Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Константин Федин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
6
Еще до завтрака в дверь Левшина просовывалось черно-коричневое лицо грека. Оскаливаясь, маленький человек робко шептал на фантастическом русском наречии:
– Здравствуйте, господин. Я только хотел знать, как вы чувствуете?
На самом деле он хотел знать не только это. В пузатом чемоданчике он носил одеколон, бритву и машинку для стрижки, в карманах – тщательно завернутые в бумажку куски мыла. Лежачих больных он брил в постелях, умело взбивая и приспосабливая подушки. Контрабанда он поторговывал парфюмерией. В конце городка приютилась его парикмахерская, в которую заходили только соседи, и если бы он не сновал по санаториям с набитыми карманами, ему нечем было бы кормить троих гречанят, таких же черно-коричневых, как он сам.
Пальто он оставлял внизу, а шапку, принеся с собою, клал на чемоданчик. Другой такой шапки не могло быть нигде: географическая карта посиневших кожаных плешин с островками красно-рыжего котикового меха, еще не вылезшими благодаря исторически накопленному на них салу.
– Эта шапка – тридцать три лет, – говорил грек шепотом. – Ее нельзя потерять, она от Москва!
Он закрывал рот всею ладонью, озирался на двери и потом с гримасой страданья долго шипел: тш-ш-ш!
– Вы были в Москве?
Грек переходил на другое фантастическое франко-немецкое наречие.
– Да, перед отъездом из России я немножко был парикмахером в Москве (он изображал пальцами парикмахерские ножницы). У-ух! Холод!
Он дул в крепко сложенные кулаки.
– На улицах – огонь.
– Костры?
– Да. И городовой. Большой городовой!
Он прыгал с ноги на ногу и тянулся рукою ввысь, точно хотел достать на городовом шапку.
– Давно же это было!
– Тридцать три лет.
Он опять быстро зажимал рот.
– Что такое сейчас Москва? Тш-ш! – шипел он, в ужасе крутя глазами.
То, что ему рассказывал Левшин, он слушал со сдавленным дыханием, держась за сердце. Много было таинственно-влекущего в этих рассказах, и старая пылающая кострами Москва сплеталась в его воображении со всем прекрасным, что он видел в жизни: с Абастуманом, где в юности он научился брить и делать куафюры, с Трапезундом, куда он ездил за своей невестой, ожидавшей его много лет и сохранившей верность, с горячей землей Греции, где, как он все еще мечтал, ему удастся разбить сад для детишек, с самими детишками, их лакированными глазами на глянцевых мордочках. Он прижимал к сердцу драгоценную шапку и в восторженном перепуге шептал:
– Ах, вы хорошо рассказали, как теперь – Москва. Тш-ш!
И он оканчивал визит своим сердечным заклинаньем:
– Главное, господин, вы хорошо чувствуете!..
Следом за ним являлся Карл. Сколько раз видел Левшин это лицо и всегда недоумевал: было ли его вечное сияние простою функцией безоблачного здоровья, или в нем отражалось ликующее торжество духа? Приход Карла мог быть уподоблен только самозажжению планеты, возглавляющей роскошную небесную систему. Он произносил:
– С добрым утром, господин Левшин. – И обыденное приветствие получалось у него так, как будто он с детства рвался к этому мгновению и считает его важнейшим на своем жизненном пути. Затем он спрашивал:
– Имеются ли поручения, будьте добры?
Осчастливленный, он писал в блокноте, приговаривая:
– Пять почтовых марок по ноль запятая тридцать; одну тубу «Хлородонта» за один франк ноль-ноль; одну плитку шоколада горького за ноль запятая восемьдесят.
Все, что ему говорилось, радовало его. Если он приносил почту, то с видом поздравителя сообщал:
– Москва пишет.
И удалялся благодарный, хотя благодарность заслужена была им самим…
Спустя полчаса приходил доктор Клебе. Он выпевал свою программу – как почивали? температура? – и потом не спеша нащупывал какую-нибудь тему, в интересах здоровья – не слишком свежую.
В этот раз он был встревожен, и хотя старался выполнить весь ритуал, комкал его и, видно, колебался, посвятить ли Левшина в свои волнения или нет.
