Текст книги "Охотник вверх ногами"
Автор книги: Кирилл Хенкин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
4. «Где так вольно дышит человек...»
Февраль 1941 года. Владивосток. Отчаянный, после Калифорнии, холод. Издали похожие на орангутангов грузчики в ватниках, ушанках с опущенными унтами, свисающих до земли рукавицах.
Воняющая сортиром гостиница «Интурист». Назойливые незнакомцы, которых не смущает ни холодность, ни резкость. В поезде – люди, пьющие на завтрак водку стаканами. Постоянное чувство, что за тобой следят, неотступно – от трапа парохода и до перрона Ярославского вокзала в Москве.
Позже я узнал, что так оно и было.
* * *
Приехавший раньше в Россию мой сослуживец по Испании Николай Поздняков разыскал меня сразу. Он сокрушался вместе со мной по поводу расстрела Эфрона и ареста Ариадны Эфрон.
– Но ты пойми, ведь мы ничего не знаем. Мало ли что мог наделать Сергей!
Бывший «капитан Андрэ» был доволен своей жизнью в Горьком, куда его поселили вместе с его молодым испанским другом.
– У начальства ко мне совсем особенное отношение. Совсем особенное!
И хихикал, умиленный любовью к нему начальства, рассказывал, как разоблачил в Горьком румынского шпиона.
И даже из его рассказа было ясно, что человек этот никакой не шпион.
Позже я узнал, что именно Поздняков был изобретателем радикального способа борьбы с идейными противниками за границей. Жертву оглушали, клали в ванну с соляной кислотой. Через какое-то время все спускалось в канализацию. Никаких улик. Клеветники, которые вздумали бы утверждать, что Москва занимается политическими убийствами, были бы посрамлены.
Вызывавшая жалость полуслепота, болезненный вид, скелетная худоба, сходство с Ганди, приличное знание нескольких языков, в частности, латыни и греческого, общая культура – все это внушало доверие, располагало интеллигентов к откровенности. Поздняков был незаменимым и восторженным провокатором. Работал перед самой войной камерным агентом – наседкой – в лагере для интернированных иностранцев.
Под личиной давно обрусевшего (чтобы объяснить неполадки с произношением) француза «мосье Рэми» он втирался в доверие к настоящим французам, схваченным во время «освобождения» Прибалтики. Готовил их вербовку, которую завершал капитан государственной безопасности Кукин.
Позднякова так разбирало похвастать, что одного завербованного с его помощью человека он мне даже назвал.
Николай Поздняков! Отпрыск старой московской семьи, представитель просвещенного купечества, парижанин. В монографии Серова есть его портрет в юности.
* * *
Запад понимает полицейское государство как систему постоянного вмешательства властей в частную жизнь граждан. А те, мол, лишь пассивные жертвы назойливого надзора.
Но уже прозорливый Оруэлл угадал, что кроме всевидящего экрана, важно добровольное доносительство. И что в нем весь ужас.
Если разговор двух друзей подслушан с помощью хитроумного устройства, полицейское государство еще не выполнило своей главной задачи. Зато, когда оба собеседника спешат наперегонки друг на друга донести, – воспитательная цель достигнута!
* * *
Жизнь моей великой родины раскрывалась передо мной через отдельную бригаду НКВД, Четвертое управление, учебу у Вилли.
На перекурах, во время учений, мой взводный Новохатько, только что бывший на практике в Риге, рассказывал:
– Установили за ним, гадом, наблюдение. А он так ловко законспирировался – ну, ничего! чисто! Из дому почти не выходит. А у нас из Москвы точная на него установка. Он у нас в списке. Велели брать, не дожидаясь ничего. Взяли. Засаду устроили. Старуху какую-то замели. Врала, что молочница. Обыск чуть ни сутки делали – полы снимали, стены ломали. Так законспирировался, гад, – ничего не нашли... Отправили его, конечно, куда надо... Да, работка у нас не сахар.
– А кто он был?
– Да из этих, из филателистов. Это те, что, вроде, марки собирают. Знаем мы, как вы собираете марки...
