Текст книги "Пол Келвер"
Автор книги: Клапка Джером Джером
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)
Но ее папаша торговал рыбой – до шести часов вечера свежей, а с шести – жареной! Ничего подобного история еще не знала. Ни один торговец рыбой не был удостоен чести быть занесенным на ее скрижали.
И поэтому наши встречи становились все реже, хотя я и знал, что каждый день после обеда она ждет меня на тихой Стейнсби-роуд, где в шестикомнатных квартирах, занимавших полдома, жила попларская аристократия; иногда я все же являлся на свидание, здорово опоздав; было заметно, что она плакала: на замызганных щечках виднелись кривые дорожки, промытые обильными слезами. Грустно. А когда появилась искрометная Барбара, историю которой я как раз собираюсь поведать, она пропала навсегда.
Так началась и так закончилась моя первая любовь. Когда-нибудь я все же решусь – выберу погожий летний денек, пройдусь по Пигот-стрит, и пусть там разит от сточных канав – никакая вонь не помешает нежному чувству вспыхнуть вновь, – зайду в мелочную лавку и попрошу вызвать хозяйку. Я уже ходил там, надеясь увидеть ее через витрину, но увы! Я знаю, что она народила много детей, и хлопот у нее хватает. Мне рассказывали, что она раздобрела. Не сомневаюсь, что она все так же остра на язык; и более того, колкости в ней, скорей всего, поприбавилось. Но меня это не смутит. Я отрину все случайное, наносное, сотру все те штрихи, что Жизнь, этот маляр-мазила, малюет на наших лицах, и увижу все ту же шуструю маленькую девочку, которая восхищенно смотрит на меня влюбленными глазами. Что значили для меня эти глаза, я понял лишь тогда, когда они перестали для меня существовать. Больше на меня никто так не смотрел. Давайте договоримся быть откровенными. Тогда нам с вами придется признать, что больше всего мы любим ближних за то, что онц восхищаются нами. И разве это неразумно? Если, мой друг, ты хочешь, чтобы я боготворил тебя, – восторгайся мною и не бойся, что я растаю. Ибо, оставь человека без внимания, он потеряет к тебе всякий интерес, а начни презирать его – он запрезирает тебя. Лелейте ростки добродетели, орошая их дождем похвал.
Среди прочих действующих лиц, сыгравших важную роль в моей жизни, была прислуга, менявшаяся у нас с поразительной быстротой. Прислуга у нас была только одна, ей приходилось работать и за кухарку, и за горничную, и за лакея, и за экономку, так что девице приходилось быть мастерицей на все руки. Их у нас перебывало так много, что в памяти у меня задержались лишь две-три, – должно быть, они прослужили дольше других. Жили мы в районе, где спрос на домашнюю прислугу практически отсутствовал. Женщины похозяйственнее уходили на заработки в западные районы. Нам же перепадала всякая шваль: злобные старые девы; отчаявшиеся выйти замуж девицы; хозяйки, которых дома не подпускали к плите, и решившие попытать счастья в чужих людях; несчастные влюбленные; соблазненные и покинутые; приревновавшие своего дружка; поставившие на себе крест и носившие чепец и фартук как траур по своей неудавшейся молодости. Должно быть, наша относительно тихая обитель казалась им более приличествующим их похоронному настроению, чем какой-то там магазин или, скажем, фабрика. Как только к ним возвращался старый дружок или заводился новый, они опять устремлялись в суетный мир, а несчастной матушке приходилось искать новую прислугу среди легиона несчастных страдалиц.
С ними я старался подружиться, ведь друзей-ровесников у меня тогда не было. В большинстве своем, это были добрейшие создания, так, по крайней мере, мне казалось. Изображать сказочных героев они не умели, но всегда выкраивали минут десять, чтобы повозиться со мной. Эти игры, безусловно, пошли мне на пользу. Но мало, хорошего было в том, что они, разинув рот, слушали, как я „шпарю как по писанному“ (склонность к литературному творчеству, как я понимаю, рано проявилась во мне); по-видимому, они считали меня вундеркиндом, Иногда, испросив разрешения у матушки, они приводили меня к себе домой и просили продемонстрировать мои феноменальные способности их родным и близким. За столом собиралось все семейство, приходили соседи; я начинал что-нибудь рассказывать, упиваясь звуком собственного голоса, а вокруг меня сияли восхищенные, одобрительно улыбающиеся лица. Я замолкал и ждал, когда меня попросят „валять дальше“.
