Текст книги "Сердца первое волнение"
Автор книги: Константин Махров
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
– Пожалуйста, приду, – обиженно поджала губы Клара.
«Почему она такая… как бы это выразиться? Слишком… правильная, но бездушная? – подумала учительница. – И чем-то недовольна она. Как я еще мало знаю их!»
Чтение и обсуждение продолжалось до позднего вечера. Отобрано было несколько стихотворений, два рассказа, в том числе рассказ «В Литл-Рок» Пантелея Землякова; редколлегия вынесла пожелание поработать над своими вещами еще, например, автору поэмы о школьной мастерской – Сергею Городкову.
– На этом заседание редколлегии считаю закрытым, – объявил главный редактор. – А что, Маргарита Михайловна, ведь хорошо у нас пошло дело с журналом? – обратился он к учительнице.
– Да, начало положено хорошее, – ответила Маргарита Михайловна. – И знаете, что самое хорошее во всем этом? Это то, что мы пробудили у ребят желание писать. Смотрите, сколько обнаружилось желающих… А вот выйдет первый номер, почитают ребята – еще больше будут писать.
– И все будут писателями? – спросила Клара с явным недоверием.
– Конечно, нет. Но смотрите, как много здесь полезной для вас работы – стилистической; все время: язык, стиль… Очень хорошо!
– А премии – кролики, голуби, мячи и прочее – будут? – копируя важничающих детей, спросил Анатолий, – Это шутка или серьезно?
– Это? Серьезная шутка… Будут! А ваш рассказ, Надя, будет хороший, работайте.
– Точно! – подтвердил Анатолий. – Все пирожные будут твои. Я думал, ты только танцевать мастерица!
Маргарита Михайловна на уроке литературы объявила:
Мы заканчиваем изучение романа «Мать». На двадцать четвертое октября я наметила классное сочинение. Готовьтесь…
Лорианна Грацианская в этот момент передавала пачку фотооткрыток соседке. Из груди ее вырвалось: «Ох!», и, как подрубленная, она плюхнулась на парту. Нежно-алое лицо ее стало белесым. Руки разжались, и киноартисты посыпались на пол. Классное сочинение… Пораженная сообщением, она потеряла способность видеть и слышать. Она не слышала, например, как Степан Холмогоров, сокрушенно покачав головой, произнес с мефистофельской улыбкой:
– Эх, Горе Иванна! Вот уж истинно – радикальные потребны тут лекарства!
Между тем Лорианнино «ох» катилось по классу и превращалось в общий тяжкий гул:
– Стилистика!.. Пропадем!
– Нет! – поняв характер этой реакции, успокаивала заволновавшихся выпускников Маргарита Михайловна. – Я надеюсь, теперь у вас будет лучше. Вы немало потрудились в области стилистики; это скажется положительно… Вот я принесла вам прошлогодние сочинения, я просмотрела их. Поразбирайтесь в них, подумайте, как бы надо было выразить мысли.
И – началось…
Читались и перечитывались сочинения, принесенные Маргаритой Михайловной. В каждую фразу, в каждое словосочетание десятиклассники всматривались, вдумывались, вникали; каждую фразу перекраивали, переделывали, преобразовывали десятки раз; писали, зачеркивали, восстанавливали зачеркнутое, и вновь зачеркивали, и вновь писали. Твердили про себя, произносили вслух, как будто брали на зуб, испытывая: крепко ли сделано? Случалось, что ученик, рассказывая о каком-либо видном историческом деятеле, вдруг говорил о нем: «…а после смерти отца он пошел по его пути, купил рубашку с накрахмаленной грудью, гармошку, научился танцевать кадриль и польку…», не иначе, как, неверно, представив себе сего деятеля в образе подростка Павла Власова.
А сколько было горячих споров! – и все по одному, в сущности, вопросу: можно так выразить мысль или нельзя? Спорили в школе, дома, в трамвае, в кино; друзья расходились врагами, враги, объединенные общностью взглядов, становились друзьями.
Лорианна Грацианская, упавшая духом, бледная, тыкалась туда и сюда и повторяла без конца:
– Девочки, чувствую – погибаю! Девочки, милые! Пропаду я… Ой, опять забыла… как это? «В изображении образа Весовщикова изображается символ стихийного роста…» Так?
