355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Махров » Сердца первое волнение » Текст книги (страница 8)
Сердца первое волнение
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:36

Текст книги "Сердца первое волнение"


Автор книги: Константин Махров


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

Раздумье

Подруги не раз допытывались у Нади Грудцевой, почему у нее распалась дружба с Черемисиным и с Кларой. Надя молчала.

В эти дни она перечитывала «Демона», отыскивая черты сходства между ним и собой. Таких черт не находилось, но это не мешало ей уподоблять себя лермонтовскому страдальцу. Особенно после попытки Маргариты Михайловны помирить ее с Анчером. Тогда она окончательно поняла его и перестала верить в него, а это было самым тяжелым; до этого она, даже после сцены в саду, верила в него и тогда была изумлена, увидев его не таким сильным, каким представляла. А потом, после разговора на террасе, она убедилась, что он действительно не такой… А как было радостно на его улыбку отвечать улыбкой, как хорошо было говорить с ним, спорить, мечтать! И вдруг – «Мне все равно»!..

Это было больнее всего.

Все. Кончено. Теперь она одна, и никто не может понять, как ей тяжело. И говорить об этом нельзя; как же!.. Пред-о-су-ди-тельно!

Почему предосудительно, почему нельзя? А вот оно пришло, налетело, это запрещенное чувство, и не спросило, в каком ты классе учишься и какова твоя успеваемость. И не с кем поговорить. С Лорой Грацианской? Несерьезна. Со Степаном? Ну, нет, как можно… Маме сказать? Да, ей можно, но не сейчас; ведь еще самой не все ясно. Вот если бы с Маргаритой Михайловной! Нет, нелепо и думать об этом после всего, что произошло. Разболтать сокровенную тайну, надерзить, наговорить глупостей, – тогда, во время «мятежа» – и расплакаться о своих неудачах!..

«Нет, никому, – думала горько Надя. – Ну, и что ж… И не нужно мне ничье участие и сострадание. Все перенесу одна, – как Демон!»

Примирение с Кларой не обрадовало Надю. Натянутое и холодное, оно только навеяло мысли о том, что теперь нужно будет опять выслушивать ее наставления, настолько же верные, насколько и скучные. Потому что Клара какой была, такой и осталась… А впрочем, это, пожалуй, не так. В последнее время Клара такая подавленная, одинокая. Что с ней?

Единственное, что приносило беспокойной душе Нади успокоение, – это работа. Она много, настойчиво работала. По математике она выбралась в ряд лучших учеников. Особенно упорно – и успешно! – она работала по литературе, выполняла стилистические упражнения невероятной трудности. Именно эта работа, изучение языка художественных произведений, стиля писателей, – больше всего захватывала ее. Однажды, например, ей надо было проанализировать язык сонета Пушкина «Поэту». Она исходила все библиотеки в поисках старых журналов со статьями о языке пушкинских стихов, ездила в пединститут, говорила там с преподавателями. Зато Маргарита Михайловна с восхищением сказала:

– Это, товарищи, умное, свежее исследование, очень интересное, – право! – И прочитала его в классе.

По вечерам она писала, – то горячо и самозабвенно, то со слезами на глазах. Не выходило, не получалось. Не в эти дни, а значительно позднее она поняла, почему не получалось. Потому что многого, очень многого она не знала. «Пиши правду жизни», – сказала ей когда-то Маргарита Михайловна. «Что ж тут такого? – думала Надя тогда. – Это легко: пиши обо всем, что видишь». Но оказалось, что одного «видения» далеко недостаточно. Обнаруживались скрытые законы и силы жизни, человеческих отношений; их-то Надя и не знала…

Глаза ее теперь чаще смотрели на все пристальнее и видели глубже.

Она пришла из школы, сняла пальто, села у окна.

В окно смотрела огромная красная луна, в комнате было сумрачно и тихо. Пахло сдобным домашним печеньем.

Перед глазами вставала школа, ребята, учителя.

Маргарита Михайловна… Как она хотела помирить их, как она была хороша в тот миг! Щеки порозовели, глаза лучились, улыбка оживляла лицо. И как она опечалилась, когда Надя не подала руки Анчеру! А что она могла поделать? «Мне все равно»… Значит, она была для него безразлична? Нет, не то. Просто он такой уж. Тут он весь сказался. Да, – как о нем сказал Степан? «Бычок на веревочке»! Ну, это он уж слишком. А впрочем – это близко к истине. Добрый, славный; иногда загорается, – и остывает быстро. Мечтатель…

Нет, это не то!..