– Вот чешет! Ну как по книге! – Таким комплиментом обычно награждали меня, выражая свой восторг. А один благодарный слушатель, старый зеленщик, пошел еще дальше: „Прямо как в театре“, – вот что он сказал.
Я чувствовал себя на вершине Олимпа.
Дольше всех задержалась у нас Джэнет, очаровательная, цветущая девушка. Она прослужила несколько месяцев, а могла бы остаться на всю жизнь, если бы не ее пристрастие к крепким выражениям. Она была единственной и любимой дочерью шкипера баржи „Нэнси Джейн“, что курсировала между Пурфлит и Пондерс-Энд; [21]21
Пурфлит, Пондерс-Энд – городки на Темзе в окрестностях Лондона.
[Закрыть]лексикон дочки старого моряка приводил меня одновременно в ужас и восхищение.
– Джэнет! – умирающим голосом стонала матушка, закрывая пальцами уши. – Как ты можешь говорить такое?
– А что я такого сказала, мэм?
– Как ты могла сказать такое джентльмену из газовой компании, который пришел чинить нам рожок?
– Ему? Да вы посмотрели бы на него, мэм, как следует. Прется в кухню не спросясь, и даже сапожища свои не вытер. Вот уж действительно… – И прежде чем матушка успевала остановить ее, Джэнет продолжала честить его на все корки, наивно полагая, что эпитеты, прилагаемые к этому… означают не более, чем ее к нему естественное неуважение.
Мы с Джэнет были добрыми друзьями. Кто же, как не я, должен был наставить ее на путь истинный? Я решил идти напролом – такая душа гибнет! Без всяких экивоков я заявил ей, что, буде она и впредь станет злоупотреблять крепкими выражениями, то прямиком направится в ад.
– А что же тогда с папенькой моим будет? – изумилась Джэнет.
– А он что, тоже сквернословит?
И Джэнет мне доверительно призналась, что всякий, кому доводилось слышать красноречивые тирады ее папеньки, брезгливо морщился, внимая ее жалким потугам изъясняться выразительно.
– Боюсь, Джэнет, что, как это ни печально, если он не откажется от этой привычки, – решил просветить ее я, – то…
– Да он и слов-то других не знает, – перебила Джэнет. – Мало ли что он говорит, ведь ничего такого он не хочет сказать.
Я вздохнул, но взял себя в руки и продолжал с постной миной:
– Видишь ли, Джэнет, всем, кто сквернословит, уготовано там место.
Но убедить Джэнет мне не удалось.
– И Господь пошлет в ад моего дорогого доброго папеньку лишь за то, что он не выучился говорить, как господа? Ну это уж вы, мастер Пол, загнули. Не такой он дурак, наш Господь Бог!