В эти страшные дни она забыла про своих артистов. За три дня до сочинения ее осенила изумительная мысль: написать и выучить сочинение. И эту идею она тут же начала воплощать в жизнь: в первую ночь она, по ее словам, написала сочинение, утром дала подругам подправить, во вторую ночь вызубрила наизусть все написанное, исправленное и дополненное. А потом ходила как шальная, и по секрету – всем и каждому – нашептывала:
– Все! Готово! Сама написала, сама наизусть выучила! Теперь я спокойна. Между нами, девочками, говоря, – это самый надежный способ овладеть стилистикой, уверяю вас.
Двадцать четвертого октября Маргарита Михайловна вошла в класс, написала на доске темы сочинений и сказала:
– Ну, что ж, приступайте к сочинению…
«Вальс-фантазия»
Маргарита Михайловна жила недалеко от школы, занимая в одном из новых домов двухкомнатную квартиру. Евдокия Назаровна, ее мать, женщина лет пятидесяти, с лицом, тронутым редкими, крупными морщинами, с седеющей головой и глубокими пристальными глазами, была когда-то учительницей; муж ее погиб под Ленинградом. Дослуживши до пенсии, Евдокия Назаровна ушла из школы, отдав все время заботам о дочери, которая к этому времени уже была студенткой педагогического института.
Рита росла застенчивой, мечтательной девочкой. Ее большие серые глаза глядели на мир и настороженно, и удивленно-вопросительно. Училась она неплохо, и Евдокия Назаровна, в сущности, была счастлива, хотя материнская душа ее была полна беспокойства за свою девочку: сумеет ли она устоять против бурь, которых в жизни бывает немало? Тревожилась… Особенно тогда, когда видела, как в некоторых семьях дети то ли вследствие дурного воспитания, то ли в результате домашних неурядиц развивались неправильно, а подрастая, становились лгунишками, пижонами – дармоедами, бездельниками или черствыми и бездушными людьми. Чаще всего, думая о таких семьях, она вспоминала давнишнюю свою приятельницу – Агнию Павловну Зондееву, человека, обаятельного своей, если можно так выразиться, природной, внутренней культурой. Когда Рите было лет шесть, у Агнии Павловны родилась дочь, Клара. Агния Павловна была заботливой матерью и прекрасным воспитателем. Но вот тут-то, как говорится, и разгорелся сыр-бор. Модест Григорьевич, ее муж, человек своевольный и суровый, считавший всякое проявление чувств непростительной слабостью, потребовал воспитания дочери в деловом духе. Чуткая, мягкая Агния Павловна не могла согласиться с этим. Она видела, что под влиянием отца Клара даже в отношении к ней проявляет черствость и холодность. Начались ссоры с мужем. Чувствуя свою правоту, но бессильная перед его бездушной, холодной логикой, она отступала. Кончилось это тем, что она ушла от мужа, вынужденная обстоятельствами оставить десятилетнюю дочь у него.
Евдокия Назаровна и раньше не часто навещала Агнию Павловну: ей было не по себе в этом доме, где все было проникнуто эгоистической чопорностью Модеста Григорьевича, а после отъезда Агнии Павловны – с тех пор прошло лет семь – она не была у Зондеевых ни разу, тем более что Модест Григорьевич, получив перевод с повышением по службе (он стал начальником почтового отделения), переехал на другую квартиру.
Рита совсем не знала Клару, учившуюся в другой школе, а Евдокия Назаровна никогда не говорила с нею о Зондеевых.
Время шло. Весной этого года Рита закончила пединститут, и вот она, двадцатитрехлетняя девушка, – сама учительница.
В те дни, когда литературное творчество в школе взмыло на невиданную высоту и когда десятиклассники были поглощены борьбой за овладение стилистикой, Маргарита Михайловна приходила домой взволнованная, с пылающими щеками. Ее то охватывали приливы радостной веры, что все это непременно даст хорошие результаты, то мучили приступы сомнения: а вдруг – ничего? вдруг – новый провал?.. Она рассказывала о школьных делах Евдокии Назаровне (умалчивая о том, что могло бы ее расстроить), и та не без интереса выслушивала ее подробнейшие отчеты.