Глядя на поднимающуюся луну, Надя припомнила, какой он был тогда, – растерянный, жалкий, беспомощный.

Ей стало не по себе. И не хотелось думать об этом.

Рассеяться, забыть это все!.. Что-то делать, работать, двигаться.

Ее озарила смелая мысль:

– В лес! Вечер? Ничего. На лыжах! Понесусь стрелой! Чтобы вылетело все из головы!

Через минуту она была уже в лыжном костюме. Но прежде чем выйти, подошла к шкафу – попробовать печенье. Она так увлеклась этим занятием, что не заметила, как кто-то вошел.

– Надя Грудцева! Мы к тебе.

В замешательстве Надя сунула пригоршню печенья за пазуху.

Ба! – Сергей и Пантелей! Те, что надоумили ее написать шутливо-серьезное объявление о премиях, те самые, которые теперь, вроде спутников, шли рядом с ней по одной литературной орбите.

– Вы зачем?

– Почему журнала нет? – спросили спутники. – Ждем-ждем…

– Здравствуйте!

– Здрасте!

– Я уже не редактор.

– Как не редактор? – гневно заломив шапку, спросил вихрастый поэт. – «Выше к звездам!» «Награды!», «Премии!». Наобещали с три короба и в кусты? Нет, брат, не выйдет. Выпускай. Там моя поэма.

– И мой рассказ, – вставил прозаик в башлыке и в широченном, наверно, отцовском ватнике. – Если, случаем, что не так, скажи. Помогнем.

– Идите к Черемисину. И помогните.

– Ходили. Он послал нас к лешему.

– Идите к Кларе Зондеевой.

– Ходили. Она начала говорить не разбери-поймешь чего, – шмыгнув носом, с великим неудовольствием начал поэт. – «Если, говорит, посмотреть с точки зрения…» Серега, чего?..

– Социалистического реализма, – помог приземистый прозаик.

– Во. «…то ваши произведения, говорит»…

– Дорогие ребята, – сказала Надя, – видите ли… У меня сейчас другие мысли. Мучительные.

– Немного понимаем, – сказал поэт.

У ног писателей натаяло много снегу.

– Вот пришли, наследили…

Надя направилась к двери, где, около печки, на веревочке, висела тряпка. Она подняла руку, печенье из-за пазухи посыпалось к ногам писателей.

– Эге! Вон какие «мучительные» – мучные – мысли! – с великолепным презрением сказал поэт. – Стащила у мамы, насыпала за пазуху и мучается.

Надя обомлела. Потом рассмеялась и, схватив поэта в охапку, стала тискать его.

– Довольно рассуждать… ничего вы не знаете… Дайте-ка, я вытру…

– Так-то оно так, – сказал прозаик, – а глаза-то у тебя все-таки… мокроватые. Плакала, да?

– Идите, идите. Вон мама идет. Мне хочется побыть одной. Я – в лес…

– Валяй. Ну, а как же все-таки журнал?

– Будет.

– И премии будут? А что это: «важная, преинтересная штуковина»? В объявлении-то было написано…

– А! Ну, что-то такое… Идите, ребята.

Поэт и прозаик переглянулись, потоптались и вышли.

Вошла Елена Дмитриевна, с сумкой в руках, в пальто и в шали, с выбившимися из-под нее заиндевевшими волосами. Разделась, переложила сумку раз пять с места на место. Глаза ее бегали с предмета на предмет, губы шевелились, точно она, боясь говорить вслух, говорила про себя; Наде показалось, что щеки ее немного впали.

– Мама, что случилось? – подбежала к ней Надя.

– Уходи, уходи от меня, невозможная девчонка. Если ты ничего не говоришь мне, то люди – добрее… Влюбилась, целовалась… Неужели правда?

Надя потупилась:

– Правда… было…

– Что я слышу! Замолчи! О, господи! – ужасалась мать.

Она села на диванчик. Слезы душили ее, она схватила себя за голову.

– Это я… Это я виновата! То Петька был – Рваное Ухо… Теперь какой-то Анчер… Татарин он, что ли, или башкир? Начиталась! Вообразила бог знает чего!

Елена Дмитриевна вдруг переменила слезливый тон на гневный.