Я отнюдь не намерен богохульствовать, приведя здесь одно из высказываний Джэнет. В нем есть глубокая мудрость. Я не хочу, чтобы меня считали святотатцем. Ее слова запали мне в душу потому, что я часто находил в них опору, когда погружался в трясину детского отчаяния! Глупые морали мне читали часто (куда чаще, чем того хотелось бы!), и вопрос, что меня ждет после смерти, – проблема, над которой бились и бьются многие поколения философов, – решалась просто и однозначно, но я всегда утешался тем, что вспоминал Джэнет. „Ну уж это вы загнули! Не такой он дурак, наш Господь Бог!“
В те годы, как никогда, душа моя была слаба, и я нуждался в поддержке. Наш жизненный путь крут и извилист; пустившись в него, мы вскоре теряем из виду конечную цель. Но ребенок, стоящий у врат долины, ясно видит горы, в которых теряется лежащая перед ним дорога. И его мучает вопрос – что же лежит за этими снежными кручами? Я никогда не решался прямо спросить об этом родителей – все мы, и дети, и взрослые, стремимся уйти от проблем, которые терзают нас, Отец же с матушкой, в свою очередь, и не подозревали, что меня могут мучить подобные загадки, и их ответы на мои осторожные вопросы были крайне расплывчаты, что выдавало зыбкость их веры, свойственную всем нам. Но хватало и дураков, не знающих сомнения; их голоса звучали куда как тверже и уверенней. Да и в книжках – с картинками или без оных – философствующий отрок мог получить ошарашивающий ответ на все мучающие его вопросы, Единожды оступившись, добро пожаловать в пещь огненную. А коли воображение у тебя слабовато, то изволь посмотреть на картинку, и тогда поймешь, что тебя ждет: вот они, грешники, вопят и корчатся в огне, а сноровистые черти, у которых, как видно, дело поставлено на большую ногу, только и знают, что подбрасывать в топку дровишек да помешивать кочергой. Однажды выгребали из камина горячую золу; я вертелся под ногами, и, естественно, получил хорошенький ожог от просыпавшихся на меня тлеющих угольков. Угли тут же смахнули, пострадала лишь нога; матушка подула на ожог, смазала его мылом, и боль быстро прошла. Но ведь там огонь будет жечь меня со всех сторон, добираясь до самого сердца, и никто не станет жалеть меня. И так будет продолжаться вечно. Тебе больно час, день, тысячу лет, а конца мукам все не видать. Прошло десять тысяч лет, миллион – а тебе все так же больно, как и в самом начале, и обречен ты навечно! Я потерял покой и сон.
– А ты не греши, – нашептывал мне в ночной тьме чей-то голос, – не делай того, что старшие не велят, тогда и не будешь гореть в геенне огненной!
Легко сказать! Попробуй-ка не делать того, что тебе не велят. Посмотрел бы я на вас!
– Тогда покайся! – тут же услужливо подсказывал голос.
С покаянием не очень-то получалось. Что значит покаяться? Одно дело убояться греха, другое дело – убояться ада, который тебе уготован. Даже в том детском возрасте я понимал, что это не одно и то же. Но как понять, чего же я, в конце концов, убоялся?
Но больше всего я боялся, что придется отвечать за первородный грех. Что это за штука – мне так и не удалось узнать. Спрашивать я боялся – а ну как выяснится, что я его совершил? День и ночь преследовал меня страх первородного греха.
– Веруй! – нашептывал голос. – Только так ты обретешь вечное спасение.
А что значит веровать? Как узнать, что ты веруешь? Часами простаивал я на коленях в темной комнате, исступленно шепча: „Верую, верую, верую!“. Ломило в пояснице, затекали суставы, но просветление все не снисходило, и я так и не мог понять – верую я или не верую?
И еще одно обстоятельство не давало мне покоя. Шатаясь по улицам, я познакомился со старым моряком. Большего греховодника было, наверное, во всем мире не сыскать, но мне он безумно нравился. Познакомились мы у кондитерской. Я стоял, прижавшись носом к стеклу и, глотая слюнки, изучал выставленный в витрине товар. Он схватил меня за шиворот и втащил в лавку. Ничего страшного, однако, не произошло. Водрузив меня на стул, он велел „лопать так, чтобы за ушами трещало“. Будучи мальчиком из приличной семьи, я понимал, что в таких случаях следует вежливо отказаться, но стоило мне лишь заикнуться об этом, как он разразился такой жуткой бранью, что у меня затряслись поджилки. Пришлось повиноваться. Угощение обошлось ему в два шиллинга четыре пенса. Затем мы вместе отправились в порт, и он по дороге рассказывал мне леденящие кровь истории о своих приключениях на суше и на море Дружба наша продолжалась недолго – недели три, а может, и месяц. Мы встречались раз шесть, действуя по одному и тому же сценарию, – я ел пирожные, а затем мы шли в порт. Особой скрытностью я не отличался, но дома о нем никому не рассказывал, чуя сердцем, что если о существовании моряка узнают родители, то нашей дружбе придет конец. А дружбой этой я дорожил, и не перепадавшие мне дармовые сладости были тому причиной; хотя, признаться, и этот фактор сыграл немаловажную роль. Я любил моряка за удивительные рассказы. Я верил каждому его слову и вскоре понял, что передо мной – заматерелый преступник, по которому плачет виселица. Мне бы сторониться такого человека, я же, наоборот, тянулся к нему всей душой, и сознавать это было печально. Мой новый приятель казался мне средоточием порока. Он жевал табак, что, как я знал из богословской литературы (у меня подобралась целая библиотечка), является одним из ста с лишним смертных грехов. Он всегда был выпивши – когда больше, когда меньше. Но человеку постороннему это было незаметно; в трезвом виде он разве что казался более сдержанным, и это никак не соответствовало его широкой, размашистой натуре. Как-то в припадке откровенности он доверительно сообщил мне, что большего негодяя, чем он, во всем торговом флоте не сыщешь. В те годы я еще не был знаком с нравами и обычаями торгового флота и поверил ему на слово.