Вытащив из кармана очередной роман Уоллэса и пренебрежительно помахивая книжкой с его портретом, Клебе говорил:
– Конечно, он – не Достоевский и не Лев Толстой, этот самый Эдгар. В какую голову придет вообще сравнивать!
Он хватался за голову, в которую не могло прийти подобное сравнение.
– Стоит посмотреть на эту малоинтеллигентную толстую физиономию с папиросой! Я не ставлю его ни во что! Но я держу его для пациентов. Кто хочет рассеяться и спокойно заснуть с книгой, тому я не могу рекомендовать Достоевского, согласитесь. И потом, милый, милый господин Левшин! Прежнему читателю было очень интересно узнать о действительности при помощи романа, потому что он о ней не имел понятия. А теперь действительность поглощает нас без остатка, и мы рады, когда роман рассказывает нечто малоправдоподобное. Серьезный писатель пишет так, что его книги требуют размышления. А это утомляет. Читатели хотят с книгою в руках чувствовать себя театральным зрителем, за которого сделаны все выводы.
Клебе заложил руки за спину.
– Мы слишком часто в жизни являемся свидетелями испорченной, аморальной психики, чтобы вдобавок изучать уродства души по романам.
Он наклонился к Левшину.
– Недалеко ходить за примером: ваша соседка. Нет, не та, а вот эта (он показал на балконную перегородку). Я думал, эти характеры встречаются только у психологических романистов. И, боже, как я заблуждался!
– Я плохо слышу, – громко сказал Левшин.
– Ля-лим, ля-лим, – пропел доктор, подражая клавадельской почте, и, с кашлем отшатнувшись от Левшина, сунул нос за перегородку на соседний балкон.
– Ее нет. Она создает себе собственный режим: гуляет, когда надо лежать. Что дает ей право так поступать? Неужели деньги?
Доктор выпучил глаза.
– Что подумают пациенты? У доктора Клебе богачам можно делать что хочешь. Так?
– А на самом деле?
– Вы ведь знаете, какая у меня в Арктуре дисциплина.
– Тогда предложите этой даме покинуть Арктур.
– Я так ей и сказал: мадам Риваш, если вы, во вред своему здоровью, не будете соблюдать установленный медициной режим, вам придется расстаться с Арктуром.
– Весьма достойно.
– Да, я так и сказал. Или, собственно, я сказал: Арктуру придется расстаться с вами.
– Тоже хорошо.
– Вы представьте себе. Мадам Риваш больна, кроме туберкулеза, диабетом. Она критикует стол. Но из мыслимых десяти блюд ей разрешается одно. Я говорю ей: мадам Риваш, я делаю для вас все, что в моих силах, почему бы вам не пригласить повара – специалиста по диетическому столу? За счет Арктура – извольте, говорит она. Я пожал плечами. О, всему, всему есть границы! Вы знаете токайское вино, господин Левшин, настоящий венгерский токай? Так эта мадам Риваш – владелица всех токайских виноградников! Мультимиллионерша! Что это такое – мультимиллионерша, мы с вами не знаем. Я даже не понимаю, что значит – миллион?.. И она позволяет себе говорить насмешливо с каким-то доктором Клебе! Она принимает его, заломив голые руки под затылок! Она насмехается над бедным Арктуром, который, что бы она ни воображала, сохраняет ей здоровье. Вы берете с меня самую высокую плату, говорит мадам, за эти деньги я вправе требовать все, что хочу. Я пожал плечами, я опять пожал плечами, господин Левшин, что я могу еще сделать? Тогда она добавляет: вправе требовать все, что хочу, включая ваши Нервы, господин доктор. Я ответил, что мои нервы не значатся в проспекте Арктура и не показаны при диабете. Она сказала, что после этой моей грубости ей придется покинуть Арктур во второй и последний раз.
– Значит, она сама заявила, что уезжает?
– Нет, позвольте. Она назвала мои слова грубостью. Я был готов признать их неучтивостью. Но…
Клебе опять заглянул на соседний балкон. Выпрямляясь, он распахнул халат. В его осанке, как спичечная вспышка, мелькнул вызов. Он вложил руки в брючные карманы. Его подбородок выпятился.
– Но я не извинился, – сказал он, – наоборот, я заявил: как ни ценно ваше пребывание, мадам, в Арктуре, ваше здоровье ценнее, и чтобы его сохранить…
Клебе черпнул полную грудь воздуха и обратился к балкону Риваш:
– Арктуру придется расстаться с вами, мадам.
Он сел на краешек шезлонга и облокотился на колени. Спина его стала круглой, подбородок исчез в воротнике. Он проговорил покорно:
– Иметь санаторий? Безумие! Это был роковой час моей жизни, когда я решился купить санаторий!
– Но тогда дела шли неплохо, правда? – спросил Левшин.
– Редко человек вникает в положение другого так благородно, как вы, – сказал Клебе, будто приняв иронию. – Тогда дела шли отлично, это верно. Каждый год я покупал авто новой модели. Мои знакомые приезжали в Арктур провести время и заняться спортом. Я мог сказать: я живу. Но владеть тем, что тебе не принадлежит! Ведь именно так обстоит дело теперь… О, я убедился в вероломной природе собственности!
– Если бы не вероломство…
– Нет! – воскликнул Клебе. – У меня ноют кости от этих кандалов, и – о! – сколько раз я думал о Москве, исцеляющей эту страшную болезнь!
– Не сами ли вы вызвали у себя эту болезнь?
– Вы хотите поменяться со мною ролями: спрашиваете, словно врач.
– Слишком участливо?
– Слишком объективно. Но извольте, я тягощусь своим владением, потому что оно вынужденное. Вы знаете, я – австриец. Иностранные врачи практиковать в Швейцарии не имеют права. Мой диплом годен здесь только для того, чтобы меня называли «господин доктор». Это не одно и то же, что гонорар. И я, со своим медицинским опытом, в присутствии любого швейцарского юноши, только что выпущенного из университета, должен стоять, заткнув себе рот тампоном. Зато мне предоставляется право владеть собственностью, когда она приносит одни убытки.
– Но ведь не только тогда…
Клебе встал с шезлонга, обидчиво посмотрел на Левшина.
– Вы улыбаетесь, господин инженер, – сказал он. – Мне противно соглядатайство кредиторов. За каждым франком, который я собрался опустить в карман, следят двадцать глаз. Я честный человек и плачу долги. Но я именно – честный человек, я не пойду на сделки с совестью: репутация Арктура для меня выше всего, я ею не поступлюсь, даже если придется питаться одной картошкой.
Клебе начал энергично застегивать халатик. В этот момент из открытых окон бельэтажа вырвалась и вмиг облетела все балконы и весь дом гаммочка, деревянно отбарабаненная на рояле и тут же начавшая повторяться, раз за разом, без остановки.
– Майор, – сказал Левшин.
– Майор, – сказал Клебе.
«Тара-тара-ам, – играл майор, – тара-тара-ам». Это было его ежедневное упражнение для правой руки, поврежденной впрыскиваниями кальция, и он проделывал: его неукоснительно, так что весь Арктур должен был четверть часа в день слушать выдалбливание рояльных звуков от «до» до «соль» и обратно.
Клебе побежал. В гостиной он застал майора облокотившимся о пюпитр, слегка подперевшим левою рукою голову и задумчиво рассматривающим весенний пейзаж на стенке. Даже в ту минуту, как доктор подошел к роялю вплотную, правая рука майора продолжала работу.
– Извините, милый господин майор, но сейчас вам следовало бы лежать на балконе.
«Тара-тара-ам»… – сыграл майор вверх и приостановился.
– Моя игра, господин доктор, не доставляет мне удовольствия. Но я должен жертвовать своим слухом, чтобы поправить ущерб, нанесенный мне вами.
Он выговорил все это в необыкновенно уравновешенной манере и тотчас сыграл вниз «тара-тара-ам»… Так он и вел дискуссию, прерывая долбеж клавиатуры только затем, чтобы возразить доктору.
– Да, этот несчастный случай с инъекцией, происшедший не по моей вине, а по вине фрейлейн доктор, – говорил Клебе под музыку, – я вместе с вами не раз оплакал и сейчас глубоко удовлетворен, что ваши пальцы уже приобрели завидную беглость. Я вам снова рекомендую продолжать это полезное упражнение. Но, как мы условились, господин майор, роялем вы будете заниматься перед вечерней прогулкой.