– Я не позволю. Тебе учиться надо, а не на мальчиков смотреть.

Она начала ходить по комнате. Потом остановилась против Нади, и вдруг глаза ее стали печальными, просительными. Только на минуту и хватило у нее гнева!

– Наденька, тебе семнадцать. Ну, рано еще… Я, конечно, сама в эти годы… Но то ведь я, я – с головой. А ты – такая простушка. Тебе учиться, учиться надо… Нет, ты скажи мне, что он за человек – этот Анатолий, хороший?

Ах, лучше бы этот гнев не менялся на милость! Тогда бы Надя или возражала, или гордо молчала. А теперь нужно было говорить, успокаивать маму, а что сказать? Сказать, что уже ничего нет, все прошло? Она не поверит и не успокоится.

Надя стояла перед матерью и усиленно искала слова, которые бы успокоили маму. Слова не находились.

– Ну, Надя, я жду… скажи мне… Почему ты не говорила раньше ничего? То-то ты так изменилась, ходишь грустная, молчишь. Он… не любит, да? Я ведь понимаю и, может быть, сумею помочь тебе.

– Ах, мама! Совсем не то! Совсем не то!

Надя посмотрела на мать. Елена Дмитриевна была бледна, губы ее мелко дрожали.

– Мама! Совсем не то! Я не знаю… Погоди… Я подумаю… Я все скажу тебе, мама… В общем, ничего нет!

Она хотела что-то сказать еще, но в голове все перепуталось. Она поглядела в глаза матери, оторвалась от нее, схватила палки с кружочками на концах и выбежала.

Надя неслась в лес – в любимые с детства места, туда, к Медвежьим горам. Она будет взбираться на кручи, носиться, как ветер, с крутых отрогов, мчаться между деревьями…

На востоке, над гребнем леса, поднялась луна, большая, буровато-красная, как будто она только что натерлась снегом.

Надя мчалась, оставляя за собой на крепком, сжатом морозом снегу легкий след.

Вот она пересекла ровное место, – предгорье; вот вошла в молодой, бегущий на гору сосняк.

Луна поднялась выше и сделалась синей, и в синем грустном свете ее сосенки со снежными воротниками на ветвях, тихие, полные таинственной прелести, казались живыми, думающими о чем-то важном и вечно-красивом. Надя невольно загляделась на них, и сначала пошла шагом, а потом совсем остановилась, прислонилась к одиноко стоящей высокой сосне.

…«Почему так печально? Почему я одна? И живу я бесполезно, всем приношу только неприятности – маме, Маргарите Михайловне, Анатолию… А эти мальчики-писатели – чудные ребята, хорошие. «Нас, говорят, Черемисин послал к лешему, а Клара Зондеева не разбери-поймешь чего начала говорить»… Маленькие, милые друзья мои! Кто знает, может быть, вы действительно станете писателями. Я в одном убедилась крепко: любить литературу – это вовсе не значит обязательно быть писателем. Можно быть критиком, учителем литературы, литератором – ученым. Надо хорошенько проверить себя, на что ты способна. И уж если быть, так быть первым. Я еще не решила. Это, ребятки, трудно. Но решу, погодите…

Анатолию, конечно, тоже тяжело, я понимаю, – думала Надя немного погодя, – а что я поделаю? Я уж не могу быть такой, как раньше».

Ветки тихонько потрескивали. Тонкий запах хвои носился в воздухе. Было лазурно, холодно, тихо. На небе, рядом с луной, копошились мохнатые звезды; вон одна оторвалась, покатилась; а может быть, это спутник?

…«В такие минуты хочется счастья. А если нет счастья, то лучше не жить. Вот стоять так, прислонившись к сосне, долго стоять, и – заснуть.

И потом понесут хоронить. Вот замечательно! Гробик такой, обитый красным. Музыка, цветы. И все будут жалеть ее, очень жалеть и думать: «Какая чудесная была девушка! Мы не понимали ее красивой богатой души!»

Конечно, потом все-таки из гроба как-нибудь надо выскочить; нельзя же не жить, на самом деле, если вокруг – такая красота!»

Но тут Наде Грудцевой стало совсем уж неловко: десятиклассница, а такие глупости в голове. «Постыдись!..» – грустно улыбнулась она.

Надя глянула вперед… Там, в ложке, за деревьями, что-то возилось, – темное, большое, страшное. Медведь!