Так было и сегодня, в тот час, когда короткий октябрьский день завершался сине-серым вечером, когда за окном свистел ветер, то разрывая, то соединяя косматые облака, и когда в комнате было тепло, тихо и пахло старым вишневым засахарившимся вареньем. Латунный маятник домикообразных часов, которым завтра в обед будет сто лет, неустанно и бесконечно выстукивал свое вечное «тик-так». Маргарита Михайловна рассказывала матери о новых литературно-творческих и «стилистических» событиях в школе… Сегодня, сообщив о том, как проходило сочинение в десятом классе, она закончила свой отчет утверждением, что все это литературно-стилистическое движение как-то сплачивает ребят, сближает, дает единое направление их силам.
– Вот и отлично, – отвечала Евдокия Назаровна. – Как это у тебя явилась мысль поднять такое… брожение умов?
– Да уж так… явилась – и все… Да мне же помогли… Завуч… Владимир Петрович. Какой это прекрасный человек, мама!
– Да, конечно, конечно… ты уже говорила, Рита, – кивнули головой мама в знак согласия.
Рита насторожилась:
– Да нет же, мамочка. Просто он замечательный знаток литературы, методист. И вообще… Сегодня такой ветер, такой ветер!
Латунный маятник охотно подтвердил: «так-так» и насмешливо сверкнул своим золотистым оком величиной с блюдечко.
Маргарита Михайловна, пообедав, пошла в свою комнату и принялась за подготовку к урокам. Потом, через час-другой, уже закончив все, как бы подводя итоги, она сказала себе:
«Значит, так: сначала я прочту в классе отрывок из «Города Желтого Дьявола», потом покажу иллюстрации. Потом составим план очерка с применением цитат из текста… А спросить по пройденному нужно Надю Грудцеву, я давно не спрашивала ее. Вот озорница! А – милая… И ум бойкий…»
Она сложила книги в портфель и хотела уже сесть за проверку тетрадей, да передумала.
– Мама, мама! – Это она говорила, уже идя в мамину комнату. – Я завтра буду очерк Горького читать. Помоги мне, покажи, как лучше…
– Вот несносная! – Мать читала книгу. – На самом интересном месте…
– Ну, мама, ну, немножко… Ну, отложи своего Диккенса…
В самый разгар урока художественного чтения кто-то постучался в дверь.
– Надя! Вы? Раздевайтесь, проходите…
– Маргарита Михайловна! – зазвенел Надин голос. – Пойдемте с нами во Дворец. Мы уже и билет на вас купили.
Надя была в дождевом плаще, в ботиках. Маргарита Михайловна заставила ее пройти в свою комнату, что та и сделала, сняв плащ и ботики. Так в одних чулках и протопала.
– Ой, целый шкаф с книгами да этажерка, – битком! А это кто, а это? – Надя указала на миниатюрные портреты Макаренко, Чайковского, молодого Горького. – Море и буря… А это вы вышивали? – Надя успела разглядеть салфетки под цветами.
Убранство комнаты было весьма скромным. Но во всем был какой-то особенный, умный порядок, все светилось чистотой, настоящей, давнишней, к которой, казалось, привыкли и сами вещи. Воздух слегка отдавал каким-то старым, засахарившимся вареньем, что и было тотчас же уловлено чутким обонянием юной гостьи.
– Маргарита Михайловна, пойдемте, пойдемте с нами, – просила Надя, но уже не тем звонким, открытым голосом, каким говорила, когда вошла, а другим, тихим, возникшим, вероятно, под воздействием всей обстановки комнаты, освещенной одной настольной лампой. – До начала еще полтора часа…
– Право, не знаю… тетрадей много. Вот ваше сочинение….
– Проверите, Маргарита Михайловна, после проверите.
– Ну, хорошо, хорошо…
– Отлично! – обрадовалась Надя. – А у нас, Маргарита Михайловна, от этой стилистики ум за разум, кажется, начал заходить. Степан говорит: «Товарищи, спасение одно: музыкальный момент. Пошли на симфонический». Маргарита Михайловна, вы… ни одного сочинения не проверили? Ой, страшно! Я уже сама две стилистических нашла…
Маргарита Михайловна усадила Надю на маленький диванчик.