* * *
В бригаде из двух полков полного состава был всего один племянник любимца советской публики, знаменитого комика, Народного артиста республики Владимира Яковлевича Хенкина.
Сказать, что в те годы мой дядька пользовался популярностью – это еще ровным счетом ничего не сказать.
То были годы, когда в театре и кино царил принцип: лучше меньше, да лучше. Ничтожное количество фильмов и пьес одних и тех же авторов ставила горстка режиссеров, играли одни и те же актеры. Все должно было быть апробированное, самое лучшее. «Заслуженное», «народное». В сборных эстрадных концертах мелькали одни и те же имена, исполняли один и тот же апробированный репертуар.
Мой дядька был одним из самых избранных. К тому же очень талантлив.
На улице за ним ходила толпа, и не было в России человека, за исключением, пожалуй, Сталина, к которому он не мог прийти в кабинет без приглашения. Заранее смеясь, секретарши проводили его прямо к вельможе. Впоследствии это спасло мне жизнь.
Но остаться бы мне простым полковым курьезом, не случись среди наших высших начальников Михаил Борисович Маклярский, наблюдавший до войны за миром искусств.
Маклярскому страшно льстило являться к своим высокопоставленным агентам в сопровождении племянника знаменитого Хенкина.
О том, кто этот элегантный молодой человек (обязательно в штатском), он доверительно шептал хозяевам, часто хорошим знакомым моего дяди. Но будучи осведомителями, они помалкивали.
Миша давал мне мелкие поручения: «Скажите Гущину (так звали его шофера), чтобы отвез вас (давался адрес). Скажите, что от Михаила Борисовича, возьмете пакет и привезете мне».
«Пакет» был обычно небольшой запиской, часто страничкой из ученической тетради.
Помню старушку, достающую «пакет» из-за образа с лампадой.
Помню в заваленной книгами и старыми газетами комнате небритого, укутанного в плед, седого и патлатого антропософа, уже отсидевшего за свои убеждения.
В октябре 1941 года Москву могли сдать. Для оперативных групп, которым предстояло остаться в столице, нужно было срочно готовить явочные квартиры, склады аппаратуры, оружия, боеприпасов, питания для раций, продуктов. Известные соседям явочные квартиры НКВД для этого не всегда подходили.
Маклярский послал меня что-нибудь подыскать, обращаясь лишь к людям, далеким от «органов», и порядочным, чтобы не предали и не обворовали.
Я сразу подумал об одной паре теософов. Муж, преподаватель математики, был другом моего покойного брата, жена – учительница химии. Нищие святые люди. Но как уговорить их пользоваться в известных пределах доверенными им продуктами? Эти бессребреники могли, чего доброго, умереть с голоду, охраняя наши консервы. Бежать из Москвы они не собирались, заранее принимая свою «карму».
Хитрить с ними я не смел. Пришел в форме, с маузером в деревянной кобуре, и сразу сказал, где служу и о чем прошу.
Они только замахали руками. Ничего не надо объяснять. У Великих Учителей сказано, что Гитлер – воплощение мирового зла! Они сделают все, что надо. Стали показывать, куда и как спрячут продукты...
Боже, как издевался надо мной Маклярский!
Эти милые московские интеллигенты, осведомители с большим стажем, тут же настрочили на меня донос: Хенкин приходил к ним с пораженческими разговорами, говорил о возможности сдачи Москвы!
Я позже говорил об этой истории с Вилли. Он сказал, что не надо преувеличивать. Насколько ему известно, далеко не все население занимается доносительством. Всего лишь процентов двадцать. Существуют к тому же обширные белые пятна в деревнях. Да и на заводах неполный охват. Благополучно только среди городской интеллигенции. Если четыре друга соберутся вечерком «расписать пульку» – то наутро будет пять доносов. Пятый от соседа, подслушавшего под дверью.
Допускаю, что Вилли преувеличивал. Но количество осведомителей было и впрямь неимоверно.