Она вскрикнула и сломя голову побежала, – только лыжи грохотали! Черная тень ее бежала впереди, а косы, выбившись из-под шапочки, двумя хвостами вились за ней. Луна на сучках ближних сосен скакала как белка, и, казалось, посмеивалась: «Покойница от медведя удирает!» Иногда Надя оглядывалась и видела, как то, темное, большое, преследует ее.

Она успокоилась, только войдя в поселок. «Ну, и трусиха я! – стыдила она себя. – Никого нет; чего испугалась, дуреха?»

Дошла до дома, сняла лыжи, уже шагнула на крыльцо и – остановилась, услышав музыку… Музыка доносилась от Дворца строителей. Знакомая, чудесная музыка… Грудь стеснилась, занялся дух. Погоди, погоди, что это такое?

За первыми сильными вступительными аккордами живой струей полилась светлая, раздумчивая мелодия; бесконечно меняясь, она точно рождала все новые и новые краски, и они обогащали и углубляли ее, она становилась все сильнее и ярче, а рядом, как бы придя откуда-то издалека, возник другой голос – девичий голос взволнованной скрипки, нежный и сердечный, запевший о чем-то близком и сокровенном. Он сливался с прежней мелодией, они вместе чему-то радовались, говорили о каких-то желаниях.

Дворец строителей… Концерт симфонической музыки… Весь десятый класс. Маргарита Михайловна… Анатолий… Да ведь это же – «Вальс-фантазия» Глинки!

О, как тогда все было хорошо! Как все волновало, манило, поднимало!

Морозный, пронизанный лунным светом воздух доносил уже другие звуки, другие голоса – низкие и тяжелые. Они заглушали согласное звучание сильной и нежной мелодии; нежная – исчезала, а другая, сильная, наполнялась тоской; она чего-то искала, просила, на что-то жаловалась и терялась в общем потоке согласных, беспокойных, стремительных звуков. И снова выделялась скрипка, теперь – печальная и мятежная и по-прежнему – чистая и непокорная.

Надя стояла, прислонившись к перилам крыльца, и смотрела куда-то вдаль, в одну точку. Вокруг нее совершалась сказка – сияла луна, горели крупные звезды; небо раздвинулось, стало высоким, бесконечным; оледенелые верхушки рябин и берез тянулись туда, к небу, и тоже, казалось, отдались во власть музыки.

Загремели мощные аккорды, могучие голоса. Они укоряли, они требовали. «Нельзя падать духом, – говорили они. – Ты не слабая!».

Почему-то припомнились мальчики-писатели, требовавшие выпуска журнала. Надя улыбнулась. Надо взяться за журнал, обязательно. И новый рассказ показать Маргарите Михайловне. Пойти к ней, повиниться…

Она почувствовала, как слезы подступили к глазам.

«Тебе грустно, тяжело сейчас, но погоди, погоди, – успокаивала музыка, – печальное время пройдет, пройдет…»

А это последняя часть, та, которую Надя любила больше всего.

Да, темные дни прошли. Душа еще полна пережитыми волнениями, но – льются светлые, легкие, мягкие тона. Они несут успокоение. «Не грусти, не грусти, все будет хорошо, пусть не скоро, но будет… Ты сильна и вокруг – все для тебя, все твое. Слышишь – красивый танец? Иди в круг, иди, иди!».

– Надя!

Надя вздрогнула. Перед ней стоял Анатолий в пальто с поднятым воротником, в шапке, в валенках.

В голубом искрящемся воздухе разнеслись заключительные аккорды музыкальной фантазии, – величественные, страстные, берущие за душу, разнеслись и замолкли.

Анатолий подошел к ней ближе, взял за руку.

– Надя… Ты извини… Я там, на террасе… сказал совсем не то… Я сам не знаю… как это сорвалось… Надя!

Надя высвободила свою руку из его рук.

– Что те слова… – сказала она тихо. – Не в них дело…

У Анатолия тревожно заныло сердце.

Елена Дмитриевна посмотрела в окно и увидела, что Надя стоит с молодым человеком. Боже мой, уже свидания! Провожания! Елена Дмитриевна опустилась на кровать. Нет, нет, надо узнать, о чем они говорят. Ведь она же совсем глупенькая – Надя… Нужно выйти в сени, послушать; конечно, нехорошо… Ах, да! Надя раздета, на улице мороз. Вынесу ей пальто.