Однажды вечером, выпив больше обычного, он оступился с трапа, упал в воду и утонул. Хорошо знавший нас кондитер, видя, как я слоняюсь у витрины, вышел и поведал эту печальную весть; узнав о смерти своего приятеля, я побрел прочь; на сердце у меня было тяжело.
Куда он попадет после смерти – сомневаться не приходилось. Во мраке его беспутной жизни угас последний лучик надежда. Как я смогу блаженствовать в раю (я все же рассчитывал на то, что мне удастся прошмыгнуть мимо бдительного стража), зная, что этот добряк будет за все свои прегрешения вечно гореть в адском пламени?
Допустим, Джэнет обратилась на путь истинный и посему избежала злой участи. Каково ей-то будет – ведь ее папеньку не переделаешь, и он обречен на муки мученические?! И я понял, что на небе заправляют исключительно черствые и бессердечные люди.
Меня поражало, как это люди могут заниматься делами, есть, пить, веселиться, когда им уготована столь ужасная судьба? На какое-то время мне удавалось отвлечься от мрачных мыслей, но затем я начинал терзаться еще больше.
Нельзя сказать, чтобы рай так уж манил меня: дураки, что нашептывали мне по ночам своими елейными голосами, обустроили его на свой дурацкий манер. Более идиотского места и представить было нельзя – стой, как болван, и распевай себе гимны. И так вечно! И я понял, что в том-то и заключается мой первородный грех, что меня страшит унылое однообразие райской жизни, что, попав в Царствие Небесное, я и там буду искать себе развлечений. Во многом я уповал на то, что как-то удастся выкрутиться и избежать как адских мук, так и райского блаженства.
К счастью, недолго мне пришлось предаваться подобным размышлениям, погружаясь все глубже и глубже в пучину греха; родители решили, что мне хватит лоботрясничать. Наши мирские дела процветали под теплыми лучами, исходящими от пунцового лица Хэзлака, – правда, недолго, – и однажды отец, который где-то пропадал с самого утра, позвал меня в кабинет, где уже сидела матушка, и объявил, что школа, о которой так много и туманно говорили у нас в доме, наконец-то приняла конкретные очертания.
– Занятия начинаются со следующей недели, – объяснил отец. – Не совсем то, чего хотелось бы, но на первых порах сойдет. Потом, конечно, переведем тебя в какую-нибудь школу поприличней, в какую – там посмотрим, мы с матерью еще не решили.
– Там будут и другие мальчики – и хорошие, и плохие, – сказала матушка, взволнованно сцепив руки. – Умоляю тебя, не водись с плохими!
– Ты научишься быть самостоятельным, ни от кого не зависеть, – сказал отец. – Школа – это тот же мир, только помельче. Умей постоять за себя, если nv. хочешь, чтобы тебе сели на голову.
Я не знал, что на это сказать; уж слишком все оказалось неожиданным. В голове шумело от радости, но сердце сжималось от страха.