А сегодня, по сведениям знающих людей, агентов среди городского населения всего лишь один процент. Причем, далеко не все из них дают сведения в КГБ. Есть еще агентура милиции, контрразведки и других ведомств. Ну разве не происходит либерализация общества!
В Москве, Ленинграде и других крупных городах процент агентуры, разумеется, по-прежнему высок. Из-за присутствия там коварных иностранцев.
5. Бессмертный князь Потемкин-Таврический
В ту же зиму 1941/1942 года я узнал, что в Елабуге, куда она эвакуировалась с сыном Муром, повесилась Марина Ивановна Цветаева.
Повесилась... Дочь ее, Ариадна (Аля), с которой мы в детстве дружили, уже мыкалась в то время по лагерям и тюрьмам. Муж, Сергей Яковлевич Эфрон, направивший когда-то мою судьбу по извилистому руслу, которое привело меня в ученики к Вилли Фишеру, был уже расстрелян.
О Марине Цветаевой Надежда Яковлевна Мандельштам пишет: «Одна из тех русских женщин, которые рвутся к подвигу и готовы омыть раны Дон Кихота, только почему-то всегда получается так, что в ту минуту, когда Дон Кихот истекает кровью, они поглощены чем-то другим и не замечают его ран».
«Марина, – пишет Надежда Яковлевна, – обладала душевной щедростью, которой нет равных». Фраза, правда, коварно начинается словами: «По всему, что Марина сказала о себе, видно...»
То есть – сама себя такой видела. Способны ли видеть реальность люди, картинно видящие себя?..
О жизни Цветаевой пишет Ивинская, многолетняя подруга Бориса Пастернака:
«Ужасающий, пожирающий все время и силы быт, постоянная болезненность и неустроенность мужа. Причем, отношения ее с эмиграцией все ухудшались».
Верно. Ухудшались. Многолетнее сотрудничество Сергея Яковлевича с КГБ (тогда ГПУ) мало для кого было тайной.
Знала ли Марина? Совсем не знать не могла, но как-то себе это объясняла, чтобы не тревожить совесть и не нарушать ростановское видение себя и мужа: бескорыстие, рыцарство, чувство чести.
Все в ней замечали «...неумение и нежелание бороться за свое благополучие». Скажу даже, что бытовым неустройством Марина Ивановна упивалась. Неуют и грязь в доме всегда были ошеломляющие.
При таком неистовом равнодушии к низменным житейским благам особенную ценность приобретают блага моральные, душевный комфорт. Чувство правоты и красота позы.
...Наша последняя встреча. Москва. Начало июня 1941 года, канун войны. Где-то около Чистых прудов. Не повернуться в странной треугольной комнатенке – окна без занавесок, слепящий солнечный свет, страшный цветаевский беспорядок...
Самого разговора не помню. Но хорошо помню его тональность. Непонятные мне взрывы раздражения у сына Мура. Не только на мать, но и на уже исчезнувшего, расстрелянного (хотя этого еще не знали) отца, на арестованную Алю. Невысказанный упрек. Я тогда решил: злоба на тех, кто привез его в эту проклятую страну. Так оно, вообще говоря, и было. Но было и другое.
Я лучше понял настроение Мура, подружившись несколько лет спустя с одним его сверстником и соседом Эфронов по даче в Болшево. Там, после бегства из Франции, поселили рядом две русские эмигрантские семьи, участвовавшие в убийстве Игнация Порецкого (Рейса; партийная кличка – Людвиг).
– Удивительно, – сказал мне мой друг, – что их всех не пересажали раньше. Они только и делали, что с утра до ночи грызлись между собой.
Мур не мог простить, что ради этой грязной возни погубили его жизнь. Хотя шпионаж был, возможно, следствием, вторичным явлением. Средством вернуть Марину в Россию.
В книге «В плену времени» Ивинская пишет о встрече в 1935 году в Париже двух великих русских поэтов.