Елена Дмитриевна открыла дверь в сени и остановилась, услышав, как говорила Надя…

– Ты славный, хороший. Но нет в тебе чего-то… Все в тебе – полутень и полусвет. Ты добрый… мечтатель. Ты не обижайся. А я… мне мало этого. Мне – чтобы все, всю полноту… Гореть – так пламенем, лететь – так вихрем! Не таиться, не бояться никого. Я сама не знаю, но я – такая…

– Постой… то есть… как же так? – еле слышно сказал Анатолий. – Значит – все?

Наде стало жаль его. Она положила руку на его плечо.

– Толя, не сердись… Мы будем друзьями. Будем выпускать журнал… И все такое…

Наде показалось, что где-то рядом, за углом кто-то кашлянул по-ребячьи.

– Я не понимаю тебя, Надя… Клару, что ли, ты наслушалась?

– Нет.

– Ты – то одно, то – другое.

– Я – все одно.

Они помолчали – долго и тягостно. Вдруг Анатолий засуетился, опустил воротник, зачем-то снег начал смахивать с перил крыльца. И заговорил:

– Значит… это самое… то есть… расстаемся… Что ж, я понимаю… Стихийное бедствие!..

Повернулся, сгорбился и пошел, медленными, нетвердыми шагами. Откуда-то налетел ветер. Закачалась тонкая рябина под окном, и с ветвей ее, словно бы засыпая путь за юношей, вихорьком посыпался снег.

Из сеней вышла Елена Дмитриевна с пальто на руках.

– Наденька…

Слушая разговор молодых людей, Елена Дмитриевна поняла, что Надя порывает с Анатолием. Странно, это не обрадовало ее. Говорят, он хороший парень; может быть, это случилось потому, что так потребовала она, мать?

– Надя! Вот накинь пальто. Он ушел… совсем? Я давеча наговорила… Ты смотри сама.

– Нет, мама. При чем тут ты? Мы… разобрались сами.

Она прижалась к матери. В голове у нее звучали фразы любимого вальса, те, в которых дышало чувство просветленной грусти.

– Не надо, не надо… Все кончилось… – повторяла она, словно сама себя уверяла в этом. Мать легонько гладила ее голову и не знала, что думать.

За углом явственно послышался кашель. Надя бросилась туда.

Поэт и прозаик, прижавшись друг к другу, сидели на снегу.

– Вы чего тут делаете?

Мальчишки поднялись.

– Все ноги пересидел, – сказал поэт. – Ой, больно наступить! Мурашки бегут.

– Зачем вы тут?

Мальчишки переглянулись. Сергей Земляков сказал:

– Мы в лес за тобой скатали. Ты же наплаканная была.

– Факт, – подтвердил Пантелей Городков. – И говорила, что мысли у тебя мучительные.

– Вы еще про печенье скажите, – напомнила Надя.

– Ну, уж прямо! – шмыгнул носом прозаик. – Не бойся, не скажем…

– Да в лес-то вы зачем, дурачки? Носы морозить? Так это вы там меня и напугали?

– На всякий случай. Так, значит, насчет журнала – слышали мы краешком уха – вы договорились с Черемисиным? Будет?

– Будет, будет журнал. Ах вы, глупыши!

Надя взяла их в охапку и начала мять. Писатели-спутники завизжали, засмеялись.

– Ну, марш домой! – скомандовала она. – Приходите ко мне завтра. – Сейчас – за уроки… У нас скоро классное сочинение по Маяковскому. Вы знаете, что такое стилистика? Стилистические ошибки? А! Не знаете. А туда же… в писатели! А мы знаем. И искореняем. Как? Очень просто. Всем классом. Упорно, настойчиво. Каждодневно. Марш домой!

Мальчишки побежали. Надя посмотрела им вслед, потом – на небо. Там ярко светила луна; звезды играли длинными, серебристо-голубыми лучами. Надя улыбнулась им. А в голове у нее все звучала и звучала и грустная, и мятежная мелодия «Фантазии».

– Пойдем, мама, пойдем! Поверь – все будет хорошо!..

Ласковый свет

– Ах, мама! Ну, не сердись, мамочка! Ну, пусть мясо пережарилось, пирог остыл… Я задержалась, я не виновата, это все они. Я говорю: «На сегодня довольно, мы сегодня поработали хорошо…».

– Над стилистикой?