– Или перед утренней.
– Но не тогда, когда вам следует лежать.
– Может быть, мне вообще не следует лежать?
– Другого способа лечения мы не знаем.
– Тогда, может быть, мне отказаться от лечения?
– Если вы не дорожите здоровьем…
– Я им дорожу и потому массирую свои пальцы, поврежденные мне в Арктуре.
– Но я очень прошу вас считаться с распорядком дома. Эта музыка обременительна не только для вас, но и для других пациентов. Мадам Риваш мне не раз высказывала удивление…
– Ах, вам предпочтительнее мадам Риваш…
– Наоборот, господин майор, тем более что мадам нас все равно покидает, – заторопился Клебе.
Но было поздно. Майор поднялся и стоя продолбил гамму вниз, прямиком воткнув большой палец в могучее «до». «Тара-тара-до-о». Не отпуская клавиши, под мурзенье раздразненных струн, он объявил:
– Мне нет дела, покидает вас кто-нибудь или нет. Я вас, во всяком случае, покидаю.
В гостиной был всего один выход, и, поколебавшись секунду, измеряя друг друга обозленными взглядами, они вместе шагнули к двери. Однако, из-за тяжеловесности, майор отстал, доктор же бегом пустился к себе в кабинет.
Он рухнул на диван. Вытянув ноги, он минут пять пролежал с закрытыми глазами. У него начался кашель, его подкидывало на пружинах сиденья. Потом он утих. Привстав, он включил радио. Нефальшив ленным голосом театрального любовника диктор передавал виды на среднеевропейскую погоду. Клебе выдернул провод и опять закрыл глаза.
Все звуки, коснувшиеся его сознания, шли с улицы – сирена автобуса, бубенцы санной упряжки. Санаторий был безмолвен, и доктору почудилось, будто из дома давным-давно вынесли всю мебель и ободрали стены, как перед ремонтом. Испуг охватил Клебе. Он ясно увидел коридоры Арктура, из которых исчезли начищенные Карлом красные ковровые дорожки. Доктор мчится из этажа в этаж, из комнаты в комнату – всюду гулко и пусто. Обои свисают со стен – желтые с птичками, голубые с цветочками. Сквозняки разносят по углам вонь формалина. Тишина…
Клебе вскочил с дивана и выглянул наружу. Больные лежали на общем балконе. Их было мало, шезлонга стояли далеко друг от друга.
Он принял решение и помчался наверх. Слава богу, дорожки были на месте, и обоев никто не сдирал. Когда он постучал и вошел к Инге, она смотрела в потолок. Руки ее, по лечебным правилам, которые ей внушили, были протянуты на одеяле. Он наскоро задал утренние вопросы и в сердечном тоне, почти как музыкальный ящик, запел:
– Милая, милая фрейлейн Кречмар. Не примите это за назойливость: у меня есть к вам одно предложение. Я хочу вас перевести в южную комнату, в прекрасную южную комнату. Это вам ничего не будет стоить, ни одного франка: вы будете продолжать платить столько же, сколько платите сейчас. Но вам будет несравненно лучше, удобнее в южной, с балконом, – ведь скоро вам придется проводить время на балконе, вы уже достаточно акклиматизировались. Мы сегодня же вас переведем.
– Не понимаю. Ведь те комнаты дороже, господин доктор?
– Но. я говорю – вас это совершенно не коснется. Поверьте, мы все думаем, чтобы вам было лучше, как. можно лучше, и чтобы вы поправлялись. Вы произвели на нас? такое впечатление, вы прямо нас всех покорили. Я просто буду счастлив, если вы примете предложение. Вы уже согласны, я вижу, согласны! И я сейчас распоряжусь, чтобы все приготовили.
Доктор Клебе попятился, жестикулируя успокоительно и благодарно. Раскланиваясь, он вышел в коридор. Под ложечкой у него что-то холодяще падало, – это были страдания самолюбия (так он решил), и нет, нет, он не мог пойти к мадам Риваш, ни за какие деньги! Он не мог, не хотел подвергать себя унижениям, он был не из тех господ, которые домогались благополучия недостойными средствами, нет, доктор Клебе не мог пойти к мадам Риваш, конец!
К майору? Да, может быть – к майору. Майор быстро вспыхивал и скоро остывал. Он был, в своем роде, близким человеком, воздух этого города поил его слишком долго, майор послушно шествовал сквозь строй санаторных коридоров, комнат и балконов – Напуганный солдат судьбы. Бунты, которые он устраивал, проходили бесследными паводками. Что говорить, он обладал сердцем!
Но все же он не шевельнулся, услышав голос Клебе, бесчувственным молчанием заставил доктора повторить униженно:
– Мы погорячились, господин майор, прошу вас…
– Это вы погорячились, – ответил майор, снова продолжительно помолчав. – А вы врач, вам горячиться нельзя.
– Врач, – подавленно сказал доктор Клебе, стоя в дверях, точно проситель. Он потянулся к креслу, как старик, и чуть не упал в него, сгорбившись, прижав руки к груди, стараясь подавить разгоравшийся кашель.
Майор не обернулся. Сквозь черные очки глядел он безжалостно в окно на недвижное горное пламя снегов.
– Врач, – успокоившись, повторил Клебе. – За ваше пребывание наверху, господин майор, вы должны были приобрести глаз, я хочу сказать – научиться видеть. И вы, наверно, подозреваете, что я не совсем здоров. Ну, да, я это называю расширением аорты, иногда – бронхитом, не все ли равно, ведь это – для пациентов. Не стану же я им рассказывать, что болен тем же, чем они, и что за десять лет пребывания наверху приобрел только боязнь перебраться вниз. Вам это знакомо, не правда ли? Я должен лечиться так же, как вы, может быть – немного меньше. И, простите, я не получаю пенсии. Вот откуда ковчег, в котором мы с вами плывем, господин майор. Он пойдет ко дну, если будет покинут обитателями. Не бросайте вашей каюты, господин майор. Я говорю с вами как с джентльменом.
Веки доктора Клебе покраснели, он извинялся с видом надменного человека, его рот перекашивала странная презрительная улыбка. Он высвободился из кресла и стоял с опущенной головой.
– Хорошо, – сказал майор, не отрываясь от окна, – я пока останусь.
7
Инга лежала плашмя. Ей было больно и страшно поворачиваться. Ей казалось, будто упругий полый шар перекатывается в боку, когда она чуть-чуть меняла положение. Она боялась, что шар сожмет сердце пли горло и задушит ее.
Покашиваясь на доктора Штум а, она говорила, осторожно дыша:
– Но потом началось это прокалывание второй, третий раз, все в одно и то же место… Ужасно!.. Я больше не дамся… Не дам себя мучить… Нельзя ваши правила распространять на всех. Я не правило. Я исключение… Мне больно… Вы говорили – я буду в футбол играть, а я еще не подымаюсь с постели. Знаете, как это называется? Это свинство…
Чтобы сберечь заряд своего раздражения, она отвернула лицо от Штума.
– Вам ведь ясно писал ваш коллега, – сказала она в стенку, – вы не имеете права!.. Я убегу…
Она потихоньку взглянула на него. Он был серьезен. Он слушал ее вдумчиво – не как ребенка и даже не как больного, – ему хотелось почувствовать ее доводы.
– Нельзя прекращать вдувания, – сказал он, – Сегодня газ пошел. Я вдул пятьдесят кубиков. Надо продолжать. Надеюсь – мы обойдемся без пережигания спаек.
– Мне о вас так хорошо говорили, – чуть-чуть мягче сказала Инга.
– Поддуем немного сегодня вечером, – улыбнулся он.
– Милый, – сказала она умоляющим голосом. – Я вас очень люблю. Я вас так люблю! Ну, как хотите, так и люблю… как вы хотите? – спросила она тихо. – Хотите?
Она с опаской приподняла и протянула руку.
– Только прошу вас: не надо больше колоть!
Он погладил ее кисть. Черт знает, как ему напоминала Инга жену! Когда она зажмурилась и крашеная каемка ресниц подернулась заблестевшей нитью слезы, он почувствовал, что сейчас наклонится и прижмется щекой к ее лицу. Но вместо этого он произнес наставительно:
– Есть только один способ борьбы с туберкулезом: позиционная война. Больной должен окапываться и постепенно сжимать траншеи вокруг противника. Шаг за шагом.
– Ах, ведь никто не знает, как должны вестись войны. Иначе они не проигрывались бы. А вы – швейцарец и никогда не воевали.
– Я стоял всю мировую войну в горах, на позициях, – возразил Штум. Он осанился, и его губы поползли книзу, как от обиды.
– Нет, вы – не солдат!
– Это можно установить только на поле сражения.
Он, кажется, всерьез обижался. Еще минута – и он заговорил бы о Вильгельме Телле. Она засмеялась – беззвучно, чтобы не вызвать кашля.
– Никакого не надо поля сражения. Все равно видно, что вы добряк.
Ее улыбка вдруг исчезла.
– Ведь правда, я поправлюсь?
– Не сомневаюсь.
– Смотрите. Я вам верю.
Она простилась с ним неожиданно весело, и сразу все показалось ей приятным и ясным. Несколько минут она с удовольствием думала о Штуме. Он ни капельки не был похож на доктора. Руки? Руки – может быть, немножко. У Левшина в руках докторского было больше. И потом – он не смущался так, как Штум. Ужасно забавно Штум отводил в сторону глаза!.. Может быть, он влюблен? Левшин не влюблен. Нет.
Инга достала зеркальце. Но ей неприятно было разглядывать себя. Худоба увеличилась за последнее время, и пудра еще больше мертвила проступающую желтизну кожи.
Пришел Карл. Он легко выкатил Ингу в кровати на балкон, приподняв бесшумные колеса на пороге. Инга нарочно заставила его подвинуть кровать влево, потом – вправо, немножко вперед и потом – назад: ее развлекала сияющая румянцем физиономия Карла.
Когда он откланялся, Инга, зажмуриваясь, а затем медленно приоткрывая веки и сквозь ресницы щурясь на снежно-солнечные горы, начала вслушиваться в жизнь балконов. Кое-где покашливали и щелкали крышками плевательниц. Едва внятно долетало ленивое перевертывание книжной страницы.
Внизу на общей террасе шелестели газетой.
И вдруг на соседний балкон, к Левшину, быстро вошла доктор Гофман. Ее нельзя было не узнать по стуку каблуков. Она села на шезлонг, заскрипевший под ее тяжестью. «Точно пришла домой», – с досадой подумала Инга.
– Что случилось? – спросил Левшин.
– Ужасно!
Слышно было ее бушевавшее дыхание – она, наверно, бежала по лестнице.
– Вы знаете… новый пациент, – я вам рассказывала, – юноша лет девятнадцати. Сегодня я исследовала его мокроту. Вышла из лаборатории, потом возвращаюсь и застаю Клебе за микроскопом. Ну что, спрашивает он, нашли бациллы у молодого человека? Нет, говорю, не нашла. А это чей препарат в микроскопе, его? Его. Так я, говорит, сейчас нашел у него… две бациллы, можете дальше не искать. Я не могла возразить. Как только он вышел, я бросилась к микроскопу и принялась искать. Я ничего не нашла. Хорошо, что сохранился материал: я приготовила новый препарат, опять стала искать, и опять безрезультатно. Через час Клебе является, и я говорю ему, что ничего не могла обнаружить, исследование отрицательное, бацилл нет. И знаете, что он мне отвечает? «Я сказал, чтобы вы не тратили время на эту капитель. Все равно сейчас ничего не изменится: я уже объявил молодому человеку, что, к сожалению, у него бациллы найдены»…
Каждое слово, которое придушенно раздается на соседнем балконе, Инга слышит так ясно, будто оно нарочно вкладывается ей в уши.
Резко скрипнул шезлонг – Левшин приподнялся на локти.
– А если обман раскроется? – говорит он тихо.
– Каким образом? – спрашивает Гофман. – Разве можно доказать, что Клебе не видел бацилл?
– Но если вы расскажете пациенту…
– О том, что Клебе солгал? Кем это установлено?
– Повторите анализы.
– Боже мой, конечно буду повторять. Но пациент ужо считает, что у него открытый процесс. Это – тавро!
– Но вы сами убеждены, что Клебе солгал?
– Да.
– Значит, разделяете с ним ложь…
Гофман метнулась по балкону.
– Какой мне смысл посвящать во все вас?
– Я тоже думаю. Посвятите лучше Клебе.
– Он отлично видит, что я ему не поверила. Но никогда не признается, никогда! Он просто выгонит меня.
– Вам жалко с ним расстаться?
– Я его ненавижу, – выговаривает она через силу, – Но… поймите…
– Да, да, понимаю! Он платит вам жалованье в три раза меньше, чем Карлу, и вы говорили – задолжал за полгода…
– Но… – перебивает Гофман и вдруг шепчет: – Что же мне – на улицу?..
– Надо найти другое место. Поговорите со Штумом. Ну, хорошо, я поговорю с ним. Хотите? Он благородный человек…
– Перестаньте! Может быть, у вас в Москве принимают на службу из благородства или как-нибудь еще… Штум – швейцарец, и обязан принимать по закону одних швейцарцев. А я – такой же иностранец, как Клебе… Вы думаете, он не понимает, что мне некуда деваться…
– Все равно он уволит вас, если из Арктура разбегутся последние пациенты.
– Да, конечно. Значит, в моих интересах, чтобы пациенты не разбегались. И значит, я должна делать то же, что делает доктор Клебе… И… я вижу, напрасно рассказала вам всю историю…
Тогда наступает молчание. И внезапно Инга удивляется, что так долго не кашляла. Ей становится страшно, что кашель прорвется, и правда, он подползает к горлу, щекоча и поцарапывая, и можно дышать только чуть-чуть, коротенькими, частыми-частыми вдохами, и с каждой секундой все чаще и все короче, и вот уже больше невозможно сдерживаться.
Она кашлянула. Она кашлянула всего один раз, очень тихо, но ей послышалось, что балконы, как пустые кадушки, угрожающе прогудели в ответ, и гуд, шире и шире раздаваясь в пространстве, двинулся из Арктура в горы. Почти тотчас она увидела рыжеватые, раззолоченные солнцем волосы Гофман, выпорхнувшие из-за балконной перегородка, и затем – ее лицо в больших малиновых пятнах на щеках.
– Я совсем забыла, что вы уже на балконе, фрейлейн Кречмар. Моя болтовня не помешала?
– О нет, фрейлейн доктор: я задремала и ровно ничего не слышала.
– Самочувствие?
– Превосходно.
– Адэ.
– Адэ.
Лицо фрейлейн доктор исчезло, и сквозь разгоравшийся кашель Инга успела расслышать, как она убежала от Левшина.
И вот понемногу вернулась та самая тишина, в которую только что спокойно вслушивалась Инга. Но уже и следа спокойствия не осталось на душе Инги. Она сдавила пальцами быстрый, скачущий ручеек пульса. Вот-вот вырвется он из-под кожи – и все погибло. Инга откинула одеяло и спустила ноги с кровати. В глазах ее тронулись, растворяясь в пустоте, изорванные, похожие на медуз, красные клочья. В разрывах и промежутках между ними плыла, перевернутая вершинами вниз, бело-голубая горная цепь. Это было ощущение приторное, но мимолетное, и едва оно прошло, Инга попробовала встать. Тогда полый шар в груди угрожающе переместился, как будто вытесняя сердце. Она замерла. Морозный воздух обжег привыкшие к теплу ноги. Она с боязнью шагнула к перегородке, вытянув вперед руки, точно человек, впервые подвязавший себе на льду коньки. И, перегнувшись через перила, как минуту назад фрейлейн доктор, она заглянула за перегородку на соседний балкон.
Левшин лежал не по правилам – на локтях. Он словно ждал появления бледного лица Инги. Он махнул на нее высвобожденной рукой.
– Зачем встали?
– Идите ко мне, – сказала она шепотом, – сейчас же!
Он замахал на нее сильнее, она скрылась. Расстегивая мешок, он прислушался, как она укладывалась в постель. На него быстро нахлынуло чувство удовольствия от легкости, с которой он двигался. Он был уверен, что вот сейчас пойдет и что-то такое уладит, и ему было приятно от сознания, что он способен улаживать и что он – складный, выздоровевший человек.
Он пришел к Инге с ощущением преобладания, с каким врачи входят к больным. Перемена в ней была очень заметна и пробуждала к себе тоскливое участие, но слова, которыми это выразилось в сознании Левшина, показались ему странными. «Я так и знал, что ей будет хуже», – подумал он.
– Я слышала все, – сказала Инга торжественно.
– Печально.
– Печально для господ врачей.
Он не ждал такого сурового голоса прямоты и смотрел на Ингу молча.
– Раз они предали мальчика, значит, могут предать меня, – сказала она, – и каждого… и вас…
– Мы с вами действительно больны. Нас незачем обманывать.
– Откуда я знаю? Никто не знает, – сказала она упрямо, – разве вы знаете, зачем Клебе обманул мальчика?
– Боится остаться без пациентов.
Инга приподнялась.
– Вот и пусть останется без пациентов: давайте бросим его, давайте уйдем из Арктура!
– Лежите как следует, – по-докторски сказал Левшин. – Переезжать из одного санатория в другой? Вы думаете, Штум будет ходить за вами по санаториям?
– Я не хочу, чтобы меня дурачили…
– Вы не верите Штуму?
Она привалилась на подушку, и, словно откуда-то издали, медленно лег на нее теплый отсвет.
– Может быть, все это – обман, обман…
Левшину захотелось сберечь ее как будто ленивую улыбку и, видимо, хрупкую, мгновенную надежду, и он промолчал. Но жесткое чувство тотчас вернулось к Инге.
– Надо рассказать Штуму о здешних проделках. Вы расскажете? Нет?
Она сощурилась на него:
– Малодушничаете вместе с любезной вам фрейлейн доктор?
– Бездоказательно все, что она наговорила на Клебе, – сказал он.
– Вы такой же обыкновенный, с вашей Москвой…
Левшин улыбнулся ее ребячеству, а ее ревность, словно нарочно выставленная напоказ, удивила его только на мгновенье. Он все время невольно сравнивал себя с Ингой, припоминая состояние, которое давно преодолел, когда был так же болен и не знал, кому довериться. А. надо было отдать себя в чьи-нибудь руки с тою бездумной верой, с какой ребенок отдает себя матери. И теперь он будто читал но лицу Инги свои недавние испытания, и как нередко в прочитанном находят только тот смысл, который желают найти, так Левшин видел только то, чем Инга была похожа на него, и почти без внимания пропускал мимо все, чем она отличалась.
Ей было трудно дышать, она боялась волнения, но не могла его подавить. Темные пятна жара скапливались на скулах, и по подергиваниям одеяла Левшин видел, как беспокойны были ее руки.
– Несчастный мальчик, – выговорила Инга и замигала, чтобы не потекла слеза, – я хочу его посмотреть, приведите его.
– Я незнаком с ним.
– Тогда пусть фрейлейн доктор, хорошо?
– Я попрошу.
– Мы здесь такие несчастные, – опять замигала Инга, но слеза уже выпала из век и, скользнув по виску, склеила прядку волос, застывая. Помутившись от мороза, затем быстро стекленея, эта крошечная льдышка заставила Левшина увидеть беду, которой не хотело заниматься сознание, и он понял, что ничего не может уладить и что здоровье ничуть не освобождает, а неприятно обязывает его перед этой, именно перед этой больной, перед Ингой.
– Дайте платок, – сказала она, – холодно высовывать руки.
Он подал со стола невесомый платочек, и она взяла его кончиками пальцев, чуть-чуть высунутыми из-под одеяла.
– Мы в их власти, в их власти, – затвердила она, уже не думая сдерживать слезы.
Левшин перебил ее:
– В чьей власти, что вы? – и сел на край кровати.
Он в ту же секунду понял, что так нельзя, что не следовало садиться, что успокоить Ингу надо было каким-то убеждением, доводами рассудка, – но не вскакивать же было с кровати, и он только погрубее сказал:
– Вы все чего-то боитесь, а ведь бояться нечего!
И тогда он расслышал совершенно внезапный оттенок в голосе Инги:
– Да не боитесь ли вы?..
Посветлевший, задорный взгляд остановился на нем в упор. Левшин откинулся, чтобы лучше разглядеть словно подмененное, веселое лицо.
– Нагнитесь, – шепнула Инга совсем по-новому, живо и часто мигая.
Он наклонился немного.
– Еще. Я скажу очень важный секрет.