«Семья ее (Цветаевой), – пишет Ивинская, – была тогда на перепутье – ехать на родину – не ехать? Вот как отозвался на это сам Пастернак: „Цветаева спрашивала, что я думаю по этому поводу. У меня на этот счет не было определенного мнения. Я не знал, что ей посоветовать...“
«А ведь Пастернак, – добавляет Ивинская, – в обстановке массовых репрессий, последовавших за убийством Кирова, мот бы посоветовать Марине что-то более ясное и определенное».
Представим себе, однако, на мгновение, что Пастернак говорит Марине правду о том, что происходит в России, о миллионах репрессированных, об удушающей атмосфере, о невозможности для нее печататься...
Представим себе! И Париж гудит: «Пастернак отсоветовал Цветаевой ехать в Россию!» По возвращении у Пастернака могли быть неприятности. А героем Пастернак никогда не был.
Не ради Сергея Яковлевича, человека по-своему талантливого, но оставшегося до конца дней лишь «мужем Марины Цветаевой», возвращалась семья в Москву. Возвращалась ради встречи Марины Ивановны с русским читателем. Этой встречи семья добивалась любой ценой.
Цена оказалась высокой. Сначала, шпионя, вербуя, убивая, платил Сергей. И наконец доплатил головой. Шестнадцатью годами лагерей и ссылок заплатила дочь Ариадна. Жизнью заплатили Марина и Мур.
День, когда Пастернак ничего не нашел сказать Марине «ясного и определенного», предопределил все остальное.
Правда, еще был момент в начале войны: Марина почему-то решила, что Пастернак пустит ее пожить к себе на дачу в Переделкино, даст ей там передохнуть от бездомности и нищеты. Но Борису Леонидовичу это было почему-то не с руки.
И Марина Ивановна уехала с сыном в эвакуацию в Елабугу. На гибель.
О конце Марины Цветаевой говорят глухо.
В воскресенье 31 августа, спустя десять дней после приезда ее из Москвы, хозяйка дома, Анастасия Ивановна Бредельщикова, нашла Марину Ивановну Цветаеву висящей на толстом гвозде в сенях с левой стороны входа.
Она так и не сняла перед смертью фартука с большим карманом, в котором хлопотала по хозяйству в это утро, отправляя Мура на расчистку площадки под аэродром.
После смерти Марины Цветаевой оставались привезенные ею из Москвы продукты и 400 рублей.
Хозяйка дома говорила: «Могла бы еще продержаться... Успела бы, когда все съели...»
Могла, конечно. Сколько людей в России выдержали, потому что ждали пайку или банного дня.
Узнав, что перед самоубийством Марина Цветаева ездила в Чистополь к поэту Асееву и писателю Фадееву, Пастернак позже ворчал: «Почему они ей не дали денег? Ведь я бы им потом вернул».
Но я еще тогда узнал, что не за деньгами ездила Марина Ивановна в Чистополь, а за сочувствием и помощью.
Историю эту я слышал от Маклярского. Мне ее глухо подтвердила через несколько лет Аля. Но быстро перестала об этом говорить.
Сразу по приезде Марины Ивановны в Елабугу, вызвал ее к себе местный уполномоченный НКВД и предложил «помогать».
Провинциальный чекист рассудил, вероятно, так: женщина приехала из Парижа – значит в Елабуге ей плохо. Раз плохо, к ней будут льнуть недовольные. Начнутся разговоры, которые позволят всегда «выявить врагов», то есть состряпать дело. А может быть, пришло в Елабугу «дело» семьи Эфрон с указанием на увязанность ее с «органами». Не знаю.
Рассказывая мне об этом, Миша Маклярский честил хама чекиста из Елабуги, не сумевшего деликатно подойти, изящно завербовать, и следил зорко за моей реакцией...
Уезжая из Парижа, Марина говорила Зинаиде Шаховской: «Знайте одно, что и там буду с преследуемыми, а не с преследователями, с жертвами, а не с палачами».
Ей предложили доносительство.
Она ждала, что Асеев и Фадеев вместе с ней возмутятся, оградят от гнусных предложений.
Это от чего же оградить? Чем возмущаться?
Осень 1941! Сталин правит страной! Да сотрудничество с органами, если хотите знать, величайшая честь! Вам, гражданочка, если уж на то пошло, выразили доверие!