– Над стилистикой. «Нет, говорят, давайте еще! Ну, что поделаешь? Еще и еще. Понимаешь, мама, все просят, весь класс. Сегодня я им показывала, как можно об одинаковых душевных состояниях говорить по-разному и как в зависимости от мироощущения героя меняется и стиль; вот – язык Печорина, а вот – Павла Корчагина…

– Рита, борщ еще теплый…

Рита снимала пальто, ботики, а Евдокия Назаровна, в фартуке, с кухонным полотенцем на руке, стояла рядом, сокрушенно качала головой и даже в сумраке крохотной прихожей видела, как радостно сияли глаза дочери.

– Мамочка! Иду, иду.

– Стилистика… занятия… Нет, Риточка, ты могла бы прийти раньше. Ты смотри: полшестого. А ты даже в дни занятий по стилистике обычно приходишь полчетвертого. Ты, кажется, не одна шла?

– Да, то есть – нет… То есть, Владимир Петрович шел мне навстречу; он проводил меня… – Рита подошла к зеркалу поправить волосы. – Он прекрасный методист, мы говорили о методике литературы.

– А тут пирог остывал, мясо пережаривалось. Два часа о методике… на крыльце. Невиданное дело.

Дочь кинулась к матери и прижала ее к себе.

– Мама! Садимся, садимся. Обедаем… А ребята стали куда лучше писать. Вот сегодня, например, я им дала самостоятельную работу, знаешь, такого, тренировочно-обучающего характера. И представь: почти все написали. Анатолий Черемисин стал выражать мысли более четко, более определенно. Надя пишет более сдержанно, без сентиментальностей и без украшательских завитушек. Лорианна Грацианская – и та за ум взялась.

– Какое имя: «Лорианна»! – удивилась Евдокия Назаровна.

– Да нет. В паспорте у нее просто – Анна… Эту «Лору» ее мамаша прибавила, для важности. Так вот эта Лорианна по пять раз переделывает каждую фразу. Да… Лорочка… ей бы только кино, танцы, модные платья. Но вот недавно – ни с того ни с сего – подошла ко мне и спросила, как бы я отнеслась к идее собирания остроумных ответов замечательных людей. Мы с ней прошлись по снежному саду. Ну, конечно, голова ее набита всяким вздором; но, право, она не испорченная натура…

– Ты, Рита, пойди с ней на какую-нибудь пустяковую картину и учини разнос этой картине, – посоветовала мать. – Это очень отрезвляет.

– Это – мысль! – засмеялась Маргарита Михайловна. – Я хочу заняться Лорой по-серьезному. А ее идея об антологии острот – мне понравилась. После прогулки по саду она уже не смотрит на меня такой букой…

– Вот косточка с мозгами, возьми-ка, Рита, ты любишь.

– Спасибо. Жаркое – замечательное! А вот у Клары меньше стало встречаться протоколизмов, «точек зрения», «если…». На днях, на собрании, ей здорово попало от ребят. В связи с двойками, с «мятежом»…

– Погоди, погоди, – с каким мятежом? – не на шутку испугалась Евдокия Назаровна.

– Да я же говорила тебе…

– Ничего ты такого не говорила. О серьезном ты вообще избегаешь со мной…

– Да, правда… Я не хотела расстраивать тебя. Сказала только кое-что…

– Рита! Да что же это? Это когда тебя искали? Когда Владимир Петрович приходил? Я и не думала, что так серьезно… Что за мятеж? Что произошло?

– Мамочка! Ничего, ничего. Теперь все прошло, все налаживается…

Пришлось рассказать маме все.

Евдокия Назаровна едва успокоилась, и то только тогда, когда дочь уверила ее в том, что теперь в классе – тихо, все работают напряженно и много, и на всех лежит какой-то особенный отпечаток, или, как она выразилась, – отсвет внутреннего единства.

– И кажется, – сказала она, заканчивая свое повествование, – глубже всех переживает все это Клара Зондеева. И к этому у нее примешивается что-то еще.

– Как ты сказала: Зондеева?

– Да; а что?

– Нет, ничего, продолжай, продолжай. – Евдокия Назаровна принялась было наливать дочери второй раз борщ, да спохватилась. – Просто я припомнила. У меня была приятельница. Давно… А что у нее может примешиваться еще?

