зиновьева, в котором оно широко используется и определяется наряду с его транслитерированным сокращением «гомосос» (Zinovjev A. Homo sovieticus. London, 1979, русский перевод: 1982). Стимулы к созданию прилагательного sovieticus, – a, – um существовали, впрочем, и раньше, в частности – в практике естественно-научных изданий: см., напр.: Flora Reipublicae Sovieticae Socialisticae Ucrainicae. Vol. 1–12. Kijiv, 1936–1965; Horae Societatis Entomologicae Unionis Sovieticae. Vol. 43–70. М., 1951–1988 (предыдущие тома, с 1861 года, выходили под названием Horae Societatis Entomologicae Rossicae). Введение латинского языка в школьную программу в конце 1940-х годов также, вероятно, не исключало политически актуального словотворчества, созвучного методическим указаниям о «насущной необходимости» «разработки идейно выдержанных хрестоматийных текстов для изучающих латинской язык» ( Ленцман Я. А.С. Кондратьев и А. Васнецов. Учебник латинского языка для 8–10 классов средней школы. Учпедгиз, 1948 // ВДИ. 1949. № 4. С. 187). По утверждению Михаила Геллера, студенты советских медицинских вузов начинали изучение латыни с фразы «Homo sovieticus sum» ( Heller M.Cogs in the Soviet Wheel. The Formation of Soviet Man. London: Collins Harvill, 1988. P. 43). В западной советологии латинизированный перевод словосочетания «советский человек» также появляется задолго до книги Зиновьева: таково, в частности, название книги Йозефа Новака (Novak J. Homo Sowjeticus (sic! – К.Б.) Der Mensch unter Hammer und Sichel. Bern; Stuttgart; Wien: Alfred Scherz, 1962), продолжившей традицию социально-психологической спецификации этого понятия, которое уже стало к тому времени темой авторитетного исследования Клауса Менерта ( Klaus Mehnert:Der Sowjetmensch. Versuch eines Porträts nach zwolf Reisen in die Sowjetunion 1929–1957. Stuttgart Deutsche Verlags-Anstalt, 1958. Впоследствии многократно переиздавалась, в том числе и на других европейских языках). Авторство неологизма «совок» оспаривается. По утверждению Александра Градского, слово придумано им в середине 1970-х: «Доказать авторство слова „совок“ я не могу – авторского свидетельства нет, но знаю, что это придумал я. И, кстати, не в таком контексте, в каком сейчас это у всех навязло в зубах. Придумано было, как уменьшительно-ласкательное. Как объяснение безысходности и бессмысленности борьбы, попытка, так сказать, пригласить к разведению рук. Мол, что поделаешь, ребята, все мы такие. <…> История происхождения весьма забавная. После концерта мы в расстроенных чувствах сели выпивать в песочнице. Домой нас не пускали ни моя бабушка, ни мама Юры Шахназарова. Сели. Выпить было не из чего. Из горла – некрасиво. А кто-то забыл формочки. Вот мы их и употребили. Один накатывал из виноградинки, другой вздрагивал из домика, третий… По-моему, там была груша. Ну а мне достался деревянный совок. Вот такой формы! Удобное узкое горлышко, из него красиво вливалось. На нем было начертано: „Совок. Ц. 23 коп.“ Я сказал: „Вот… Мы как совки употребляем“. Потом была песенка с таким словом» ( Александр Градский.Музыка сродни хорошей науке // Музыкальная газета. 1998. № 43 – http://www.nestor.minsk.by/mg/1998/43/mg84304.html). А. Генис и П. Вайль настаивают, что слово «совок» изобретено ими по аналогии со словом «пылесос» для обозначения приезжих из СССР, готовых брать с собой любой хлам. Михаил Эпштейн авторизует слово «совок» себе: словом «совки» (наряду со словами «совейцы» и «совщицы») Эпштейн называет жителей придуманной им (по созвучию с «Русью») страны «Совь» ( Эпштейн М. Н.Великая Совь. М., 2006. Текст написан в 1988 году). Кто бы ни был «автором» этого слова (в пользу авторства Градского, замечу в скобках, говорит приурочение «совка» к середине 1970-х годов – лично я узнал это слово, учась в это время в школе), с лингвистической точки зрения занятно, что «авторские» мотивировки появления «совка» иллюстрируют модели семантической деривации русского сленга: у Градского «совок» – результат метонимического переноса, у Гениса и Вайля – метафорического, у Эпштейна – результат суффиксального словообразования от усечения слова «советский» ( Розина Р. И.Отношения производности в синхронии и диахронии (на материале русского сленга) // Материалы международной конференции «Диалог 2006» (Компьютерная лингвистика и интеллектуальные технологии) – http://www.diaIog-21.ru/dialog2006/materials/html/Rozina.htm.