И потому, боясь за себя, боясь, что, сославшись на них, Марина их погубит, Асеев с Фадеевым сказали (или кто-то один из них сказал, – может быть, и Асеев, – боясь Фадеева) самое невинное, что могли в таких обстоятельствах сказать люди их положения. А именно: что каждый сам должен решать – сотрудничать ему или не сотрудничать с «органами», что это дело совести и гражданской сознательности, дело политической зрелости и патриотизма.
Совет не лучше и не хуже того, что дал ей когда – то Пастернак. Борис Леонидович, вероятно, вообще сделал бы вид, что не понял, о чем она говорит, пролепетал бы что-нибудь невнятное. Как в знаменитом телефонном разговоре со Сталиным о Мандельштаме.
«Ах, почему они ей не дали денег?»
В самом деле – почему?
В Елабугу Марина вернулась оцепеневшая от отчаяния. Не знаю, что сказал ей тогда сын Мур.
(Знала ли Марина, что когда друзья Сергея Эфрона убивали Игнация Порецкого, то по чистой случайности не отравили цианистым калием его жену и маленького ребенка? Не была ли она все эти годы с палачами?)
Тяжко было жить, а стало совсем невмоготу.
И вместо встречи с русским читателем – единственный выход: гвоздь в сенях и обрывок веревки.
Письмо ее прощальное изъято властями бесследно.
О, бутафорский фасад выморочной страны!
Принято считать, что выражение «потемкинские деревни» означает показуху, мнимое благополучие, обман. А советская историческая энциклопедия поясняет, что обвинение светлейшего князя Потемкина в создании бутафорских деревень – всего лишь подлый навет саксонского дипломата Гельбига.
Есть логика в нежелании даже задним числом признать, что наглый обман давно стал вечно живой традицией властителей России.
* * *
В прелестной книге «Пишу, как хочется» первый и многолетний (15 лет!) корреспондент «Нью-Йорк тайме» в Москве Уолтер Дюранти рассказывает, как с одним немецким коллегой присутствовали на Казанском вокзале в Москве при отъезде в ссылку Льва Давидовича Троцкого.
Журналисты все видели своими глазами и написали отчет. А потом узнали, что Троцкого в Верный (Алма-Ата) увезли днем позже со станции Люберцы.
На Казанском вокзале, в сопровождении охраны и секретарей, прошел к международному вагону загримированный под Троцкого актер...
На обмане своих и чужих держится «единство партии и народа». На обмане еще больше, чем на подавлении.
За размалеванным бутафорским фасадом жила и живет огромная страна, надрываются зазывалы у входа!
И лгут! Лгал Пастернак, якобы не зная, что посоветовать Марине. Годами лгал Илья Эренбург. Опровергал «вздорные слухи» о казни его друзей.
Все мы лгали. Иногда простым умолчанием.
6. Как становятся шпионом
Со свернутым мешком под мышкой я спешил под вечер на склад за пайком. Глаз зацепился за фигуру в подворотне. Потрепанный заграничный костюм и, тоже свернутый, «сидор».
– Привет!
– Привет!
Петра я знал по Парижу. Сын эмигрантов. В Союзе возвращения на Родину, на рю де Бюси 12, пел в хоре и участвовал в драмкружке.
В последний раз мы виделись в 1938 году в Барселоне. Он приехал с фронта на побывку к жене, меня на несколько часов отпустили из школы Четырнадцатого корпуса в Вальдорейше, где я служил инструктором подрывного дела.
По правилам конспирации мы не должны были встречаться, тем более – обмениваться воспоминаниями. Поэтому, посидев на лавочке на бульваре, пошли не к нему – он жил с двумя товарищами, а ко мне.
Петр уехал из Испании чуть позже меня. Вернулся к родителям во Францию. Через жену и ее отчима – анархиста он уже был связан с советской разведкой.
Когда в 1939 году началась война, его со многими эмигрантами интернировали как нежелательного иностранца. Через некоторое время со всем лагерем вывезли в Африку, в Алжир.