– Видишь ли, мама, – отвечала Маргарита Михайловна, не подозревая, какую работу задала она маминой памяти, – мне пришлось быть свидетелем вот такой сцены…

В кабинете литературы у нас тонкой перегородкой отделена маленькая комнатка. Я провела урок и ушла в эту каморку; ребята уходили. Слышу голос Клары:

– Черемисин… минутку. Скажи… ты все еще сердишься на меня… за то?

– За что «за то»?

– За то, что я тогда в саду, когда вы с Надей целовались… пришла…

Я притихла. Я не могла не слушать. Клара говорила:

– Ты – молчишь. Ты ненавидишь меня, как и другие, я знаю, в связи с отношением к Марго. Может быть, в известной мере вы правы, я это еще не уяснила окончательно. Но сейчас я хочу не об этом…

– Теперь ребята не сердятся, – говорит он, – остывают… Степан говорил: не троньте ее, пусть сама обмозгует. Потребуется – поможем…

– Мне никто не поможет! – сказала Клара; знаешь, мама, как сказала? И с гордостью, и с болью! – Никто! Только один человек. Но он-то больше всех против меня. И меньше всех знает, что у меня в сердце.

– Сердце! У тебя нет сердца. Ты живешь головой.

– Неправда. Ты ничего не знаешь. Ты настолько увлекся Грудцевой, что…

Тут Клара замолкла и, как мне показалось, легонько всхлипнула. А Черемисин сказал:

– Между нами все кончено.

– И в этом вы будете обвинять меня?

– При чем тут ты? Мы… разные, – сказал он. – Я – бычок на веревочке!.. – Он рассмеялся. И вдруг как хлопнет рукой по парте: – Не хочу… Я найду в себе силы, годами буду переделывать себя, всю волю напрягу, а бычком – не хочу!..

– Что ж, это хорошо, – сказала Клара и замолчала. Потом проговорила:

– Знаешь, я хотела сказать тебе… Нет, не могу. Не буду… Зачем? Ты не поверишь. Это будет только смешно.

– Нет, почему, – сказал он. – Но это странно слышать. Говорят, ты всеми своими тайнами делишься только с отцом!

– Не смейся! – вскрикнула Клара. – Ты ничего не понимаешь. Что я тебе!.. – Она всхлипнула и ушла.

А он стоял, с недоумением смотрел вслед ей, кажется, стараясь понять все это.

Вот, мамочка, какие дела… Да ты ничего не ешь. Что с тобой? Кушай, кушай. Нет, погоди; ты… так расстроена?

– Клара… Бедная Клара! Это она!

– Ах, мама, мне тоже очень жалко ее. Но я не знаю, как ей помочь. Она не любит меня. Я пробовала говорить с ней. Односложные, сухие ответы – вот и все.

– Вот и я о ней думаю, – сказала Евдокия Назаровна. – И о ее папе и маме…

– Как? Ты их знаешь?.. И ничего мне не говорила?

– Рита, я же не знала, что это тебе нужно… Я не помню, чтобы ты называла ее фамилию.

– Расскажи, расскажи, мама.

– Я хорошо знала ее мать, Агнию Павловну. Милая, чуткая женщина, душевный, умный человек. Все, что она делала, и то, как делала, как разговаривала с людьми, даже то, как она одевалась и как причесывалась, скромно и красиво, – все было у нее просто, естественно. И, конечно, все это воспитывало девочку, развивало в ней и вкусы, и ум, и наклонности. И сердце. И вот именно против воспитания чувств, сердца решительно восстал Модест Григорьевич. Он требовал, чтобы воспитание было деловым, умственным. Мы, близкие знакомые, пробовали переубедить его, – ни в какую.

– А кто он?..

– Да как тебе сказать? Сын какого-то крупного чиновника из земской управы, человек крутого нрава, самолюб. Он и в наше время тяготеет к домостроевским порядкам в семье…

– Сколько же ему лет?

– Лет 55. Он стоял на своем. «На почве воспитания» у него с Агнией Павловной начались ссоры. Он взял Клару под свое влияние; она перестала признавать мать, уверенная в правоте отца. Как же, он всегда говорил, что действует в соответствии с законами морали, а вот мать – не так, как надо. Агния Павловна не отличалась особой твердостью характера, а Клара все меньше и меньше считалась с требованиями и просьбами матери. Тогда Агния Павловна решила уехать. И уехала к своему отцу, в Арск. Кажется, она ни разу не приезжала сюда.