[Закрыть]
. Филолог выделяет иное – своеобразие коммуникативного дискурса, обслуживавшего советскую идеологию, – новые слова, новые тексты, новые (в том числе и медиальные) формы социального общения.

Описание общества через факты языка подразумевает, что, будучи включенными в социальную жизнь, языковые явления результируют и вместе с тем стимулируют явления социальные. Соотносимость между сделанным и сказанным в обществе сложна, но даже если сделанное не всегда может быть объяснено как результат сказанного, оно всегда есть то, о чем можно нечто сказать. Но насколько такое «нечто» вариативно в плане своего выражения? В чем состоят изменения языкового и (подразумеваемо связанного с ним) социального опыта?

Масштабы языкового новаторства советской эпохи с наибольшей очевидностью выразились в разнообразии семантических, лексико-словообразовательных и стилистических «советизмов» – слов и словосочетаний, характерно окрашивающих собою тексты общественно-политического значения [78]78
  См., напр., авторское предисловие к юному читателю в: Шанский Н. М.Слова, рожденные Октябрем. Книга для внеклассного чтения (VII–X классы). М., 1980. С. 3 («В ваших руках книжка о словах русского языка советской эпохи, о словах, где немолчно бьется горячий пульс героической жизни нашей Советской Родины, о тех самых словах, которые являются настоящими героями нашего удивительного и славного времени»).


[Закрыть]
. Но роль лексико-семантических новшеств, вызванных новизной и своеобразием политической действительности, представляется в историко-культурной ретроспективе более широкой, нежели сфера политического идеолекта. Исследования по истории русского языка советской эпохи наглядно демонстрируют, что эффект таких новшеств выразился на самых разных уровнях коммуникативного дискурса, трансформировав не только формальные, но и содержательные способы коллективного взаимопонимания [79]79
  Мокиенко В., Никитина Т.Толковый словарь языка Совдепии. СПб.: Фолио-Пресс, 1998. В критической рецензии на этот словарь Эрик Хан-Пира замечает, что собранные авторами советизмы не могут, строго говоря, называться языком, так как они не могут служить примерами особой фонетики, грамматики и особых моделей словообразования (Знамя. 1999. № 7 – http://magayines.russ.ru/znamia/1999/hanpira-pr.htnl), но не учитывает, что советизмы существовали не только как отдельные слова, но и как маркеры текстов, трансформировавших представление о грамматических и синтаксических правилах русского языка XIX века (см. также: Lenfeldt W.«Язык советской эпохи» или «новояз»? // Russian Linguistics. 2001. Vol. 25. № 2. P. 243–253. Ср.: Протченко И. Ф.Лексика и словообразование русского языка советской эпохи. Социолингвистический аспект. М., 1985 (1-е изд. – М., 1975); Heller М.Langue russe et langue soviétique // Recherches. 1979. № 39. P. 17–21). О роли такого маркирования на уровне риторического оформления текстов и их смысловой суггестии: Козлова Н. Н.Горизонты повседневности советской эпохи: голоса из хора. М., 1996; Романенко А. П.Советская словесная культура: образ ритора. М., 2003.


[Закрыть]
. Пользуясь терминологией Никласа Лумана, рассуждавшего о медиальных условиях, способствующих превращению изначально «невероятной коммуникации» в вероятную и социально эффективную [80]80
  Luhmann N.Die Unwahrscheinlichkeit der Kommunikation // Soziologische Aufklärung 3: Soziales System, Gesellschaft, Organisation. Opladen, 1981. S. 25–34.


[Закрыть]
, можно сказать, что в истории русского языка эпоха советского прошлого стала временем, когда использование самого русского языка – в целях такой коммуникации – претерпело как структурные (словообразовательные), так и коммуникативно-семиотические (риторические и лингвокогнитивные) изменения. Русский язык XX века не может быть корректно описан без учета этих изменений, но еще важнее, что последние не сводятся исключительно к области описательной лексикографии [81]81
  Weiss D.Was ist neu am «newspeak»? Reflexionen zur Sprache der Politik in der Sowjetunion // Slavistische Linguistik 1985. Referate des XI. Konstanzer Slavistischen Arbeitstreffens / Hrsg. R. Rathmayer. München, 1986. S. 247–325; Essais sur le discours sovietique. S6miologie, linguistique, analyse discursive. T. 1–4. Grenoble, 1981; Лассан Э.Дискурс власти и инакомыслия в СССР: когнитивно-риторический анализ. Вильнюс, 1995; Земская Е. А.Новояз, newspeak, nowomova… Что дальше? // Русский язык конца XX столетия (1985–1995). М., 1996; Ермакова О. П.Тоталитарное и посттоталитарное общество в семантике слов // Русский язык. Najnowsze dzieje języków słowiańskich / Red. E. Širjaev. Opole, 1997; Сарнов Б.Наш советский новояз. М., 2002.


[Закрыть]
.

Язык первых лет советской власти пополнился множеством неологизмов и новшеств, неведомых литературному языку XIX века. Афанасий Селищев, подготовивший к 1927 году обширную сводку соответствующих примеров, сравнивал языковую практику своих современников с французским языком революционной эпохи 1789–1794 годов, но отмечал и существенную разницу: тогда как французские революционеры демонстративно отказывались от речевых нормативов языкового обихода предшествующей поры, советские речетворцы в общем и целом не порывали с языком русской интеллигенции дореволюционного времени. Приводя в своей книге слова и языковые новшества, отличающие язык советского времени от языка дореволюционной поры (широкое распространение аббревиатур, вульгаризмов, лексических и синтаксических заимствований из иностранных языков, канцеляризмов, морфологические новообразования и изменение прежних значений слов и т. д.), ученый полагал (или, возможно, надеялся), что языковая практика современников в целом демонстрирует преемственность по отношению к языковой традиции, сложившейся в течение XIX века [82]82
  Селищев А.Язык революционной эпохи. Из наблюдений над русским языком последних лет (1917–1926). М.: Работник просвещения, 1928. С. 22, passim.


[Закрыть]
. Стараясь быть академически объективным, Селищев все же давал понять читателю своей книги (и это припомнится репрессированному в 1934 году ученому [83]83
  A. M. Селищев был осужден по т. н. «делу славистов» («Российской национальной партии») к пяти годам лагерей (досрочно освобожден в 1937 году). В 1935 году в «Правде» была опубликована статья К. Алавердова, в которой монография ученого была объявлена «гнусной клеветой на партию, на наших вождей, на комсомол, на революцию», а ее автор – «классовым врагом», «черносотенцем» и «махровым антисемитом». Селищев скончался от рака в 1942 году, а его книга на долгие годы была изъята из научного обихода.


[Закрыть]
), как он относится к нововведениям, меняющим облик русского литературного языка не только с морфологической, но также со стилистической и общесемантической точки зрения. К середине 1930-х годов в наиболее явном виде такие изменения выразились в появлении многочисленных речевых штампов, апеллировавших, с одной стороны, к «авторской» инстанции стоящей за ними власти, а с другой – к денотативно расплывчатым метафорам и семантически неопределенным призывам [84]84
  Селищев А.Язык революционной эпохи. С. 24–25. См. также: Фесенко А., Фесенко Т.Русский язык при Советах. Нью-Йорк, 1955; Земцов И.Советский политический язык. London, 1985.


[Закрыть]
. Лозунги и тезисы послереволюционного времени строятся в соответствии с приемами ораторско-диалогической речи, но в коммуникативном отношении предполагают не диалог, а монологическое согласие аудитории. Призывы наподобие «Даешь!», «Поменьше словоблудия – побольше дела!», «Пятилетку – в четыре года» и разноименные здравицы во славу революционных героев составляли (хотя хронологически и варьировали) монологическую риторику советской идеологии вплоть до развала СССР. «Фоновое знание» любого коллектива неизбежно определяется фразами и словами-сигналами, которые так или иначе присутствуют в его медиальном кругозоре; но коммуникативный парадокс такого присутствия в советской действительности состоял в исключительной по своей медиальной агрессивности и, как показало время, исторической живучести слов и словосочетаний, которые в ретроспективе можно считать прецедентными для советской идеологии [85]85
  Левин Ю.Заметки о семиотике лозунгов // Wiener Slawistischer Almanach. 1988. Bd. 22. S. 69–85; Weiss D.Prolegomena zur Geschichte derverbalen Propaganda in der Sowjetunion // Slavistische Linguistik 1994. Referate des XX. Konstanzer Slavistischen Arbeitstreffens / Hrsg. D. Weiss. München, 1995. S. 343–393; Юровский В.Структура и стиль советского политического некролога после 1945 года // Der Tod in der Propaganda (Sowjetunion und Volksrepublik Polen) / Hrsg. D. Wfeiss. Bern; Frankfurt, 2000.


[Закрыть]
. Собственно, уже Селищев продемонстрировал своим исследованием, что семантика соответствующих текстов проще описывается в категориях коммуникативной и эмоционально-экспрессивной, а не номинативной функции речи. Особенно показательны в этом случае приводимые Селищевым примеры, когда непонимание говорящими значения новых терминов и словосочетаний не только не препятствует их контекстуальному использованию как сигналов определенного социального дейксиса (коммунист – «кто в бога не верует»; комсомолец – «это тоже как камунисты», социализм – «это по-новому жить», совет – «это где служат советские», советский служащий – «это у власти кто служит» и т. д.), но даже способствует такому использованию, служа признаком образованности, учености и посвященности в особую смысловую эзотерику [86]86
  Селищев А.Язык революционной эпохи. С. 53–56, 215, 216. См. также: Шафир Я.Газета в деревне. М., 1924.


[Закрыть]
. Подмеченная уже Аристотелем эмоционально-риторическая привлекательность «чужой» речи (Poet. 1458а-1458b; Rhet. 1405а8) проявляется в этих случаях вполне наглядно: малодоступные для широкого понимания слова и обороты призваны повысить ценностный статус маркируемого ими знания, а соответственно и статус его носителей. Лозунги, призывы, устойчивые словосочетания, метафоры и эпитеты («гидра контрреволюции», «загнивающий капитализм», «хищники империализма» и т. д.), опознаваемые как важные элементы советского социолекта, в этих случаях не столько нечто обозначают, сколько указывают сами на себя и на действия говорящих. Их коммуникативная функция, в соответствии с терминологией Джона Остина, не конститутивна, а перформативна, подразумевая не языковую, но социальную прагматику.

Элементарность лексико-синтаксических приемов, нацеленных на социально прагматическую реализацию контекстуально предсказуемых намерений, обнаруживает в функционировании советизмов много общего с другими примерами использования политизированной лексики в условиях тоталитарных идеологий [87]87
  Классической работой, положившей начало социолингвистическому сравнению тоталитарных дискурсов, стала книга Виктора Клемперера «LTI. Язык Третьего рейха» (1947, рус. перевод А. Григорьева: М.: Прогресс-Традиция, 1998). В широком сопоставительном плане проблемы «тоталитарного языка» рассматриваются в монографии: Young J. W.Totalitarian Language: Orwell’s Newspeak and Ist Nazi and Communist Antecedents. Charlottesville, 1991. См. также: Ржевский Л.Язык и тоталитаризм. Мюнхен, 1951; Hodgkinson Н.The Language of Communism. New York, 1955; Эйдлин Ф.Крушение новояза. Тоталитаризм как исторический феномен. М., 1989; Hodge R., Kress G.Language as Ideology. London; New York, 1993; Купина H. A.Тоталитарный язык. Екатеринбург; Пермь, 1995.


[Закрыть]
. «Тоталитарные» социолекты оказываются схожими прежде всего в плане объединяющей их перформативной целесообразности, стремления не назвать, а создать называемое, утвердить (квази) онтологическое существование языковой действительности. С известными оговорками такие социолекты могут быть соотнесены с языком магического фольклора – заговоров, заклинаний, словесных оберегов, целесообразность которых напрямую связана с самим актом их произнесения, а не с буквальным содержанием (иногда нарочито невнятным, как в случае заклинательных абракадабр) [88]88
  Богданов К. А.Абракадабра как заговорная модель: пределы структурирования // Русский фольклор. СПб., 1995. С. 3–25.


[Закрыть]
.

Об эффективности «онтологизирующей» риторики советского идеологического дискурса можно судить уже по примерам исключительно широкого использования в нем числовых значений и счетных процедур. Советская пропаганда постоянно и последовательно оперирует цифрами, призванными придать идеологической утопии счетную атрибутику. Числовые показатели народно-хозяйственных планов, итогов и задач соцсоревнования, (метаматематическая лексика точных «формул» – умножения, увеличения, сравнения и т. д. – представляют собою неотъемлемую часть «текста» советской идеологии, придавая ей пафос медиально наглядной и эмоционально навязчивой статистики. Мера такой навязчивости кажется при этом тем выше, чем в большем загоне находилась в Советском Союзе сама статистическая наука, всецело подчиненная политэкономии и призванная лишь подтверждать директивные фантазии о росте производства и экономического благосостояния советских граждан. Начиная с середины 1920-х годов и вплоть до эпохи перестройки, советская статистика оставалась пропагандистской машиной, неизменно выдававшей желаемое за действительное – в экономике, демографии, социальной и культурной жизни. Медиальное засилье количественных показателей, должных доказывать поступательные успехи советской власти, оказывается в этих случаях характерно связанным с пропагандой качественных особенностей самой социалистической экономики, директивно освобожденной от роли случайности и приоритетов математического анализа [89]89
  Содержательный обзор положения дел в советской статистике см. в статье: Шейнин О. Б.Статистика и идеологии в СССР // Историко-математические исследования. 2001. Вып. 6(41). С. 179–181. О целенаправленности широкомасштабных репрессий в среде советских статистиков в 1930-е годы: Schlögel К.Terror und Traum. Moskau 1937. München: Hauser, 2008. S. 169–176.


[Закрыть]
. На фоне критики зарубежной математической статистики, повинной в «фетишизации числа» и опоре на теорию вероятности, численные показатели советской статистики неизменно выражали «качественные» преимущества социалистического хозяйствования и, парадоксальным образом, придавали самому числу перформативную и «онтологизирующую» эффективность.

В терминах психиатрии «присутствие» в идеологическом обиходе советской поры многоразличных счетных формул могло бы быть названо при этом ананказмом, практикой «навязчивого счета», призванного психологически утвердить исчисляемое, придать ему иллюзию объект(ив)ного существования. Наиболее близким в данном случае к особенностям идеологического использования цифр в советской пропаганде являются фольклорные тексты и, в частности, практики ритуалов, рассчитанные на транзитивный и номинативный эффекты счисления, хотя понимание счета как способа онтологического «создания» объекта счисления вообще характерно для традиционных культур. В традиционном фольклоре всегда считается нечто – то, что существует. Того же, что не существует, по слову Екклезиаста, нельзя и считать (Еккл. 1, 15) [90]90
  Богданов К. А.Счет как текст в фольклоре // Русский фольклор. Т. XXXII. СПб., 2004 (http://www.ruthenia.ru/folklore/bogdanov3.htm).


[Закрыть]
.

Пропагандировавшееся знание советского человека о собственной стране непредставимо вне пафоса исчислений, тиражируемых средствами массовой информации. В 1920-х – начале 1930-х годов популяризации политически грамотного «статистического оптимизма» способствует деятельность «сельских» и «рабочих корреспондентов» (селькоров и рабкоров), а также писателей – зачинателей советского производственного романа [91]91
  О начале советского «производственного романа» см. обстоятельную монографию Андреса Гуски: Guski A.Literatur und Arbeit. Produktionsskizze und Produktionsroman im Rualand des l.Fünfjahrplans (1928–1932). Wiesbaden: Harrassowitz, 1995.


[Закрыть]
. В 1929 году Петр Незнамов в рецензии на «Бруски» Панферова характерно упрекал автора в «нелюбви к цифрам» и полагал, что роман был бы правдоподобнее, если бы был наполнен статистическими данными [92]92
  Незнамов П.Деревня красивого оперения (Бруски – роман Ф. П. Панферова) // Литература факта. М., 1929. С. 105–113.


[Закрыть]
. Со временем «конкретика» цифр и пафос исчислений станут в советской литературе опознаваемой особенностью «производственной темы», остающейся в этом отношении содержательно последовательной на протяжении всей своей истории. Наглядным примером в данном случае может служить, в частности, роман Всеволода Кочетова «Журбины» (1952). Одна из сцен этого едва ли не образцового для эстетики соцреализма романа рисует разговор парторга и едущего вместе с ним в поезде поэтически настроенного попутчика. Попутчик рассуждает о том, как трудно теперь оторваться лирику от вагонного окна, ибо увиденное «потрясает»: «На твоих глазах меняется, знаете ли, все – от ландшафта до человека». Но молчащий доселе парторг не приветствует «визуальной» поэтичности: вместо ответа он читает попутчику вслух статью газеты о строительстве на Волге, содержащую сухой перечень цифр, и наставительно резюмирует прочитанное:

– Нашу эпоху никакими рифмами не передашь! <…> Это эпоха поэзии цифр, эпоха поэзии масштаба. Разрешу себе привести еще один пример. У меня в портфеле – вот она! – хранится газетная вырезка. Главное статистическое управление сообщает о том, как выполнен народнохозяйственный план прошлого года. Рассмотрим – как?

Белов называл цифры и принимался рассуждать о том, какими путями советская черная металлургия, советское автокраностроение, советская лесная промышленность достигли таких показателей, что скрывается за этими цифрами. Он говорил о конвейерах, о трелевочных тракторах, о рационализаторских предложениях рабочих, о соревновании бригад, о содружестве производственников с учеными, о могучей волне творчества, вдохновения, которая, радостно разрастаясь, захватывает страну от границы к границе [93]93
  Кочетов В.Собрание сочинений: В 6 т. М., 1973. Т. 1. С. 420–421.


[Закрыть]
.

Еще более психотичен пафос исчислений, овладевающий героем-инженером тракторного завода в романе «Битва в пути» Галины Николаевой (1957):

В тишине он открыл самого себя, определив свои главные склонности. Он пристрастился к математике. По ночам цифры слетались к нему вереницами, садились стаями на бумагу, жили своей, особой жизнью [94]94
  Николаева Г.Собрание сочинений: В 3 т. М., 1987 Т. 2. С. 60.


[Закрыть]
.

Наблюдения над языками ритуала применительно к сфере пропагандистского словоупотребления, как показывают те же примеры из романов Кочетова и Николаевой, являются небезразличными и в том отношении, в каком они демонстрируют дидактическую эффективность самоочевидных (эвиденциальных) высказываний. Даже тогда, когда ритуальные высказывания апеллируют к авторитету (и, значит, в принципе могут подвергаться сомнению со стороны аудитории), они, как правило, приобретают свойства имперсональных, обезличенных, анонимных текстов. Ритуально-прагматические особенности таких текстов в целом хорошо описаны у Джона Дю Буа: это специфическая комплиментарность ритуальной речи по отношению к речи обыденной, ее параллелизм (повторяемость и парафрастичность), наличие обезличенных посредников в передаче ритуального высказывания, языковые ограничения (формализация и «эзотеризация» высказываний) [95]95
  Du Bois J. W.Self-Evidence and Ritual Speech // Evidentiality: The Linguistic Coding of Epistemology / Ed. W. Chafe, J. Nichols. Norwood, 1986. P. 313–316 (есть русский перевод, увы, без библиографии: Дю Буа Д. В.Самоочевидность и ритуальная речь // Кунсткамера. Этнографические тетради. СПб., 1998. Вып. 12. С. 198–222). См. также: Urban G.The «I» of Discourse  //Semiotics, Self and Society / Ed. B. Lee, G. Urban. Berlin: Moutonde Gruyter, 1989. P. 27–51; Boyer P.Tradition as Truth and Communication: A Cognitive Description of Traditional Discourse. Cambridge: Cambridge UP, 1990.


[Закрыть]
. Аналогии из области ритуала и обрядового фольклора кажутся при этом тем оправданнее, что в структурно-функциональном отношении лозунги, приветствия и устойчивые словосочетания советского социолекта ситуативно соотносились с событиями, которые описываются как (квази)ритуалы, – митингами, партийными собраниями, демонстрациями, съездами и т. д. [96]96
  col1_3Sowjetische Feste und Rituale (I) // Osteuropa 1979. Bd. 29. Heft 1. S. 12, ff; Lane C: The Rites of Rulers: Ritual in Industrial Society: The Soviet Case. New York: Cambridge UP, 1981; Urban M. E.The Ideology of Administration: American and Soviet Cases. Albany, 1982; RiegelK.-G.Konfessionsrituale im Marxismus-Leninismus. Graz, 1985; Глебкин В. В.Ритуал в советской культуре. М., 1998. «Атеистическая по форме и устремлениям советская идеология может быть истолкована как религиозно-мифологическая. Она имеет собственную „священную историю“, свои „кануны“ в виде „революционных событий 1905 года“ (действа, дублирующие „главное“ свершение и предваряющие его), своих предтеч (революционные демократы XIX века), своих демиургов и пророков, подвижников и мучеников, свои ритуалы, и обрядовый календарь» ( Неклюдов С. Ю.Структура и функция мифа // Мифы и мифология современной России / Под ред. К. Аймермахера, Ф. Бомсдорфа, Г. Бордюгова. М., 2000. С. 30).


[Закрыть]

Ритуаловедческий подход к изучению политических институтов может считаться плодотворным, конечно, не только применительно к советской истории. О полезности использования антропологических (а в отечественной терминологии – этнографических и фольклористических) методов в политологии активно заговорили с начала 1960-х годов, когда стало ясно, что накопленный опыт изучения традиционных обществ оказывается эвристически уместным, если мы стремимся понять основания символических ценностей, побуждающих людей к тем или иным социальным действиям. Пионерской работой в этом направлении стала книга Меррея Эдельмана «Символические способы политики» (1964) [97]97
  Edelman М.The Symbolic Uses of Politics. Urbana: University of Illinois Press, 1964 (замечу в скобках, что английское название книги Эдельмана не поддается буквальному переводу на русский язык: англ. «Uses» подразумевает как способы, так и цели, ради которых эти способы используются. Эту сложность учел и немецкий переводчик Эдельмана ( Edelman М.Politik als Ritual. Die symbolische Funktion staatlicher Institutionen und politischen Handelns. Frankfurt am Main; New York: Campus, 1990).


[Закрыть]
, положившая начало функциональному сопоставлению мифоритуальной и политической символики. В русле такого сопоставления изучение языковых и собственно речевых аспектов социального взаимодействия особенно плодотворно там, где содержательные аналогии между мифами, ритуалами и политикой выступают наиболее ярко. Идеологии, о которой можно было бы сказать, что у нее нет «ритуально-мифологической» или «фольклорной» составляющей, по-видимому, не существует [98]98
  См., напр., давнюю работу с характерным названием: Arnold Т.The Folklore of Capitalism. New Haven, 1937. Ср.: Kertzer D.Ritual, Politics, and Power. New York, 1988.


[Закрыть]
; однако в разных обществах такие составляющие (если понимать под ними прежде всего так называемые «прецедентные», общеизвестные тексты, знание которых является одним из критериев идеологического контроля и социального самоопознания [99]99
  Караулов Ю Н.Русский язык и языковая личность. М., 1987. С. 216, след.; Козлова Н. Н.Горизонты повседневности советской эпохи. С. 161. Применительно к фольклору и фольклористике: Богданов К. А.Повседневность и мифология. Исследования по семиотике фольклорной действительности. СПб., 2001. С. 47–69.


[Закрыть]
) выражаются по-разному и обладают различной коммуникативной настоятельностью.

Пропагандистские лозунги, окружавшие советского человека всюду и везде, являются в данном случае ярким примером прецедентно ритуализованного и уже в этом смысле – фольклоризующего дискурса коммунистической идеологии, а коммуникативный смыслпривычных для советского человека лозунгов может быть описан по аналогии со смыслом дейктических слов, указывающих на «физические координаты» коммуникативного акта: его участников, его место и время [100]100
  Кибрик А.Дейксис // Энциклопедия «Кругосвет» (http://www.krugosvet.ru/articles/76/1007612/1007612а1.htm). См. также: Падучева Е. В., Крылов С. А.Дейксис: общетеоретические и прагматические аспекты // Языковая деятельность в аспекте лингвистической прагматики. М., 1984.


[Закрыть]
. С одной стороны, такие слова (в наиболее явном виде – местоимения и личные глагольные формы) обозначают сами себя, а с другой – распределение статусных ролей участников коммуникации: 1) тех, кто говорит, 2) тех, о ком говорят, и 3) тех, к кому обращаются [101]101
  О коммуникативной семантике дейксиса см.: Успенский Б. А.Ego loquens: Язык и коммуникационное пространство. М., 2007.


[Закрыть]
. Само это распределение важно именно в коммуникативном, а значит – и в прагматическом отношении: текст, адресованный к «слушающей» или «читающей» аудитории, реализует себя не в том, чтоон сообщает, а в том, ктосообщает и комутекст в данном случае адресован. Поведенческим примером того же (квази)ритуального дейксиса могут служить аплодисменты, коммуникативно «синкопировавшие» выступления партийных ораторов (характерно, что указания на «аплодисменты», «бурные аплодисменты», «общую овацию» и т. д. – были обязательны и при публикации таких выступлений).

Ритуальные аналогии (как и любые аналогии) не являются, конечно, единственным объяснением присутствия в советском речевом обиходе лексико-синтаксических оборотов, которые сегодня резонно расцениваются как безграмотные, внутренне-противоречивые или попросту бессмысленные; однако до известной степени они проясняют прагматическое целесообразие советского социолекта как языка, дополняющего собою языки «внеритуальной» повседневности. Восприятие любого текста, как показывают психолингвистические эксперименты, зависит от социальных и психологических установок реципиента – ситуативных предиспозиций (например, отношения к автору текста), создающих своего рода модель «опережающего» истолкования смысла информации [102]102
  Wertsch J.The Influence of Listener Perception of the Speaker on Recognition Memory // Journal of Psycholinguistic Research. 1975. Vol. 4. P. 89–98.


[Закрыть]
. Риторический эффект такой зависимости отмечал уже Квинтилиан, полагавший (вслед за Цицероном в «Бруте») необходимым условием ораторского искусства человеческое и гражданское достоинство. По убеждению Цицерона, знаменитые ораторы были прежде всего людьми чести и долга, знатоками не только красноречия, но также философии и словесности. Квинтилиан делал из этого следующий шаг: выдающийся оратор должен быть «доблестным мужем», или, попросту, «хорошим человеком» (vir bonus), выделяющимся не только своими способностями к красноречию, но и добродетелями души, востребованным в общественных и частных нуждах [103]103
  «Oratorem autem instituimus illum perfectum, qui esse nisi vir bonus non potest, ideoque non dicendi modo eximiam in eo facultatem sed omnis animi virtutes exigimus <…> vir ille vere civilis et publicarum privatarumque rerum administrationi accommodatus» (Quintilian. Institutio Oratoria. Prohoemium. IX–X).


[Закрыть]
. Ни Цицерон, ни Квинтилиан не предполагали, конечно, что акцент на гражданских качествах оратора снимает с того обязанность в овладении навыками виртуозной речи, – но в глазах аудитории требования, предъявляемые к оратору, в существенной мере были (и остаются по сей день) безразличными к формальным и силлогистическим особенностям ораторского говорения. Часто важнее оказывается не речь, но тот, кто ее произносит; не качества текста, но репутация его автора.

Важно учитывать и то, что само содержание текста предопределяется и меняется в зависимости от конкретных «перцептивных задач», которые с ним связываются. Психолингвисты говорят в этих случаях о стратегиях восприятия и образахсодержания текста, предвосхищающих и опосредующих смысловую обработку речевой информации, о функциональной роли текста в качестве ориентировочной основы в социальной (в том числе и некоммуникативной) деятельности [104]104
  Лаурнати М., Вихолеми П.Роль социальных установок восприятий газетного текста // Смысловое восприятие речевого сообщения. М., 1976; Леонтьев А. А.Восприятие текста как психологический процесс // Психолингвистическая и лингвистическая природа текста и особенности его восприятия / Под ред. Ю. А. Жлуктенко и А. А. Леонтьева. Киев, 1979. С. 20–24.