Высадились американцы. Начали освобождать. Появилась советская репатриационная комиссия в составе Мицкевича (моего бывшего командира полка в ОМСБОН [1]1
Отдельная мотострелковая бригада особого назначения НКВД СССР.
[Закрыть]) от Первого управления и Костальского от ГРУ.
За Петра шепнул словечко сидевший с ним в лагере доктор Рубакин, бывший врач советского посольства в Париже, и он был включен в группу на отправку в Советский Союз.
Через Египет и Иран добрались до Красноводска. Там Петру и двум его товарищам, Семену Крамскому и бывшему интербригадовцу Борису Бердникову предложили работать в разведке. Впрочем, Петр и раньше был с ней связан. А Крамской работал давно, еще с молодых лет, прожитых в Палестине.
В Москве все трое прошли ускоренный курс обучения: радиодело, парашют, тайнопись. Спешили. План их заброски на Запад строился на том, что они возвращались к своим оставшимся там семьям, а пребывание в Советском Союзе должно было исчезнуть из их биографий. Они якобы отбились от группы в пути, добрались в Югославию, до конца войны воевали у партизан Тито...
Вскоре Петр забежал ко мне попрощаться. На следующее утро он вылетал. Продолжение истории я узнал много лет спустя. Уже незадолго до моего отъезда из СССР.
Вылетев из Внуково, они через Одессу, Бухарест, Белград добрались до Бари. Там расстались. Петр проехал в Рим. Устроился на мало обременительную работу и стал ждать приказа ехать в Париж к семье. Связываться с ней ему, однако, до поры запретили.
Время шло. Он служил телефонистом в каком-то посольстве, подслушивал разговоры. Но для такой работы нелепо было присылать человека из Москвы, на месте хватало людей.
Бездействие, тоска по жене и ребенку, тоска по родителям выводили из себя. Нарушив конспирацию, он связался с родными. Хотел узнать, что с ними.
Узнал. Жена его открыто жила с другим. Не он один нарушил правила конспирации, и Петр постепенно выяснил, что сожитель жены – парижский резидент советской разведки, под началом которого ему предстояло работать во Франции.
Он понял, что вызова в Париж ему придется ждать долго. Он начал пить, дерзил начальству, дразнил его, указывая на различные промахи, разоблачил валютные махинации местного резидента, спекулировавшего на падении курса лиры.
Петр всем надоел и становился опасен. Его перебросили в Вену под предлогом, что оттуда будет проще отправить его в Париж.
Он жил один на частной квартире. Мог бежать, но не решался. Еще надеялся, что, не совершая непоправимого, вернется в Париж, город его юности, к семье, к ребенку. С тем, что жена ушла, он уже смирился. Удерживал и страх. Он помнил, как мальчишкой стоял в Париже на страже у подъезда дома, куда заманили человека, подозреваемого в измене. В квартире люди Эфрона поджидали жертву. На пороге ванной комнаты, хихикая, потирал ручки Николай Поздняков. (Затея, однако, провалилась. Человек был настоящим агентом Сюртэ и привел с собой прикрытие.)
Страх, что его убьют, просто угадав его мысли, парализовал Петра. Он продолжал пить. Наконец, собрался с мужеством и решил, что пойдет к американцам, будет умолять их спасти его.
К нему заехал шеф, сообщил радостное известие. Завтра Петр летит в Париж!
Самолет приземлился во Внуково.
Петра не расстреляли, не арестовали. Выдали паспорт на чужую фамилию, поселили в глухом провинциальном городке в общежитии (где его тотчас обокрали до нитки), устроили работать линейным монтером районной телефонной станции.
Передали на связь местному оперуполномоченному для «освещения» вредных разговоров среди голодных, измученных работяг, с которыми он делил комнату.
Вряд ли он щадил своих товарищей, издевавшихся над его плохим русским языком, над его одеждой из западного старья; над тем, что в местной библиотеке он брал несколько имевшихся там французских книг.
Вскоре после смерти Сталина ему разрешили переехать в большой город, поступить на крупный завод.