– Сходи-ка, прогуляйся, да скоро не возвращайся, – улыбнулся отец. – Обдумай все как следует.
– Если же у тебя вдруг появятся какие-нибудь сомнения, ты ведь знаешь, у кого спросить совета, – скорбно прошептала матушка.
И все же ночью мне снилась не школа, а нечто совсем другое: прекрасные королевы склонялись надо мной и венчали чело лаврами; где-то томились похищенные принцессы, и я мчался во весь опор, чтобы победить или умереть. А дело было в том, что, когда я, нагулявшись, вернулся домой, отец позвал меня в гостиную; я вошел и обомлел, ошеломленный прекрасным видением, открывшимся мне. Я стоял как вкопанный, сжимая в руке шапку.
Подобного чуда мне видеть не доводилось. Девушки, которых встречаешь на улицах Поплара, по-своему красивы, но шляпки их ужасно портят. Дамы, изредка навещавшие нас, имели вид почтенных матрон. Лишь на картинках попадались мне столь очаровательные лица, да и то такими они казались лишь на первый взгляд; присмотревшись, замечаешь типографский брак.
Я слышал, как старый Хэзлак прохрипел прокуренным голосом: „А это моя девчушка, Барбара“, и я, ничего не соображая, подошел к ней поближе.
– Можешь ее чмокнуть, – опять дошел до меня прокуренный голос. – Да не дрейфь, она не кусается!
Но я не стал ее целовать. У меня даже желания такого не появилось.
На вид ей было лет четырнадцать, мне же чуть больше десяти, хотя и был я рослым не по годам. Позже я узнал, что крайне редко встречаются такие удивительные золотистые волосы, которые светятся сами по себе, поэтому и казалось, что ее лицо, будто бы сделанное из тонкого фарфора, окружено сияющим ореолом, а голубые глаза, завешенные густыми ресницами, таинственно блестели. Но тогда я этого не знал, и мне казалось, что она явилась прямо из сказки.
Она улыбнулась, великолепно понимая мое состояние. Было видно, что она радуется моему смущению. Хотя и был я всего лишь маленький мальчик, да и ее претензии на звание барышни были мало обоснованны, она со мной явно кокетничала.
Прекрасная и нежная, ничего дурного в тебе, кроме этого кокетства, не было. Да и в кокетстве ничего плохого нет, когда кокетничают не с тобой.
Глава V
В которой дорога, которую выбрал Пол, начинает петлять.
У доктора Флорета все было нормально – этот эпитет в равной степени применим как к его внешним данным, так и к душевным качествам. Он был высоким – но не слишком, именно такого роста и должен быть директор солидной школы для детей родителей среднего достатка; он был полным – но толстым назвать его было нельзя; в общем, комплекция его внушала почтение, но не поражала. На левой руке он носил перстень с бриллиантом, но колечко было тоненьким, а камушек скорее сиял, чем сверкал. Чисто выбритое лицо излучало доброту – но доброту до разумных пределов.
И все, что его окружало, было таким же. Свою жену он мог с большим основанием, чем кто-либо другой, называть „моя половина“. Сходство было столь разительным, что, глядя на них, казалось, будто она произошла на свет не как все обычные люди, а была, по старинке, сделана из его ребра и изначально предназначалась ему в жены. Мебель у него была прочной, основательной и служила не для украшения интерьера, а для пользования по прямому назначению. На стенах висели картины, но они, дабы не раздражать глаза, подбирались в тон к обоям, как это принято делать в случае подборки гардероба. Он всегда говорил только то, что надо, всегда в должное время и выбирая нужные слова. Если вы не знали, как поступить, то следовало немного подождать и посмотреть, как он будет действовать в подобных обстоятельствах и смело следовать его примеру: он всегда делал так, как положено. Взгляды его поражали своей исключительной ортодоксальностью. Если вы в чем-то отличались от него, то рисковали прослыть опасным смутьяном.
Я проучился четыре года, и толку от такой учебы было мало. Теперь-то я знаю, что он придерживался методов обучения, которые английские педагоги, начиная со времен Эдуарда IV [22]22
Эдуард IV – английский король в 1461–1483 гг.