Она показывала ей альбом картин-репродукций, понемножку рассказывала о художниках, имена которых Надя ни разу не слышала; показывала книги – и старинные, еще дедушкины, массивные, в дорогих переплетах, издающие запах вековой бумаги, и новые, крепкие, с яркими обложками, пахнущие типографской краской. Имена великих, но еще не знакомых людей, образы их героев, мысли их, приводимые Маргаритой Михайловной наизусть, картины в книгах – все это было так ново и интересно. Перед Надей раскрывался неизвестный мир, зовущий к себе.
– Так-так, – говорили старые часы, видевшие все.
Половинка луны, воспользовавшись тем, что ветер разметал облака, с любопытством поглядывала на девушек – учительницу и ученицу.
Рассказывая, Маргарита Михайловна оживилась, щеки ее заалели, голос звучал мягко и сердечно, грустный свет из глаз исчез. Была она в простеньком домашнем платье, в войлочных стоптанных туфлях, а Наде казалось, что никогда она не была такой хорошей, милой, как сейчас.
Потом они говорили о школе, о том, как учатся и как могли бы учиться ребята, о «невероятных трудностях в овладении стилистикой», о журнале. Надя уже освоилась, осмелела, голос ее зазвенел снова в полную силу; она без умолку говорила о себе, об Анатолии, о подругах, о комсомольском собрании, где ей здорово попало за двойку по геометрии, и кончила тем, что назвала Толю Черемисина Обломовым: тот никак не мог написать письмо старосте, а этот не может закончить третью главу своей фантастической повести; только и разглагольствует о спутнике.
– Да, повесть получается и на самом деле… фантастическая, – улыбнулась Маргарита Михайловна. – Ты давно с ним дружишь? (Маргарита Михайловна обращалась к своим воспитанникам то на «вы», то на «ты», сама не замечая этого, в зависимости от характера беседы, настроения и прочего).
– С лета, как он приехал сюда, – защебетала Надя. – Он чудесный. И будем дружить всегда. Только… я не знаю…
В комнату вошла Евдокия Назаровна.
– Рита, там чай горячий… предложила бы своей гостье…
– Нет, нет, нет… Что вы, что вы! – замахала руками гостья и отбежала в угол, спрятаться. Но Маргарита Михайловна оттуда ее извлекла и с помощью мамы усадила за стол.
– Покушайте, девушки, – угощала Евдокия Назаровна. – Вот варенье, вишневое, моего изготовления, а эти хрустинки – это Рита в детстве так называла печенье – она сама пекла.
Пришлось Наде придвинуть к себе стакан и попробовать и печенье и варенье. Оказалось: и то и другое было очень вкусным.
Когда Евдокия Назаровна ушла, Маргарита Михайловна спросила:
– Надя, ты что-то хотела сказать: «Только я не знаю»?..
Надя взглянула на Маргариту Михайловну и заалелась.
– Нет, нет, ничего… Просто я глупая девчонка…
– Ну, хорошо. Что ж, одеваться надо. Я сейчас…
Маргарита Михайловна вышла в другую комнату.
«Сказать или… нельзя? Сказать или нельзя?» – размышляла Надя.
Она сидела на диване; около нее лежал альбом семейных фотоснимков. Надя перевернула несколько листов и увидела… Молодой человек… И Маргарита Михайловна со счастливой тихой улыбкой немножко склонилась к нему.
– Ах… как хорошо! – сказала она и услышала, как застучало ее сердце… И тут она окончательно решила: «Спрошу!»
Маргарита Михайловна вошла уже одетая в новое платье. Надя кинулась к ней.
– Маргарита Михайловна, ну, я дурочка… и все такое… Маргарита Михайловна, вы… только не сердитесь… Вы – любили?
Учительница растерялась. Ей задала такой вопрос ученица, семнадцатилетняя девочка. Как она смела? Бежали секунды, а она все молчала, не зная, что делать. Впрочем, разве не ясно, что нельзя об этом говорить со своей воспитанницей? Но Надя смотрела так пристально, с такой верой… И юная учительница поняла – и то, почему спросила ее об этом простодушная Надя Грудцева, и то, что ничего плохого в таком признании не будет, и что, может быть, именно сейчас и нужно сказать девушке: может быть, она извлечет для себя полезный урок… И сказала:
– Да, Надя… любила…
И опустила голову.