Я так и не понял, удалось ли Петру окончить институт или ему просто дали фальшивый диплом на новое имя. Но когда он у меня объявился много лет спустя, то работал инженером на оборонном заводе в одном из городов на Волге. Он подзабыл французский, так и не научившись как следует русскому языку. Женился на очень милой и очень больной женщине. Приехавшая из Франции мать жила с ним. Отец умер.
Когда резидент бросил его жену, она вышла замуж за русского эмигранта и приехала с ним в Советский Союз. Вместе с ней приехали ее родители. Отчиму разведка устроила мизерную пенсию. Петр иногда ездил навестить бывшую жену, работавшую на заводе, и дочь-школьницу.
Спутников, с которыми он когда-то вылетел из Внуково, он больше никогда не встречал. Об одном из них, Семене Крамском, было известно, что он умер в Париже, в 1957 году. О Борисе Бердникове Петр не знал ничего.
А бывший любовник жены сделал карьеру. Несколько лет работал за границей под видом корреспондента ТАСС, потом стал послом.
Вылечившись от белой горячки, Петр бросил пить. Когда мы до утра проговорили с ним на кухне моей московской квартиры, он отказался даже от стакана вина. Пил только чай и без конца курил отвратительные сигареты «Ароматические».
* * *
Когда началась первая мировая война, Александру Лесовому, уроженцу Крыма, было лет тринадцать-четырнадцать. Ходить в школу и готовить уроки стало скучно. Александр сбежал на фронт. Какая-то часть приютила его. Пока родители его обнаружили и вернули домой, у него уже был солдатский Георгиевский крест. За подвиги в полковой разведке.
Георгиевского кавалера посадили за парту. Гражданская война и эвакуация армии Врангеля застали его гимназистом старшего класса. Перед самой эвакуацией, чтобы не оставлять мальчиков на произвол судьбы, гимназистов призвали в армию. Прослужив у Врангеля неделю, Алекс отплыл в Галлиполи.
Ему быстро надоело жить в лагере. Как только приехали какие-то люди набирать сельскохозяйственных рабочих в Бразилию, он подмахнул бумагу, в которой не понимал ни слова.
Привезли их на Корсику, где оказалось, что он подписал пятигодичный контракт во французский Иностранный легион. Попытка бежать сорвалась. Пришлось отслужить срок.
Нет, говорят, худа без добра. Служба в легионе давала, а возможно и теперь дает, право на французское гражданство. Пять лет спустя с французским паспортом в кармане Алекс Лесовой приехал на Лазурный берег.
Он работал шофером, продавцом в антикварном магазине и вообще чем попало.
Когда мы с ним встретились, он был уже старым парижанином, зубным техником, мужем очаровательной молодой еврейки из Палестины, отцом не менее обаятельной дочурки. И бывшим членом французской компартии. Объяснение, что его исключили за недисциплинированность, звучало очень убедительно, но не соответствовало истине. С партией он формально порвал, полагаю, по другим причинам.
Свою службу в Испании он начал на самом обреченном участке – на отрезанном со всех сторон Севере. Во главе партизан он прикрывал отступления: минировал дороги и взрывал мосты.
Алекс вернулся в Париж. Никто не упрекнул бы его, останься он там с женой и дочкой. Взяв их с собой, он вернулся в Испанию.
Но операций ему не поручали, а принялись гонять его без толку и смысла с места на место. Одно время вместе со мной.
Мы недоумевали, объясняли тупостью и трусостью отдельных людей то, что было на самом деле системой. Убедившись в том, что делать ему в Испании нечего, он добился того, чтобы его отпустили во Францию.
Когда я тоже вернулся в Париж, мы часто виделись, вспоминали Испанию, пытаясь задним числом понять, ругали одних и тех же людей. В симпатиях и антипатиях мы всегда с ним сходились полностью.
Началась война, Алекса призвали во французскую армию. Нам не пришлось встретиться до моего отъезда в США. А когда я уехал в СССР, то полагал, что не увижу его никогда.
Где-то в конце пятидесятых годов он вдруг объявился у меня в Москве. Впервые с двадцать первого года он приехал в Россию повидать сестру и друзей. Главным образом, только что освободившегося из тюрьмы Леопольда Треппера.
От Алекса я впервые услышал рассказ о том, как Треппер бежал от немцев из парижской аптеки.
Позже в отличной книге Жиля Пэрро «Красный оркестр» я прочитал, что когда Треппер, в дни освобождения Парижа, собирался захватить гестаповскую опергруппу, то готовил эту операцию с помощью Алекса Лесового. Для такой отчаянной затеи он не мог найти более подходящего компаньона. Сам Алекс мне об этом эпизоде ничего не говорил.
Некоторые авторы – Даллин, например – представляют Треппера, как человека, предавшего своих товарищей. Я думаю, что все не так просто. Лесовой не мог, мне кажется, дружить с подлецом. Впрочем... Сам Треппер в своих воспоминаниях, вышедших по-французски под названием «Большая игра», тепло вспоминает о Лесовом, старательно, впрочем, подчеркивая, что Алекс был просто убежденным коммунистом и никогда не был агентом ГРУ.
В тот свой единственный московский приезд Алексу не удалось повидать своего друга. Не знаю, встретились ли они потом. Лесовой умер в Париже в 1963 году. После выезда из Советского Союза мне очень его не хватает.
В своих, возможно апокрифических, воспоминаниях Олег Пеньковский пишет, что нет разницы между ГРУ и КГБ, что обе организации действуют одинаковыми методами. Разница лишь в том, что ГРУ не шпионит за своими соотечественниками.
И на том спасибо! Да и вообще военная разведка – не прерогатива тоталитарного государства, а функция государства любого, имеющего армию и заботящегося о своей безопасности. Она не обязательно является орудием идеологического воздействия, моральной коррупции, провокации, продолжением внутреннего карательного аппарата. ГУЛаг в систему Красной армии все-таки никогда не входил, а к системе ГПУ-НКВД-МВД-КГБ имел и имеет самое непосредственное отношение.
И из личного опыта: среди работников политической разведки, в КГБ, я почти не встречал приличных людей, а бывшие работники ГРУ, с которыми сталкивала меня судьба, были милые и порядочные люди. Я тепло вспоминаю моего начальника по французской кафедре Военного института иностранных языков, полковника Сергея Богдановича Марковича, едва не попавшегося во Франции, резидента ГРУ, и преподавателя военного перевода, шепелявившего на все буквы алфавита, милейшего Исайю Бира. Под кличкой Фантомас он в свое время попался-таки во Франции и отсидел срок в тюрьме.
Эти люди добывали военные секреты. Но, насколько знаю, они не предавали друзей и не устраивали провокаций.
* * *
Гражданская война разлучила двух братьев. Старший ушел с Белой армией, младший остался в России.
У семьи были какие-то деньги за границей, и уехавший брат, начав не с пустого места, пошел в гору. Он жил в Париже, процветал и богател.
Младший брат выехать не сумел и был арестован. Но через какое-то время вышел на свободу, и братья начали осторожную переписку.
Затем оставшийся в России брат умер. То ли своей смертью, то ли нет. От его имени продолжали приходить письма в Париж. Приходили даже фотографии, на которых парижский богач с трудом узнавал меняющееся с годами лицо брата.
Наконец, парижский брат умер, оставив огромное наследство. Французы не хотели отдавать состояние анонимной Инюрколлегии, требовали, чтобы наследник явился лично.
Отпустить подставного брата не решались. Став богатым человеком, он мог остаться в Париже, а советское посольство не смогло бы его разоблачить.
Кроме того, по легенде подставной брат должен был быть женат. Был женат и агент, которого собирались послать в Париж. Но отпустить его вместе с женой – означало увеличить шансы побега. Решили послать с фальшивой женой.
От кандидатки на эту роль я и узнал тогда всю эту историю. Планы несколько раз менялись. Наконец, нашли выход. Не послали никого. Пожертвовали значительной частью наследства, чтобы французы перестали настаивать на приезде наследника.