[Закрыть], считают единственно приемлемыми.
Бог свидетель, я старался вовсю. Я хотел учиться. Но я, что называется, разбрасывался. Я сгорал от честолюбия и во всем хотел быть первым. Стоило мне пройти мимо какого-нибудь уличного оратора, размахивающего шляпой и сулящего голодной, возбужденной толпе земной рай, как я тут же воображал себя этаким Демосфеном, ведущим за собой народ, государственным деятелем, которому, затаив дыхание, внимает Палата общин, премьер-министром кабинета Ее Величества, которого боготворит вся нация. И даже злобствующая оппозиционная пресса (впрочем, о существовании оппозиции я тогда и не подозревал) вынуждена признать мои неоспоримые достоинства. Стоило мне заслышать отдаленную дробь барабана, как тут же перед моими глазами открывалось живописное поле брани; на общем фоне выделялась одна колоритная фигура – это я, впереди всех, веду солдат в атаку. В той Британской армии, которой я грезил, единственным критерием производства в следующий чин была личная храбрость, и я быстро дослуживаюсь до главнокомандующего. Меня встречают восторженные толпы, на улицах вывешены флаги. Из окон женщины машут белыми платочками. Приветственные крики сливаются в сплошной рев. Я восседаю на белом коне. А может, коню положено быть вороным? Я не знал. Масть моего боевого товарища стоила мне многих терзаний – уж очень хотелось, чтобы все было как надо. Итак, я торжественно следую во главе победоносного войска, полиция с трудом сдерживает беснующуюся толпу – и я натыкаюсь на фонарь и наступаю на ногу какому-то сердитому джентльмену.
Я просыпаюсь. Из пивной вышибают пьяного матроса, и он, то и дело меняя галс, пускается в опасное плавание по шумной улице. И тут же дымящая фабричная труба становится качающейся мачтой. Лоточники кричат: „Есть стоять по местам! Есть поднять все паруса!“ Теперь я Христофор Колумб, Дрейк и Нельсон в одном лице. Внося поправки в современную географическую науку, я открываю новые континенты. Я побеждал французов – а это моряки что надо! И в миг победы я погибал. Объявлялся национальный траур, и меня хоронили в Вестминстерском аббатстве. Но в то же время я был как бы жив, и меня посвящали в герцогское звание, И в том, и в другом была своя прелесть, и я никак не мог решить, что лучше. Девятого ноября многие мальчики на уроках отсутствовали: у них, как это явствовало из объяснительных записок, представленных родителями, болели зубы. Д-р Флорет, читая эти объяснения, скептически хмыкал. Десятого ноября эти страдальцы взахлеб рассказывали о грандиозном выезде Лорда-Мэра, Сначала я слушаю их с интересом, но затем голоса становятся все тише и тише, как бы удаляясь. Их заглушает звон колоколов Боу. Я молод, но уже сколотил огромное состояние. В конторе у меня толпится знать. Я одалживаю им миллионы и женюсь на их дочерях. Однажды я услышал, как обсуждают какую-то новую книгу, и, мне захотелось стать великим писателем. Читатели восхищаются моим талантом (то, что есть критики, да еще в таком количестве, я тогда не знал). Стихи, повести, исторические романы – я пишу во всех жанрах; и все меня читают и удивляются. Но я понимал, что путь писателя не усыпан розами. Была ложка дегтя, портящая бочку меда, – приходилось писать, а почерк у меня был никудышный, правописание оставалось тайной за семью печатями, а перо царапало бумагу и оставляло множество клякс. Так что писать для меня была мука мученическая, и я почти что отказался от мысли стать великим писателем.
Но в каком бы направлении мне ни предстояло пробивать себе путь, ведущий к Елисейским полям славы, образование, как я смутно догадывался, сослужит мне верную службу, и я, скрепя сердце и скрипя натруженными мозгами, часами долбил гранит науки, Как сейчас вижу себя в своей каморке: я склонился над книгой, отперевшись локтями на шаткий одноногий стол, то и дело судорожно вскидывая голову, – это мои волосы входят в опасное соприкосновение с пламенем свечи. В холодные вечера я поднимал воротник курточки, кутал ноги в одеяло и подолгу просиживал над учебником, заткнув пальцами уши, чтобы не слышать звуков жизни, назойливо стучащейся в дверь. „Песня, песни, песне, песню, о песне, о, песня! Я люблю, ты любишь, он, она, оно любит“, – зубрю я латинские окончания; мне начинает казаться, что голос мой отделяется от меня; превращается в какой-то шум, существующий сам по себе; голова сохнет, становится все меньше и меньше, и я в ужасе хватаюсь за нее руками, проверяя, много ли от нее осталось.
То ли я был туп по природе своей, то ли просто-напросто мозг ребенка не приспособлен к работе, к которой принуждает ученика наша педагогическая система, сказать не берусь.
– Латынь и греческий, – вкрадчиво нашептывал мне голос, очень похожий на голос д-ра Флорета, – такой же торжественный, непоколебимо уверенный в своей правоте, – очень полезны как гимнастика для ума. – Нет уж, дорогой мой д-р Флорет и иже с ним! Гимнастика делает члены гибкими. Неужто нельзя сыскать другой снаряд, упражняясь на котором отрок сумеет развить свой ум, не испытывая страшного напряжения? Ведь те тяжести, что вы предлагаете, мальчику десяти-четырнадцати лет поднять просто не под силу! А кладезь знаний неисчерпаем, и есть в нем кое-что пополезнее мертвых языков. Любезный читатель! Уверен, ты не дурак; годами ты оттачивал свой ум, выбираясь из всяческих житейских передряг. Возьми с книжной полки томик – ну, скажем, Браунинга, а лучше Шекспира. Открой его на любой странице, прочитай какой-нибудь отрывок. Тебе все понятно? Иначе и быть не может, ведь это твой родной язык. А теперь открой другую страницу и отсчитай десять строк. Нет-нет, читать не надо. Лучше разбери-ка выбранный кусок по членам предложения и по частям речи. Ну что, каково тебе? А что тогда говорить о бедолаге Томми? Видишь, по лицу его текут горькие елезы, оставлял на щеках, перемазанных чернилами, причудливые следы. Ну задали на дом „Басни“ Эзопа или „Метаморфозы“ Овидия – чего ж тут плакать? Что-то тут не так: ведь никому не приходит в голову заставлять детей ворочать стофунтовые гири.
Наши родители были людьми среднего достатка: банковские служащие из Сити, врачи и юристы, не сумевшие обзавестись богатой клиентурой, мелкие чиновники, конторские клерки, лавочники; нам предстояло пойти по их пути. Тем не менее, на уроках мы проходили предметы для практической жизни совершенно ненужные. Как ненавистны мне были эти не дающие покоя Тени! Гомер! Ну почему бы тому рыбаку не повстречать его еще до того, как он написал свою „Илиаду“ с „Одиссеей“? Задал бы лучше тогда свою доконавшую великого старца загадку? А Гораций? Ну почему он не погиб в том кораблекрушении? Так нет, люди тонут, а классикам обязательно подвернется какой-нибудь обломок доски!
Я так бы и помер от тоски, если бы в один прекрасный день не стал владельцем волшебного талисмана.
Слушайте и внимайте, мои меньшие братья, согбенные под тяжестью непосильного бремени! Не тратьте то, чего у вас так мало, на волчки и шарики! Не тратьте ваши эфемерные капиталы на леденцы и пряники! Отрешитесь на время от благ мирских, поднакопите деньжонок, В книжной лавке на Патерностер-роуд живет добрый волшебник; он берет недорого – несколько сребреников, – отдайте их ему и в ваших руках очутятся „Подстрочные переводы с грамматическим комментарием“. Дорога в ад вам открыта, зато земная жизнь засияет новыми красками.
„Подстрочник“ подружил меня с лягушками Аристофана [23]23
Имеется в виду комедия Аристофана «Лягушки».
[Закрыть]; вместе с Одиссеем я попадал в самые невероятные приключения. Д-р Флоретс изумлением взирал на мои успехи, а преуспел я немало – ведь теперь я изучал произведения классиков, руководствуясь принципами здравого смысла: сначала прочти, затем пойми прочитанное, а лишь потом ищи, где там подлежащее, а где аорист. И пусть Младость, которую глупая Старость стремится погрести во мраке Невежества, приобретет этот шедевр педагогической мысли. „Подстрочные переводы с грамматическим комментарием“.
Но мне не хотелось бы принимать на свой счет честь, которой я не заслуживаю. Первооткрывателем „Подстрочника“ был Дэн – крепкий парень с добродушной улыбкой, веселый, остроумный, никогда не унывающий, яростный противник тупой зубрежки.
Дэн поступил в нашу школу на семестр позже меня; определили его в самый младший класс – четвертый начальный. Не прошло и недели, как он заткнул нас за пояс, – в латинских виршах он разбирался похлеще иного римлянина. Похоже, он продал душу дьяволу – никакого другого объяснения его успехам найти было нельзя. Однажды в пустынном уголке Риджентс-парка, убедившись, что нас никто не подслушивает, он раскрыл мне свою тайну.
– Не вздумай проболтаться, – потребовал он, – если об этом узнают, то нам с тобой крышка.
– Но разве это по-честному? – спросил я.
– Слушай меня, дурачок, – сказал Дэн. – Тебя сюда зачем послали? За что твой папаша выкладывает свои денежки? (Нечто вроде этого изрекал д-р Флорет, взывая к сознательности нерадивого ученика). Чтобы ты учился или валял дурака? Хочешь валять дурака, – продолжал Дэн, – тогда валяй по-честному. Хочешь учиться – думай сам: ты проучился четыре месяца, а я – всего лишь неделю. А кто лучше знает Овидия? Спорю, что я.
И он был прав.
Так что я тепло поблагодарил Дэна; на первых порах я пользовался его „Подстрочником“, а затем, скопив денег, приобрел свой собственный; кое-что из латыни я помню и по сей день, хотя употребить свои знания мне, увы, не представлялось случая. А не будь Дэна, я так бы и прозябал во мраке невежества.
Но что там латынь! Благодаря Дэну я получил куда более ценные знания. Природа наделила его смекалкой и его холодные, трезвые суждения остужали мою мечтательную горячность, Все четыре года мы были друзьями, хотя я никак не мог понять, за что мне такая честь – ведь Дэн был очень разборчив в людях, и мало кто удостаивался от него лестного отзыва. Он говорил, что „учит меня жить“, ведь таких дурачков и несмышленышей еще поискать надо. Никаких других, более веских доводов он не приводил, только ласково улыбался и трепал меня по затылку большой сильной рукой. Но без слов было все ясно. И я любил его; любил за то, что он большой и сильный, за то, что он красивый и добрый – ведь только слабые знают, что сильный может быть либо очень злым, либо очень добрым. Я все еще оставался маленьким мальчиком – избалованным, впечатлительным, робким; я стеснялся своих розовых щек, стеснялся кудрявых волос, которые, сколько я их ни мочил, хоть убей, не желали распрямиться. Я здорово вымахал, и, наверное, все мои витальные силы ушли в рост; уроки кончались поздно, на дом задавали много, да и сама школа находилась за тридевять земель; нагрузка была неимоверная. Я вставал в шесть и выходил из дому без пяти семь, чтобы поспеть на утренний поезд семь пятнадцать от станции Поплар; я доезжал до платформы, а оттуда до школы оставалась еще пара миль. Но этот путь казался мне сущей ерундой – на платформе меня всегда встречал Дэн. После уроков он провожал меня до станции, а когда я уставал и у меня начинала болеть спина – такой специфической болью, как будто вырезали из спины порядочный кусок, он, каким-то образом чувствуя это, обнимал меня за талию и, поддерживаемый его сильной рукой, я – нет, не шел, а будто бы ехал, как на извозчике, откинувшись на спинку сиденья.