– Ну, и что же? Это – хорошо? Вы и теперь любите его?
– Нет, – неожиданно и для самой себя и для Нади твердо сказала Маргарита Михайловна. – Все прошло, забывается…
Она обняла девушку и, поглаживая легкими, бережными прикосновениями руки голову Нади, повторила:
– Нет… Это было год назад, в институте. Я встретила человека, который показался мне лучшим из всех, кого я знала до этого. Интерес к искусству, понимание музыки, которую я очень люблю, безупречно правильные суждения о людях, о дружбе, такт, сдержанность – все это нравилось мне. Мы сблизились. И тогда я увидела, что все это, вот то, что привлекло меня, – все это поза, напускное, маска. Оказалось, за внешним лоском скрывалось холодное сердце.
Маргарита Михайловна умолкла, машинально поправила волосы и, помолчав, продолжала:
– Мне было больно; я говорила, убеждала, чтобы он стал другим. Он слушал, иногда соглашался, обещал… – Маргарита Михайловна грустно улыбнулась. – Но… как это поется? «Каким ты был…» Таким он и остался… Однажды он сказал мне: «Ты много воображаешь…» – и хлопнул дверью. Вот и все…
«Бедная Маргарита Михайловна!» – с искренним участием думала Надя, готовая сделать все, чтобы только она, Маргарита Михайловна, была счастлива.
– И дальше, дальше? Что же дальше?
– Дальше… ничего. Подруги советовали мне пойти помириться, уступить. Я не могла сделать этого, Надя, понимаешь – не могла. На своей печальной любви я многому научилась. Я узнала, что ни на какой компромисс мое сердце не согласится… Я могу быть счастлива только тогда, когда… когда счастье будет полным, – понимаешь?
– Милая, милая Маргарита Михайловна! – прижалась Надя к учительнице. – А вы верите в счастье?
– Не верила… долго… а теперь, кажется, начинаю верить… Ах, что это я… говорю такие вещи!
– Ничего, ничего, Маргарита Михайловна! – Вы покажите мне и Анчеру его. Мы ему прямо скажем, что он низкий, гадкий человек. Недостойный вас!
– Глупенькая! Зачем это…
– А вот у нас с Анатолием никогда этого не будет, никогда! – пылко заговорила Надя. – Правда ведь, Маргарита Михайловна? Он хороший, да? А впрочем… – Лицо девушки вдруг стало очень огорченным.
– Ведь у нас… у нас же только дружба…
Это было сказано с таким сожалением, с такими слезами в голосе, что Маргарита Михайловна невольно рассмеялась, тепло и ласково.
Они оделись и пошли во Дворец.
На концерт пришли почти все десятиклассники.
До начала и в перерывы Маргарита Михайловна рассказывала о композиторах, о том, как нужно понимать ту или другую вещь. После разговора с Надей, в шумном кругу своих воспитанников, она уже начала успокаиваться и говорила о музыке охотно, с увлечением. По одну сторону от нее сидели Надя и Анатолий, по другую – Клара Зондеева. Клара была весела, но печать обычной серьезности не сходила с ее лица даже на концерте. Музыка не очень трогала Клару, но ей очень хотелось бы говорить о ней так, как говорит Маргарита Михайловна, чтобы и Анатолий Черемисин, сказавший когда-то, что она, кроме учебных предметов, ничего не знает, и Надя, и все так же слушали ее и восхищались ею.
Оркестр исполнял «Вальс-фантазию» Глинки.
Надя сначала слушала рассеянно, все еще переживая то, что рассказала ей Маргарита Михайловна. Но юность недолго задумывается над своими и чужими печалями. Вдохновенная, красочная, полная светлых чувств музыка захватывала ее все больше и больше. Наде было необыкновенно хорошо и оттого, что музыка рассказывала о чем-то чистом и нежном, и оттого, что рядом был он, Анатолий. Все, все будет хорошо! – говорила музыка. Наклонясь немного к нему, она рассказала, как ждала его, а пришла соседка за дрожжами.
– Это в субботу было? – спросил он. – В тот вечер я бродил по городу и думал…
– О ком?
– О ком… Об одной девушке….
– Правда?
У Нади счастливо заблестели глаза. Она поняла, о какой девушке он думал.
– Слушай, слушай музыку, – сказала она, принимая важный вид, чтобы никто не догадался, почему она такая счастливая.
А в оркестре, переплетаясь со светлой и нежной мелодией, уже звучала другая – грустная, раздумчивая. Но светлая становилась все сильнее и ярче, побеждала ту – грустную, протяжную. И Надя думала: «Вот эта – печальная – это о Маргарите Михайловне, а эта – лучистая – обо мне, о нас… У нас ничего такого не будет. Все, все будет хорошо!»
Стихийное бедствие
– Садитесь, Черемисин. Вы хорошо знаете урок. Предыдущий ваш ответ был на троечку, а сейчас ставлю вам 5.
Черемисин идет на свое место, приглаживая на ходу рассыпавшиеся волосы. Он видит, как ему улыбаются синие глаза, видит, как она одной рукой жмет другую свою руку, показывая, что пожимает его руку. Он счастлив.
За лабораторным столом (дело происходит в физическом кабинете) уже отвечает урок Степан Холмогоров; Таисия Александровна, учительница физики, попросила его рассказать один из разделов за девятый класс – о центробежных механизмах, заданный в качестве повторения. Не спеша, как бы взвешивая каждое слово, Степан говорил своим крепнущим тенорком:
– Центробежные механизмы – это такие механизмы, работа которых основана на явлениях, наблюдаемых при движении тела по окружности. На этом принципе основано действие центробежного насоса… У нас на заводе есть сушильная машина…
– А вы откуда знаете?
– Отец показывал. Летом он водил меня по цеху целый день.
– Вы что же, интересуетесь заводом?
– Да.
– Хорошо. Продолжайте…
Анатолий слушал Степана с особенным интересом, хотя только что сам говорил это же. У Степана все получалось как-то крепче, четче; поражала собранность мысли, ясность выражений. А пример с сушильной машиной – здорово хорошо получился, к месту, удачно!
На крышку парты, под самый нос Анчера, упала записка, точно с неба свалилась:
«Толь! У меня в ушах все еще звучит «Вальс-фантазия»…
Это она, ее кругленький, бойкий почерк. Вон она говорит что-то веселое, озорное, – одними губами, безголоса, выглядывая из-за Клариной головы.
«…Я не спала всю ночь, никак не получается конец. Помог концерт; в конце рассказа – впечатления от концерта. Окончила перед утром, отдала Марго. Мне надо сказать тебе что-то очень важное. Такое важное, что, может, на всю жизнь… И скажу, если Марго одобрит мое творение, названное так: «В ком сердце поет». Понимаешь? Спать хочу, как ночной сторож. Вечером будем писать журнал, в комсомольской комнате, приходи, Анчерушка, не к 7-ми, а раньше…»
– А почему не сейчас? – спросил он в перемену, присев к ней на парту.
– Так, просто; я волнуюсь… Я могу быть счастлива только тогда, когда… счастье будет полным, без уступок; понимаешь?
– Понимаю, – сказал он, ничего не понимая. – Что же надо тебе для полноты счастья?
– Много. Ее положительный отзыв… Я долго не верила в счастье, а теперь начинаю верить. Только вот сочинение… – задумалась Надя, – как-то там наше сочинение? Неужели снова… подчеркушки… снова «два»?
– Нет, ты скажи, – начал упрашивать Анчер, – ну, пожалуйста, скажи, – что это: «…важное, на всю жизнь…»
– Вечером, вечером. А как у тебя с «Полетом на Луну»?
– Лечу к четвертой главе. Мои герои уже прибыли на Луну и в танкетке ездят по ней, исследуют…
– Отлично! Рада! Очень! – Надя вскосматила ему волосы и выбежала из класса. Автор фантастической повести не успел и ноги вытащить из-под парты.
Весь день Анатолий томился ожиданием, весь день думал, что она скажет. Даже о сочинении все мысли повылетели; а не о нем ли, не о классном ли сочинении только и говорили, только и думали все? Маргарите Михайловне не давали прохода:
– Как сочинение? Когда проверите? Когда принесете?
Дома, сделав все уроки, Анатолий слонялся из угла в угол; принимался писать повесть – не мог; начинал читать – ничего не понимал. Потом, сидя на любимом маленьком стульчике у батареи, он погрузился в глубокое раздумье.
Что же это такое – вечные думы о ней?..
Он давно заметил, что когда не было Нади, ему все казалось неинтересным, все чего-то недоставало, все куда-то тянуло. В ее отсутствие он живо вспоминал ее слова, шутки, голос, то звонкий и озорной, то певучий и нежный. В каждом движении ее, в каждом взгляде, даже в белых бантиках на голове было что-то необычное, присущее ей одной; а в каждом слове ее был скрыт особый смысл, который может быть понятен только ему. Но какой? Это-то и непонятно. А после каждой встречи с ней он с удивлением замечал, что стал как будто выше, сильнее.
Что все это такое? И когда это началось?
Да чуть ли не с первой встречи, в августе, когда он пришел в школу записываться. Вместе с подругами она, в мальчишечьих брюках, в майке, занималась покраской парт; это работала «бригада старшеклассников по оказанию помощи школе в ремонте».
– Новичок, да? В 10-й класс? – приблизилась она к нему, играя кистью. – Берите-ка, юноша, кисть и – на труд, на подвиг!
Пришлось поработать.
С первого дня он – весьма высокий, плечистый, с лицом, загорелым под южным солнцем до черноты (он жил несколько лет с больной матерью на Северном Кавказе, у родственников, и летом приехал сюда, к отцу), то неповоротливый и мешковатый, то не в меру проворный, – стал мишенью для Надиных шуток и острот. «Юный медведь с развитыми нижними конечностями», «Дон-Кихот северо-южанский», «Господин Простаков» – как только она не называла его! Он слушал, косился, иногда, ворча, грозился. Надя хохотала. Подсмеивались над ним и другие. Но потом, когда на уроке химии, хоть и путаясь в подборе слов, он обстоятельно рассказал о периодической системе Менделеева, когда во время какого-то спора весьма толково разъяснил, есть ли жизнь на Марсе, когда в ответ на обращение к нему Степана Холмогорова: «Скажи-ка, дядя… не родной ли ты брат михалковскому дяде Степе?» – весело рассмеялся и так сжал Степчика в своих ручищах, что тот завопил на всю школу, – все увидели, что новичок – славный парень, человек простой, душевный и не такой простак, каким показался вначале. Тот же Степан, скептик по натуре, высказал тогда предположение:
– Кто знает, может быть, из товарища и толк выйдет…
Надя Грудцева открыто заявляла:
– Толя? Он – удивительный!
Они подружились.
И вот теперь… Всегда аккуратный и прилежный, теперь он готовился к урокам особенно тщательно, зная, что она будет слушать его. Теперь он следил за спутником и первый докладывал ей, что и как там, в космосе; теперь он с жаром писал повесть о полете на Луну и несся туда на изобретенном им самим межпланетном корабле с ней…
Ложась спать, он посылал ей нежное пожелание:
– Спокойной ночи, Надя!
Что же это за чувство? Дружба? Нет, он дружили с мальчиками и с девочками. Совсем не так было. Любовь? Что-то похоже… в книгах иногда пишут о чем-то таком же: вначале непонятно, а потом оказывается: они любили друг друга! – Здравствуйте! Да нет, не то… И вообще смешно: любовь. Чего-чего, а уж этого с ним не случится. Что он, маленький, что ли?..
Ребята подшучивали. Писали на доске: «Толя плюс Надя».
Анатолий Черемисин задумался, помрачнел; но, насколько мог, старался внешне быть таким, каким был всегда, – обычная хитрость влюбленных. В школе это удавалось в большей мере, чем дома. Дома он ходил из угла в угол, принимался помогать матери на кухне, но только мешал ей; сидел за столом и чертил разные фигуры; чаще всего получалось одно милое личико и заветный вензель «Г» да «Н»…
Порой он замечал на себе взгляд отца. Уж не стал ли папа замечать что-нибудь? Этого Толе не хотелось; почему – он и сам не знал.
Его отец, Захар Фомич Черемисин, лицом очень похожий на Тараса Шевченко, работал мастером в инструментальном цехе и был на хорошем счету. Все он делал рассудительно, не спеша; иногда его хвалили, награждали грамотами, иногда поругивали за медлительность. Приходя с работы, он рассказывал, как прошел день на заводе.
Сын слушал с интересом. А сын рассказывал о школе, о Маргарите Михайловне, о занятиях по стилистике, о журнале – обо всем и обо всех, кроме Нади. Иногда они читали газеты, спорили, строили предположения о том, как будут развиваться те или иные события; следили за тем, как страна готовится к своему 40-летию. Играли в шахматы; а то принимались бороться, и в доме шел дым коромыслом; мать Анатолия, тихая женщина, так и не вылечившаяся от какой-то длинной, как ненастная осень, болезни, принималась стыдить их и спешно убирала стулья и подцветочники в безопасные места.
…Сегодня Толюшка все поглядывал то на часы, то в окошко, слонялся по дому, отвечал невпопад. А папа искоса, пряча улыбку в усы, посматривал на сына.
Наконец, сын услышал тихий басок отца:
– Анатолий, ты… это самое… здоров?
Анатолий вздрогнул: уткнувшись в книгу и не читая ее, он и не заметил, что отец был в комнате.
– Я? – он испуганно захлопнул книгу. – Да… то есть, нет…
Отец не спеша подошел к сыну, прикоснулся к его голове.
– Смотри, ты бледен, похудел.
– Нет, я здоров, – смущенно ответил Анатолий и отвел голову из-под теплой шершавой руки отца.
– Что ж такой скучный?
– Нисколько не скучный! – загорячился сын, как шалун, пойманный на месте преступления. – Просто я думаю, то есть пишу одну вещь.
В глазах отца загорелся лукавый огонек; чтобы не дать сыну заметить его, он, пыхнув трубкой, окутал себя густым облаком дыма. Недавно он видел, как Анатолий шел по улице с одной очень бойкой девицей. И эта девица была похожа на девичьи головки, нарисованные сыном на ватмане, покрывавшем стол.
– Да… – протянул отец. – А может, у тебя… это самое…
Он показал на сердце и сделал значительное выражение на лице.
– Ничего не это самое! – рассердился сын. – И не понимаю, что ты хочешь сказать? Я здоров, весел… и так далее.
– Конечно, любовь – стихийное бедствие, – спокойно размышлял отец. – И, как всякое бедствие, ее надо стойко пережить… Она – это та, синеглазая, с длинной косой?
– Папа!
– Не буду, не буду… Я просто так, припомнил. Кажется, хорошая дивчина.
– Чу́дная, то есть… чудна́я! – выпалил Анатолий насмешливо, и отец понял, что он ироническим тоном прикрывает правду.
– И она… ноль внимания?
– Папа! Это уж слишком…
Отец подошел к сыну, обнял.
– Ты не отчаивайся, в случае чего… Что же, всякое бывает. Будь мужественен, будь благороден, если даже она…
– Нет, папа, я счастлив. И ничего этого нет.
– Ну, и хорошо. А то – расскажи… Обмозгуем, что и как. Вот работаешь ты много, очень много. Значит – хорошо; это хорошо… И записок никаких не получал?
– Вот еще – записок! Глупости какие! – Анатолий возмутился и покраснел до ушей; Надина записка лежала у него в кармашке вельветки, у самого сердца. – Какие могут быть записки?
– Ну и ладно, и ладно, прости. Значит, порядок. Да это все мать, ей-богу. «Вот, говорит, наш Толюшка какую-то бумажку из кармана вынимает, читает и обратно кладет. Не случилось ли, говорит, какого-никакого бедствия?»
Мать Анатолия – тихая, маленькая, в платочке, в шлепанцах – была здесь же; она хотела что-то сказать, да не нашла слов и поочередно соглашалась то с отцом, то с сыном, и только вздыхала. Сын же с ужасом думал:
«Попался!» – и напрягал все силы ума, чтобы выйти из тяжелого положения. И додумался…