– Почему же? – спросила Маргарита Михайловна. – Она что же, значит, не любит Клару?

– Нет, я думаю, наверно, потому, что… очень любит, очень. И увидеть дочь, которая не любит ее, было бы для нее невыносимо. Я видела, как Агния Павловна прощалась с дочерью… Какие-то она тогда сказала слова… Какие-то очень сердечные… Кларе было лет десять. Модест Григорьевич отнял ее от матери. Какие же это слова? Забыла… А они часто приходили мне на ум.

Евдокия Назаровна вздохнула, посидела немного и начала убирать со стола. Маргарита Михайловна долго сидела молча, выводя черенком вилки невидимые вензеля на клеенке. Старые часы говорили невнятно что-то свое; в окно смотрел густо-синий декабрьский вечер, на востоке подкрашенный алым светом всходившей луны.

– Да… Очень грустная история, – сказала Маргарита Михайловна. – Жаль, что ты не рассказала мне об этом раньше. Но теперь я знаю, чем я могу помочь Кларе.

В этот вечер пришла Надя Грудцева. Она вошла в запорошенной снегом шубке, в черной шапочке, с разрумяненными морозом щеками; раздеваться не хотела, потому что пришла только на минуточку, сказать два слова – и уйти. Но Евдокия Назаровна заставила ее раздеться; Надя сняла шубку, валенки и в одних чулках прошла в уже знакомую ей комнату. Маргарита Михайловна, забравшись с ногами на диван, читала стихи Льва Ошанина и к некоторым из них, импровизируя, сочиняла собственные мелодии.

Услышав голос Нади, Маргарита Михайловна пошла встретить ее, но Надя уже вошла в комнату и сразу начала каяться:

– Маргарита Михайловна, вы… я… в общем – вы простите меня… Это я разболтала все… что вы мне доверили…

Надя окинула взглядом комнату; все как было: портреты Чайковского, Горького, Макаренко; буря на море… Книжный шкаф, набитый битком. И во всем – особенный, умный порядок; и пахнет чем-то вкусным,

Маргарита Михайловна, с книжкой в руках, стояла у шкафа и не знала, что сказать. Чего-чего, а такого покаянного прихода этой строптивой, озорной воспитанницы своей она никак не ожидала и в глубине души примирилась с мыслью, что, вероятно, никогда уже не станет для нее близкой, как и для многих других. Они признали ее как учительницу – и все, большего, то есть их дружбы, она, наверное, и не сумеет завоевать. Ведь вот, например, ее попытка помирить Надю с Анатолием – кончилась провалом; а уж она ли не хотела им добра? И против стилистики до сих пор нет-нет да и раздадутся возгласы. Кое-кто и сейчас еще сердится на нее за то, что она выставила по литературе четвертные двойки. Что ж, пусть сердятся; иначе она не могла поступить, и завоевывать уважение путем снижения требований не будет.

Правда, сам класс стал дружнее. Но далеко не все еще радовало ее. Разлад между Надей, Кларой и Анатолием; угрюмость замкнувшейся Клары, поверхностность и мещанский душок Лоры – все это тревожило ее, заставляло думать, искать. Но найти она пока не могла ничего. Владимир Петрович уверял ее, что все будет хорошо, не такие уж они злые; Маргарита Михайловна в ответ безнадежно махала рукой. У нее резче обозначилась складка посередине лба; темные глаза смотрели вдумчивее. Она злилась, когда Владимир Петрович принимался подтрунивать над ее пессимизмом.

И вдруг – Надя!

– Маргарита Михайловна! У меня скверный, невозможный характер. Вы тогда хотели примирить нас… на террасе, когда спутник смотрели. Маргарита Михайловна! Я столько неприятностей наделала вам, а сама вовсе не хотела этого.

– Ну, полно, полно, Надя… Не нужно об этом.

Положив книжку, Маргарита Михайловна шла к Наде, и глаза ее были полны доброго, ласкового света.

– Ну, было, прошло, и я не хочу даже помнить.

Она прижала руки Нади к своей груди.

– Маргарита Михайловна… Я сказала ему, что между нами все кончено. Ему ведь тяжело, да? Вон какой он грустный ходит. Ну, мне жалко его, и все такое, но нет уже ничего прежнего… Ничего!

Синие глаза Нади стали влажными, ресницы опустились.

– Давай разберемся получше… Присядем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю