Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Константин Федин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Глоток чинцано, да? – спросил он, поднявшись и развертывая бутылку.
– Нет.
Штопора не было, он протолкнул пробку в горлышко карандашом, налил в толстый граненый стакан.
– Как удивительно, что это не случилось раньше, – сказала она.
Она подвинулась к стене, куда ударил через окно угольник солнца, ее смятые волосы вспыхнули, по приоткрытым зубам скользнули яркие точки отражений.
– Но кажется – это было всегда, – возразила она себе.
– В мыслях, – сказал он.
– Во сне. А сейчас наяву; ведь наяву, правда?
Она потянулась к нему.
– Как я ужасно боялась, когда тебе было плохо.
– Я помню. Но разве мне было так плохо?
– Ужасно. Я по ночам плакала.
Она обняла его и нагнула к себе.
– Я так плакала! Но теперь я знаю – ты не умрешь.
– Нет, – улыбнулся он, – никогда.
– Не издевайся. Для меня никогда. Скажи, как ты думаешь, что будет дальше?
– Будет хорошо.
– Но что, что?
– Не знаю. Давай не станем гадать.
– Конечно, не будем гадать. Но как ты себе представляешь?
– Это же и есть гаданье.
– Но как же так? Ведь ты меня…
Он не дал ей докончить и поцеловал ее опять…
Когда они шли к поезду, садилось солнце, расставание с ним гор было благоговейно-тихо, в розовой краске снегов потухала грусть. Левшин и Гофман попрощались, говоря глазами то, что им мешали сделать наступавшие на поезд, как копьеносцы, лыжники.
– Здесь – другой мир. не то что Арктур, – сказала она, – я была с тобой в другом мире.
– Мы забыли Арктур.
– Кланяться ему?
– Да. Поклон Инге.
– Инге? – громко спросила она, оборачиваясь с приступка вагона.
– Ерунда, – воскликнул он, – совсем позабыл! До чего глупо?
Они помахали друг другу руками. Он заметил, как потемнело ее лицо. И в тот же момент он с ясностью вспомнил, как уезжал из Арктура – не попрощавшись с Ингой, потихоньку заперев свою комнату. Он почувствовал, что кровь прилила к щекам, и зашагал прочь, стараясь подавить смущение перед самим собою.
12
С тех пор как началось падение – как продан был «роллс-ройс» и куплен маленький автомобиль, а потом продан и маленький; как были уволены излишние служащие; как кредиторы, объявив себя хозяевами Арктура, впервые бесстыдно вывернули карманы доктора Клебе, – с тех пор не выпадало дня, более трудного по переживаниям, чем второй день пасхи.
Штум явился поутру не с обычным визитом доктора, а затем, чтобы поздравить своих больных с праздником: он придавал большую цену такому нелекарскому общению с пациентами, у которых праздники от буден отличались только бисквитом вместо булочки к послеобеденному кофе.
Он зашел к доктору Клебе и узнал, что Левшин живет в Альп-Грюме, а Инга собралась к отъезду вниз. Он смотрел па пол, засунув руки в брючные карманы, и говорил упрямо, с ретийским акцентом крестьянина.
– Вы не должны были отпускать Левшина без моего согласия.
– Но, господин доктор! Я был бы счастлив, если бы пациенты жили у меня вечно!
– Это для них совершенно излишне, господин доктор.
– Но для меня…
– Я приглашен сюда лечащим врачом.
– Я понимаю вас. Левшин сказал, что вернется в Арктур, как только уедет фрейлейн Кречмар.
– Я, вероятно, не улавливаю здесь какой-то зависимости, – глухо сказал Штум и постучал ногою по полу.
– Ну, вот именно, – оживился Клебе, – приходится выбирать: вместе они оставаться не могут.
– Так, так. Тогда кому-нибудь надо переехать в другой санаторий.
– Я не гожусь в святые: нельзя требовать от меня, чтобы я думал о других санаториях.
– По о больных?
– Я же и говорю о больных! Разве мне может доставить удовольствие отъезд нашей милой фрейлейн Кречмар?
– Она не уедет без моего разрешения.
– Она хотела с вами говорить.
– А я хотел бы о намерениях моих больных узнавать заранее.
– В конце концов я тоже больной, господин доктор, – измученно выдохнул Клебе, отбегая к балконной двери.
– Вы – больной, однако не пациент. Вы сделали неправильное употребление из санатория: вы его содержите, вместо того чтобы в нем лежать. Это порочный метод лечения.
– Это метод существования, господин доктор, – задыхаясь, прошептал Клебе.
– Метод самоубийства в наше время, – сказал Штум.
– Может быть, может быть! Виновато наше время, а не я. В данном случае не все безнадежно: Левшин возвратится, а нашу милую фрейлейн вы, господин доктор, конечно, убедите лечиться.
– Лечиться от чего? – буркнул Штум. – Попробую пойду.
Около лаборатории ему встретилась доктор Гофман. Взяв за локоть, он повел ее к лифту, и она улыбалась его приятной, грубовато-ласковой неуклюжести.
– Ну, как наш Левшин? Клебе говорит – вы ездили к нему.
– О, так еще он себя никогда не чувствовал! – краснея, сказала она.
– В чем же это выражается? – как на консилиуме, спросил Штум.
– Ну, он очень… он вообще…
– Ах, вообще, – сказал Штум так же сосредоточенно. – С точки зрения врача, это весьма хороший показатель, если… вообще…
У него шевельнулся расчесанный гладкий ус; она заметила это и, еще больше загоревшись, так что потеплели уши, засмеялась. Он опять взял ее под локоть, вывел из лифта, сказал баском:
– Зайдем-ка вот к барышне.
Инга собирала мелочи на туалете, пахло потревоженными флаконами; чемодан, разинув набитую вещами пасть, лежал – сытый – посредине комнаты.
– Я так хотела вас видеть, – сказала Инга, протянув пахучие руки и близко становясь к Штуму.
– Я смотрю, вы собрались. Наверно, ко мне?
– Не смейтесь. Я хотела сейчас поехать к вам, рассказать, попросить совета.
– Какой же совет? У меня один совет: раздевайтесь, ложитесь в постель. А всего этого, – он показал на чемодан, – как будто не было. Вот и фрейлейн доктор того же мнения, верно?
– Безусловно, – не глядя на Ингу, произнесла Гофман и строго вынула из нагрудного кармана молоточек и стетоскоп, как будто намереваясь немедленно приступить к выслушиванию.
– Нет, это невозможно, – сказала Инга. – Надо все, все переменить.
Штум слегка обнял ее, и они вышли на балкон. Весенние тающие редкие хлопья снега торопились на землю, сквозь их рябь окрестность была видна наполовину.
– Посмотрите на небо, – мягко сказал Штум. – А ведь возможно, что через час или два оно станет прозрачно и ярко. И как трудно будет вообразить эту свинцовую крышку, которой сейчас захлопнута долина.
Инга покачала головой.
– Это слишком поэтично. В жизни так не бывает. В моей жизни.
– Как раз в вашей так и будет.
Штум поднял руку.
– Видите, на горе белеет дом?
– Вы там работаете, я знаю.
– Да. Там лежат двести человек. Так каждый год, так двадцать лет. И если говорить о жизни, о том, как бывает в жизни…
– Я верю. Но беда в том…
Она обернулась к нему.
– …в том, что верю вам и не верю себе. Что я подойду под ваши правила, под ваши мерки. Что мне надо лежать, а не бегать, не уставать от какого-то труда, риска, опасностей, не знаю – чего.
– Вам надо научиться послушанию. Это все.
– Значит, ваша… можно спросить?
– Да.
– Ваша жена… вы были женаты?
– Да.
– Ей тоже недоставало послушания?
Штум молчал. Он смотрел в беспорядочную пляску снежных хлопьев, точно в ней могло находиться решение – должен ли он отвечать Инге.
– Простите, – сказала она очень тихо и положила пальцы ему на руку.
И он увидел пальцы своей жены, какими они были незадолго до конца – длинные, с широкими суставами, с ногтями, выгнутыми, как челночки, с самодельным маникюром. Он глядел на них застыло. Потом медленно стер с них большую каплю от растаявшей снежинки, подумал и, нагнувшись, поцеловал их.
Инга хотела что-то сказать, придвинулась к нему и промолчала.
– Нет, – ответил Штум спокойно, – в случае с моей женой виновен я. У меня не хватило мужества заставить не слушаться. А врач ни в каком случае не имеет права терять мужества.
– Мне кажется, я могла бы послушаться одного человека.
– Но он уехал?
– Он уехал.
Штум опустил веки.
– Холодно, – сказал он. – пойдемте в комнату.
И там, всегдашним своим хрипловатым голосом, наказал:
– Значит, ни шага из Давоса. Если нужно – перемените санатории. Это не помешает мне быть вам полезным. До свиданья. Фрейлейн доктор смерит вам сейчас температуру, уложит в постель и подтвердит, что вам никуда нельзя ехать, верно?
– Безусловно верно, – быстро отозвалась фрейлейн Гофман.
И Штум оставил их вдвоем.
Они сразу будто выросли, распрямившись, подняв головы. Они предоставляли друг другу начало разговора и, может быть, обдумывали тактику. Фрейлейн доктор потрогала в кармане неизменные, как талисман, инструменты.
– Будьте любезны, ваш термометр, – по-деловому сказала она.
– Не помню, где он.
– Вы считаете, он вам больше не понадобится?
– Не знаю.
– Скажите, почему, собственно, вы решили, что вам можно уезжать? – другим, неофициальным тоном спросила Гофман.
– Потому, что я себя прекрасно чувствую. Да, да, да! Вы же не можете знать, как я себя чувствую, И еще потому, что здесь все лгут!
Инга выговорила это одним духом, без остановок, и только на последнем слове, как на грани, к которой рвалась, обрезала речь почти вскриком. Впечатление, произведенное этим словом на Гофман, подхлестнуло ее к новому удару:
– Да, все лгут. И доктор Клебе. И вы!
Она испытала пьянящее торжество при виде растерянности фрейлейн доктор, беспомощно закрывшей лицо руками. Она трепетала от радости, у нее шумел в голове приток восхищающих сил, каких она в себе никогда не подозревала, и уже озорно, войдя во вкус, она ударила еще раз:
– Вы – лгунья!
Гофман открыла лицо. Она была бледна, нижняя губа по-детски дрожала, растрепались и жалко повисли на лоб легкие прядки волос.
– И уезжайте. Скатертью дорога. Лучше для всех, – сказала она, набирая воздух после каждого слова, и тяжело ноша а к выходу.
Распахивая дверь, она толкнула ею майора, собравшегося постучать, но не остановилась и даже не могла ответить на его готовное приветствие.
Инга бросилась к нему навстречу.
– Милый, милый майор! Как же случилось, что мы покидаем Арктур в один день?
Он стоял на пороге, неловко озирая себя – в извинение не вполне годной для визитов одежды: он был в глубоких ботах, в шубе, шерстяной шарф вылезал из-под воротника, шапка торчала под мышкой, он держал в одной руке патефон, в другой – зонт и черные очки.
– Какая жалость, что мы едем в разных поездах, – не переставая говорила Инга. – Как хорошо, что вы решились двинуться вниз! Вы не боитесь, нет? Я не боюсь ни капельки. Это все выдумки докторов. Довольно, довольно докторов! Вы знаете что? Знаете что?
Она вытащила у него из рук все вещи и потянула его в комнату. Он неповоротливо повиновался. С умилением он глядел на нее, и ему казалось, что вот-вот наконец он спросит, рассердилась ли она в тот раз, когда он так близко нагнулся к ее лицу и она толкнула его. Ведь больше никогда не случалось захватывающего дыхание разговора, как в тот раз, и что же этому было виною – тогдашний ли дерзкий порыв или, может быть, – о боже! – проклятая вечная робость?
– Знаете что, – твердила Инга, – там, в Локарно (вы ведь едете в Локарно?), так вот, там, под пальмами (там ведь, правда, пальмы?), достаньте свою записную книжечку и сосчитайте, сколько дней, часов и минут вы пролежали в Давосе на балконе, и сколько ампул кальция вам влили в мышцы, и сколько раз вы сыграли в Арктуре на рояле до-ре-ми-фа-соль, и потом запечатайте свою книжечку сургучом и начните новую, совсем новую жизнь! Хорошо? Хорошо?
Она не давала ему произнести ни звука, а он любовался ею и видел, что нет, не спросит ее, никогда не спросит, рассердилась ли она в тот раз, или – о! – неужели то была лишь женская увертка?
И вот он подержал, сжимая, ее тонкие руки, и она опять вооружила его зонтом, патефоном и очками.
– Ступайте, ступайте! И никогда, никогда не возвращайтесь назад!
Она вывела его в коридор и, когда он стал спускаться по лестнице, положила ему сзади на плечи руки. С ощущением этой ласки майор вытер мокрые глаза и надел очки.
Снег все летел и летел. Вязкий покров его лежал на дорожке. Дверь была залеплена хлопьями, стекла умывались слезами.
Первым вышел наружу майор и широко растворил дверь Карлу, нагруженному кладью: портплед, баул, связка разных тростей через плечо, два больших чемодана в руках. Доктор Клебе, в халатике, остановился на пороге. Надо было прощаться.
– Не очень удачный день для отъезда, – сказал доктор.
Майор раскрыл зонт и стоял неподвижно, в молчании.
– Я надеюсь, вам не повредит эта чертова слякоть, – сказал доктор.
Майор не отвечал. Хлопья испятнали его, вокруг бот на дорожке образовались вытаины, с зонта начало капать.
– Можно идти, господин майор? А то нас придется откапывать лопатой, – улыбнулся Карл.
Майор бессильно тряхнул рукой, точно хотел сказать: все пропало!
– Будьте здоровы, господин доктор, – грустно произнес он.
– Счастливый путь, господин манор.
Они простились, и майор двинулся следом за Карлом. Когда они сделали шагов десять, раздался женский голос:
– До свиданья, милый майор, до свиданья там, внизу!
Майор оборотился. С балкона махала ему платочком Инга, и сквозь толчею снегопада только и проглядывалось это мелькание руки с платочком. Он поднял насколько мог высоко зонт и потом опустил его до земли и увидел, как платочек, в ответ на его салют, замелькал часто-часто.
Доктор Клебе не мог вынести этой сцены, вдруг почувствовав, что его знобит. Он побежал к себе и уже где-то в коридоре расслышал, как наглухо захлопнулась брошенная парадная дверь…
К обеду, из-за праздника, в столовой появились гости. Так как Инга уезжала, ей тоже накрыли столик, и она с удовольствием оглядывалась, рассматривая знакомые и неизвестные лица.
Особенно привлекал ее стол англичан. Она испытывала к ним признательность, потому что на первый день пасхи жена пастора прислала ей поздравительную карточку: весенний ландшафт, ландшафт надежды, раскрашенный любительской рукою: синий ручей, распушившаяся верба, над нею – переведенный через индиговую бумагу херувим Рафаэля. Инга решила непременно поблагодарить добрую пасторшу и все ждала, когда та отвернется от своих гостей и взглянет на нее, чтобы поздороваться.
Но англичане были заняты собою. Они много и легко смеялись над прочитанным в газетах, которые лежали у них в ногах, на полу. Они получали кучи газет и вообще имели слабость к почте, углубляясь перед обедом в длинные письма, приходившие из разных концов света, как будто воображаемые моционы к корреспондентам им были нужны для аппетита. Пока не подали кушанья, они держались непринужденно, точно в холле, занятые сначала газетами, потом разглядыванием пасхальных карточек. Но и за едою им было весело, и они, кроме себя, ничего не замечали.
После обеда Инга стала прощаться с санаторием, по немецкому обычаю, никого не минуя, знакомым – пожимая руки и наговаривая пожелания счастливо оставаться, с чужими – раскланиваясь. Переходя от столика к столику, она все больше горячилась, огонь занимался на ее лице, ей было ясно, что совершается нечто особенное – она расстается с Арктуром! Она была уверена – ее кругом любят: так много сердца вкладывали все, все в прощанье с ней; и она тоже страстно хотела всем, всем так много хорошего, счастливого. Она едва не обняла Лизль – праздничную, накрахмаленную, сильно трясшую ей руку под голосистое приговаривание:
– Адэ, адэ! Благодарю вас, вы очень были ко мне добры!
И тогда Инга с разбегу подлетела к столу англичан и, почти задыхаясь, выпалила пасторше:
– Я хочу вам сказать спасибо за ваше поздравление, сударыня. Это было необычайно любезно с вашей стороны и доставило мне огромную радость.
Англичане смолкли. Пасторша сосборила все морщины на лбу, брови ее соединились с прической, она оглядела Ингу с головы до ног.
– О, пасха, – выговорила она старательно на негодном немецком, но таким тоном, который сразу объяснил, что хотя в этот праздник допустимо снизойти к каким угодно нациям, однако избави бог питать надежды на сближение.
Она все-таки прикоснулась к протянутой руке Инги. Зато пастор, когда Инга подошла к нему, уставился на нее с бешенством. Он разминал челюстями мягкий торт, но казалось, что жует пересохшую американскую резинку и вот сейчас, растерев на зубах жвачку, выплюнет ее в глаза девушке, осмелившейся ворваться в его бытие. Он медленно поднес к своему лбу указательный палец. Предчувствуя шутку, англичане улыбнулись. Он перевел взгляд с лица Инги на ее руку, дрогнувшую и немного опущенную. Палец у него словно прирос ко лбу. Нельзя было догадаться – то ли пастор не может понять намерений Инги, то ли хочет сказать, что она глупа. Англичане уже посмеивались. Инга стояла с протянутой рукой.
– Я уезжаю. Я хочу с вами проститься, – сказала она с усилием.
Вдруг пастор рванул из кармана платок и начал тереть глаза, шутовски плача. Англичане захохотали.
Чувствуя непонятную тягость. Инга тоже засмеялась, бледнея, покашливая, и в отчаянии снова подняла для пожатия руку. К неудержимой забаве стола, пастор наконец церемонно распрощался со смешной барышней, продолжая тереть платком щеки.
Инга выбежала из столовой.
Обида, пришедшая внезапно, откуда-то сбоку, облегчила отъезд: невозможно было оставаться в этом доме! Но когда унесли вещи вниз, Инга на цыпочках быстро подошла к соседней комнате и, прислушиваясь, взялась за дверную ручку. Сердце странно остановилось, в его вдруг стало отчетливо слышно. Инга постояла без движения, затем осторожно налегла на ручку. Дверь была заперта. Все так же на цыпочках, но уже не спеша. Инга подошла к лифту.
Ее отвозили на лошади, в санях, и – как даму – доктор Клебе провожал ее на вокзал.
Шел послеобеденный мертвый час, город-санаторий был пустынен: закрылись магазины и конторы, не бегал автобус. Тишина словно наблюдала за отъездом Инги, – дома глядели вслед и то примечали про себя: вон она поехала вниз, то словно переговаривались: смотрите, смотрите, что она делает – она уезжает из Давоса!
Перед тем как войти в вагон, ей захотелось сказать что-нибудь искреннее, отвечавшее смятению ее души. Но, приблизившись к доктору и увидев тоскливый холод в его взоре, она сказала:
– До свиданья, – усмехнулась и добавила с кокетливым вызовом: – Я мерила температуру, у меня тридцать восемь.
– Ай-ай, – покачал головой Клебе, ничуть не удивляясь, и посоветовал, какие лучше принять лекарства, чтобы уберечься в дороге.
Он сделал два шага вместе с тронувшимся поездом. Инга из-за стекла вагона махнула ему снятой перчаткой. Он приподнял шляпу, тотчас надел ее, повернулся и пошел прочь.
Его все время знобило, и он загадал: если у него больше температура, чем у Инги, значит, анализ будет положительный: с утра он поручил фрейлейн Гофман сделать анализ мокроты. В санях он ежился и вздрагивал. Снег перестал, по воздух был непривычно влажен, дорога потемнела, полозья с шипением отжимали из колей воду.
Дома он сейчас же лег, закутался в плед, взял в рот термометр. С бессмысленной путаницей в голове он задремал. Очнувшись, он долго не мог разглядеть на термометре шкалу, потому что начались сумерки, а когда поймал глазом металлический столбик ртути, передернул плечами, будто отказываясь постигнуть шутки своей натуры: было тридцать семь и девять десятых. Он позвонил и велел Лизль принести анализ.
Минут пять спустя фрейлейн доктор через дверь заявила, что хотела бы говорить с ним как с коллегой.
– Понимаю, коллега, – крикнул он. – Сколько в поле зрения?
– Можно к вам?
– Извините, не одет. Суньте анализ под дверь.
Он соскочил с дивана, поднял с пола желтый листок лаборатории, бросился к окну. На тыльной стороне листка – против графы «эластические волокна» – он увидел «да». Он сделал шаг, на миг остановился и начал с точнейшей размеренностью ходить от окна к дивану и обратно. В листок он долго не глядел, зажав его в кулаке, руки – за спину. Потом он опять устроился на диване и прочел весь листок. Бацилл анализ обнаружил от пяти до десяти в поле зрения.
Да, доктор Клебе слишком мало думал о себе. Все о других, о других! Арктур был приобретен, чтобы лечиться, постоянно лечиться и жить в горах, жить в условиях, обеспечивающих здоровье, в обстановке, уничтожающей болезнь. Арктур был задуман как лекарство, как гарантия, как хитрость: он должен был лечить и оплачивать лечение, он должен был стать вечностью и в то же время ценою, которой приобретается вечность. А он стал пожирателем здоровья доктора Клебе, стал пагубой.
И, упрекая Арктур, как провинившегося человека, Клебе перебирал в уме заботы, причиненные санаторием, кредиторами, пациентами, всею страшного судьбою последних лет, когда началось падение, и предстоявшие беспокойства подавляли прошлые, и опять все путалось в голове. Вечно пугавшая пустота с какой-то безрассудной торжественностью явилась перед Клебе: пустые коридоры, пустые комнаты, в пустой кухне – застывшая повариха, в люке подъемной машины курит Карл, мертвым глазом подмигивая Лизль, и где-то под чердаком, на чемоданах, прильнула к микроскопу фрейлейн доктор. «Да» – было начертано в самом конце коридора, по которому раздавались незнакомые шаги, и кто-то прочитал вслух: «да», и доктор вздрогнул во сие.
Проснувшись, он опять схватился за термометр. Шутки продолжались: никакого жара не было, озноб прошел. Клебе заказал пунш и принялся за письмо в Альп-Грюм. В выражениях старого друга, пожалуй приверженца, он приглашал Левшина возвратиться в Арктур, где отныне все было создано для идеального пребывания: ни тени чьей-нибудь докучливости, покой, мир; и даже доктор Штум умилостивлен и не будет сильно корить нарушением режима.
Чтобы письмо скорее дошло, Клебе велел Карлу отправить его с вокзала и перешел к другому делу – взялся вычерчивать расписание собственного режима, поставив себе начать новую жизнь со следующего утра. Этим повторялось пройденное, поэтому тотчас возникло сознание, что болезнь будет преодолена так же, как раньше, что это – очередное обострение, вещь обыкновенная, хотя и неприятная. Как себя вести, что делать – было давно известно, и приколотый над столом распорядок времяпрепровождения означал, что вступал в силу проверенный благотворный закон.
Клебе не торопясь выпил пунш, хорошо согрелся и, решив рассеяться, стал перелистывать, припоминая, книжки своего верного Эдгара.
И когда он углубился в полузабытое приключение, в смежной комнате прозвучал очень сдержанный, словно таинственный, голос Карла:
– Господин доктор.
И еще раз:
– Господин доктор.
Клебе отворил дверь. Карл стоял с открытым ртом, шумно дыша. Он тотчас немного отстранился, и Клебе увидел в коридоре прилегшую на стул Ингу.
Он кинулся к пей.
– Господин доктор, – бормотал Карл, – я застал фрейлейн Кречмар на вокзале. Она спустилась до Ланкарта. Там это началось. Тогда ее доставили назад… Нам было трудновато добираться…
Он с нежностью прикоснулся к ее руке, державшей слабыми пальцами окровавленную тряпку, может быть кусок полотенца.
– Не беспокоитесь, – в горячке испуга сказал Клебе, – не беспокойтесь, фрейлейн Кречмар. Мы вас поднимем на руках.
Она могла только закрыть глаза.
– А письмо? Письмо, с которым я вас послал, Карл? – вдруг вспомнил Клебе.
– Не беспокойтесь, господни доктор, – сказал Карл, – я его опустил прямо в почтовый вагон.