[Закрыть]
. При таком подходе особенности советского социолекта должны описываться с учетом символического характера тех текстов и тех слов (также обнаруживающих при своем восприятии «образы содержания», несводимые к лингвистической структуре значения [105]105
  Журавлев А. П.Символическое значение языкового знака // Речевое воздействие. М., 1972; Леонтьев А. А. Восприятие текста как психологический процесс. С. 27–28.


[Закрыть]
), в которых он себя выражает.

Исследователи советского общества и культуры вслед за Джорджем Оруэллом часто писали о специфическом «двоемыслии», свойственном общественному сознанию (и прежде всего сознанию интеллигенции) в условиях тоталитарного режима. Представляется, однако, что правильнее говорить не о «двоемыслии», а о специфическом «двуязычии» или даже «многоязычии», характеризующем речевую культуру советского общества. Примеры коммуникативного двуязычия, как уже говорилось выше, хорошо известны из ритуальной, и в частности из церковной традиции, демонстрирующей нарочитое противопоставление языка магических и сакральных текстов, с одной стороны, и языка повседневности – с другой [106]106
  Адмони В. Г.Система форм речевого высказывания. СПб., 1994. С. 94–102. Обзор и литература вопроса: Keane W.Religious Language // Annual Review of Anthropology. 1997. Vol. 26. P. 47–71.


[Закрыть]
. Нечто схожее наблюдается и в советской, внешне секуляризованной культуре. Абсурдная силлогистика Сталина и нечленораздельное словопроизводство Брежнева, при всех своих собственно суггестивных эффектах [107]107
  О языке Сталина: Розина P. M.Корифей убеждения, или риторика Сталина // Наука убеждать: риторика. М., 1991. № 8. С. 39–47; Вайскопф М.Писатель Сталин. М., 2001. Замечательная во многих отношениях книга Вайскопфа заслуживает, как я полагаю, критики в том отношении, что остроумно и последовательно развитое ее автором представление о языке Сталина как силлогистическом курьезе плохо объясняет убедительность этого языка в глазах широких слушателей (см. рецензию Е. Добренко в: Revue des etudes slaves. 2001. Vol. 73. № 4. P. 769–777). Ценные наблюдения над риторикой сталинского «Краткого курса истории ВКП(б)» в: Власов П. Н.Лингво-когнитивные параметры тоталитарного дискурса (на материале советских политических текстов). Курсовая работа. Самара, 2002 (машинопись, электр. версия: scriptum.gramota.ru/linguo.doc). О языке Брежнева: Serial P.Analyse du discours politique soviétique. Paris, 1985; также: Кертман Г.Эпоха Брежнева – в дымке настоящего // Социальная реальность. 2007. № 2. С. 9.


[Закрыть]
, функционируют в системе речевого поведения, соотносимого с социальной прагматикой, схожей с прагматикой ритуала.

Описание русского языка советской эпохи в терминах коммуникативного многоязычия представляется лингвистически продуктивным прежде всего при изучении лексики, условно названной Виктором Заславским и Марией Фабрис «лексикой неравенства», использовавшейся для «описания конкретных практик и механизмов социального, политического и экономического неравенства и стратификации в советском обществе» [108]108
  Zaslavsky V, Fabris М.Лексика неравенства. К проблеме развития русского языка в советский период // Revue des études slaves. 1982. Vol. 54. № 3. P. 391.


[Закрыть]
. Как показывают эти авторы, специфика советского социолекта в значительной степени обусловливалась институтами цензуры, санкционировавшей круг идеологически рекомендованных тем и идеологически рекомендованного словоупотребления. Ряд тем, не подлежащих к публичному обсуждению, годами «вычеркивался» из печатного и официального словоупотребления, закрепляя в социальном общении своеобразные зоны умолчания и такие риторические приемы, которые позволяют говорить о «возникновении в советском русском языке чего-то вроде политической диглоссии» [109]109
  Zaslavsky V., Fabris М.Лексика неравенства. P. 395. См. также: Venclova Т.Two Russian Sub-Languages and Russian Ethnic Identity // Ethnic Russia in the USSR. The Dilemma of Dominance. Ed. E. Allworth. New York, 1980. P. 249–256; Кронгауз M. A.Новейшая история русского языка: Эпоха социализма // Jezyki Slowanske wobec Wspolczesnych przemian w Kraiach Europy srod-kowej i Wschodnej. Opole, 1993. S. 157–166.


[Закрыть]
. Лексикографические особенности советского социолекта, однако, являются результатом не только цензурных, но и более глубоких, и прежде всего социально-психологических, механизмов властного контроля над словом в авторитарных и тоталитарных обществах. Цензура (и автоцензура) как институт такого контроля является не причиной, но следствием тех (далеко не всегда рациональных) предпосылок, которые способствовали общественному убеждению в оправданности самого этого контроля.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю