Текст книги "Искатель, 2002 №6"
Автор книги: Кир Булычев
Соавторы: Песах Амнуэль,Майкл Мэллори,Джеймс Ноубл
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
– Да, – кивнула Вера. – Он расправится с каждым из нас. Я думаю об этом все время. Как только поняла, что… Я боюсь, Фил! Господи, как я боюсь…
Вера закрыла ладонями лицо и сделалась такой беззащитной, что Филу ничего не оставалось, как обнять ее и гладить по распущенным волосам (когда она успела их распустить, ведь они только что были сложены в пучок на затылке?), он ощущал едва уловимый запах шампуня, удивительный запах свежести и какой-то непредставимой страсти, он взял ладони Веры в свои, целовал ее в мокрые от слез щеки, и губы ее тоже были влажными и почему-то огромными, как мир, не этот мир, в котором они жили и где умерла Лиза, а настоящий мир, бездонный, безбрежный, безграничный, бесконечный и реальный не более, чем реальна любовь, о которой до этой минуты Фил знал лишь то, что она существует, но никогда – ни с Раей, своей бывшей, ни, тем более, с Лизой – не мог даже представить себе силу чувств, слез, упоения, и все, что он делал потом, и что делала Вера, и что делали они оба, потерявшие себя и нашедшие друг в друге, Фил не только не смог бы описать словами, но даже прочувствовать полностью был не в состоянии, это было выше его, больше, значимее, он оставался человеком, мужчиной, а то, что происходило между ними, выходило за все мыслимые пределы и длилось, длилось, длилось…
А когда закончилось, Фил еще долго лежал опустошенный, не понимая, в каком из миров оказался, и почему у Веры, лежавшей рядом на скомканном и, наверное, неудобном пледе, всего две руки, ведь еще недавно рук было бесконечно много, и тел, и сущностей, и еще чего-то, чему он не смог бы дать определения.
– Мы еще живы, – произнесла Вера странным хриплым голосом. Прошло много времени после того, как она вернулась из того блаженства, в которое ее увлек Фил. Или она сама увлекла их обоих, не оставив Филу возможности остаться?
– Верочка… – Филу трудно было говорить, он приподнялся на локте, и тогда дышать стало легче, а лампа под абажуром на письменном столе перестала выглядеть оранжевой звездой, окруженной полупрозрачной раскаленной короной. – Что это было? Со мной никогда…
Много позже они сидели рядом на диване, перед ними на маленькой табуретке стояли две чашки кофе, и случившееся больше не казалось фантастическим. Они были вместе – мужчина и женщина, – они были счастливы, и Фил подумал, что только сейчас, пока они на вершине, им может удасться то, что никогда не удалось бы ему самому.
И тогда он перестанет наконец думать, что предал Лизу.
– Ты больше не боишься? – спросил он.
– Боюсь, – сказала Вера. – Но вдвоем – не так.
– Что же нам делать? – вырвалось у Фила.
Вера повернулась к нему и поцеловала в щеку – нежно, как любимого ребенка, которому стало страшно в темной комнате, где никогда не было никаких чудовищ.
– В детективных романах говорят: преступника нужно опередить.
– Как?
– Если кто-то смог выйти в мир и использовать его законы, то, значит, это возможно. Значит, и мы сможем тоже. Теперь, когда мы знаем… Попробуем?
– Что? – не понял Фил.
– Как что? – удивилась Вера. – Мы знаем формулировку полного закона сохранения энергии. Видели уже, как это действует. Не знаю, насколько сильно нужно сосредоточиться, мы оба устали… У меня просто сил нет, кажется, я засыпаю… Но можно попробовать.
– Сейчас?
– Почему нет?
– Я вовсе не сказал «нет». Хорошо. Давай. Вот глупая ситуация, если посмотреть со стороны… Никто из нас не верит в Бога. Никто из нас никогда в жизни не молился. А разве то, что мы собираемся сделать – не молитва, с помощью которой мы хотим попасть в настоящий мир?
– Называй, как хочешь. Кстати, я молилась всегда. Каждый день – сколько себя помню.
– Ты? – поразился Филипп.
– Представь. У меня была своя детская молитва, набор слов, я давно их забыла. Позднее молитвой стали слова, которые как-то ночью чей-то голос произнес над моим ухом. Я проснулась, сердце колотилось, а слова звучали опять и опять в темной комнате, я слышала их… Запомнила – их невозможно было не запомнить, – и они стали моей молитвой. Глупо, но я всегда верила, что это действует. Я не называла это молитвой, это были «правильные слова». Когда у меня что-то болело, я сосредотачивалась, произносила правильные слова, и мне казалось, что боль уходит. Я себе так иногда зубы заговаривала.
– Правильные слова, – пробормотал Филипп. – Какие? Секрет?
– От тебя? Нет. Теперь – нет. «В пучину вод бросая мысль, надейся на того, кто был собой и стал тобой, не зная ничего…»
– В пучину вод бросая мысль… – повторил Фил. – Что это? Какие-то стихи.
– Стихи? Чистая психология, не больше.
– А может, и нет. Если именно так действуют общие законы…
– Конечно, это я сейчас понимаю. Обращения к Богу, молитвы, заговоры, заклинания – слова, за которыми было желание, за желанием – выход в мир, ощущение себя таким, каков ты на самом деле. Интерпретации были неправильными, но действия…
– Начнем мы или нет? – перебил Веру Фил. – Давай, иначе я действительно не смогу.
– Давай, – сказала Вера.
Утро для Кронина было самым тяжелым временем суток. Трудно просыпаться, особенно если ночь – как большинство ночей в последнее время – была бессонной и забыться удавалось только в те минуты, когда за окном уже начинал прорезываться серый мучительный рассвет. Проснувшись и определив, что он все еще на этом свете, а не на том, где вообще не бывает рассветов, Кронин должен был натягивать брюки и перелезать с кровати в стоявшую рядом коляску. Если перед работой успевала забежать Софа, она помогала брату совершать эту процедуру, но часто у нее не было времени, и Кронин сам добирался до туалета, а потом делал зарядку, готовил завтрак, выпивал две чашки чаю и подъезжал на коляске к компьютеру. Только здесь, в привычной позе – ноги вытянуты и почти не болят, клавиатура лежит на коленях, рукам удобно, и зрение не напрягается – Кронин приходил наконец в норму и становился тем человеком, каким он себя уважал. И каким его наверняка уважал бы Гарик. «Папа, ты самый сильный человек в мире». Видел бы сын сейчас… Или после смерти мамы… Или тогда, когда позвонил его ротный и сказал, что лично закрыл Гарику глаза, когда тот…
«Не нужно», – сказал себе Кронин. Он умел подавлять эти мысли – они возникали спонтанно, но он уже научился сразу загонять их в подсознание или еще глубже, не запирать там, но удерживать какое-то время в неподвижности. Чтобы можно было работать.
Он вышел в Интернет, проверил почту, обнаружил письмо от Гущина и расшифровал его. Куратор сообщал о странном поведении Филиппа Сокольского, решившего почему-то, что неожиданная смерть Елизаветы Мыртыновой произошла не по естественной причине – экспертиза утверждала это совершенно определенно, – а потому, что некая террористическая организация вышла на след группы и ведет теперь ее планомерное уничтожение. Прямо Сокольский не высказывал Гущину это свое подозрение, но ясно дал понять, а потом еще и с патологоанатомом разговаривал, но, похоже, остался при своем мнении. «Обратите внимание на психологическое состояние Сокольского», – писал куратор.
А что Кронин мог сделать? Психологом он никогда не был. Физика и висталогия – в этом он специалист. Фил – впечатлительный человек. И Лизу он, похоже, любил. Во всяком случае, что-то между ними было – они довольно часто приходили вместе и уходили вдвоем, сидели рядом, иногда Кронин замечал взгляды, которые Филипп бросал в сторону девушки. Нормально. Лиза была замечательная… Умница, красивая… Господи, если бы был жив Гарик… Все-таки Филипп ей не пара, он не такой яркий, какой была она, а вот Гарик мог бы…
«Стоп, – сказал себе Кронин. – Не нужно».
Он набрал номер и слушал длинные гудки. Может, прошла минута, может – больше. «Никогда не бросайте трубку, если долго не будет ответа, – сказал ему как-то Гущин. – Я подойду даже если в это время буду на дне моря». Что было делать на морском дне сотруднику аппарата Академии, Кронин не знал – скорее всего, это была идиома, но Гущин действительно всегда отвечал на звонок, и трудно было понять, откуда он говорит и почему так долго не поднимал трубку.
– Слушаю, Николай Евгеньевич, – сказал знакомый голос, и Кронин вздрогнул, почему-то он до сих пор не мог привыкнуть к номерным определителям на телефонах. – Вы получили мое послание?
– Получил, Вадим Борисович, – произнес Кронин. – Честно говоря, я тоже не знаю, как быть с Филиппом Викторовичем. Вчера вечером…
Кронин замолк, он не решил еще, стоит ли посвящать Гущина во все детали разговора и вполне очевидных намеков. Сокольский не в себе, это понятно. Но нужно ли Гущину знать, какие идеи носятся у него в голове?
– Да-да, – сказал Гущин. – Так что вчера вечером?
– Был разговор. Филипп Викторович подозревает, что это сделал кто-то из нас.
– Из нас?
– Я имею в виду членов группы.
– Но… Это нонсенс’. Каким образом? Зачем? Сокольский серьезно так думает? Мне показалось, что он катит бочку на неизвестных террористов. Типичный конспирологический синдром.
– Он был вполне серьезен. Поэтому я и хотел с вами посоветоваться. Вчера Филипп Викторович выспрашивал каждого, кто где был и что делал, когда умирала Елизавета Олеговна.
– Алиби?
– Совершенно точно. Слово не было произнесено, но Филипп Викторович имел в виду именно алиби.
– Нонсенс, – повторил Гущин. – Но вы правы, в таком состоянии Сокольский может наломать дров. Может, его на время изолировать от группы? Пусть отдохнет…
– Изолировать – это вы хорошо сказали, – пробормотал Кронин.
– А что предлагаете вы?
– Ничего, Вадим Борисович. Просто… Поскольку состояние Филиппа Викторовича неизбежно сказывается на нашей работе, то боюсь, в течение какого-то времени мы будем топтаться на месте. Я имею в виду, что мои отчеты…
– Если речь только об этом, – облегченно вздохнул Гущин, – то считайте, что вопрос улажен.
– И еще, – сказал Кронин. – Не нужно нам никого на замену.
– Это тоже понятно, можете не объяснять. Любой новый человек при нынешнем положении дел… Кстати, вы читали последний отчет Пентагона об антитеррористических разработках физиков Ливерморской лаборатории? Это у них на сайте, очень любопытная информация, только вчера выложена, там есть две-три идеи, к которым стоит присмотреться. Переслать вам или взглянете сами?
– Ах, – сказал Кронин, поморщившись: в ногах возникла режущая боль, он слегка переменил позу, и боль сникла, осталось только вязкое ощущение неудобства, – все это чепуха, мы давно ушли от таких разработок.
– Судя по вашим официальным отчетам – нет, – с легким смешком сказал Гущин, давая понять, что известно ему, конечно, больше, чем он говорит. – Впрочем, пусть это вас не беспокоит. Как вы себя чувствуете сегодня, Николай Евгеньевич?
– Как обычно, спасибо, – сухо сказал Кронин, он не любил, когда его спрашивали о здоровье. – Значит, мы договорились? На этой неделе отчета не будет.
Разговор оставил неприятный осадок. Положив трубку, Кронин вывел на экран таблицу целей и задумался. Трудность заключалась в вербальных формулах. Нормальное научное противоречие, второй шаг алгоритма: нематериальная суть закона должна быть сформулирована в материальных терминах. Что такое количество в нематериальном мироздании, если счет есть функция материальных единиц? Они уже обсуждали эту проблему и нашли подходы к решению. Только подходы, но, похоже, что Сокольского это обнадежило больше, чем следовало. Филипп Викторович вообще был энтузиастом и фантазировал лучше, чем кто-либо другой. Понятно, что именно ему пришла в голову нелепая мысль о…
Почему нелепая?
Нелепа смерть, но никакие предположения о ее причине нелепыми быть не могут. Даже самые, на первый взгляд, фантастические, тем более что, по сути, в версии Сокольского не содержалось и фантастики. Вопрос в другом – можно ли, используя единственный сформулированный нами полный закон мироздания, спровоцировать чью бы то ни было смерть от инфаркта?
Даже если все так, почему нужно было убивать Лизу – молодую, красивую, умную, замечательную?..
Если это вообще было убийством.
Кронин помнил, о чем думал, лежа в постели в полном мраке – засыпал он с трудом, любой свет мешал, даже если это был слабый огонек или отблеск уличных реклам, и потому по вечерам он плотно закрывал шторы на окнах. Он вытянул ноги – в коленях поселился новый вид боли, не тянущий, к какому он уже привык, а какой-то скребущий, – и подумал о том, что нужно бы показаться врачу. Кронин ненавидел врачей, ненавидел медицину и ненавидел собственное тело, которое без медицины не просуществовало бы и года. Одно время он думал: ну и пусть. Умру, и станет лучше. Софа вывела его из депрессии, сестра хорошо знала его характер, пожалуй, даже лучше, чем Клара. С женой он спорил всю жизнь – ее жизнь, – а с сестрой не спорил никогда, Софа смотрела ему в глаза, говорила: «Сделай так, и будет хорошо», и он делал, и действительно становилось если не совсем хорошо, то лучше – определенно.
Он лежал в тот вечер и ждал, за стеной в кабинете часы пробили один раз – четверть одиннадцатого, Кронин перестал думать о больных ногах и тогда увидел сына. Так бывало всегда перед сном: сначала боль, потом Гарик, за ним приходила Клара, гладила его по голове, и он засыпал, ощущая лбом холодное прикосновение пальцев.
Кронин помнил сына таким, каким тот был после выпускного школьного вечера. Высокий, стройный, белозубый, с удивительно красивой улыбкой. Настоящий мужчина. Через полгода после того, как его призвали в армию, Гарик прислал родителям фотографию – он стоял в обнимку с двумя приятелями, такими же салагами, и, как показалось Кронину, более несчастного человека не существовало на всем белом свете. Вроде бы ничего не изменилось в облике сына – разве только солдатская форма вместо черного костюма. И еще взгляд. Можно ли рассмотреть взгляд на плохой фотографии?
Он ничего не сказал Кларе – она была так счастлива, что с сыном все в порядке и в армии у него уже появились друзья, а то все пугали ее этой ужасной дедовщиной. Он ничего не сказал жене, но про себя подумал: это конец. И не ошибся.
Кронин лежал, вытянув ноги, смотрел в лицо улыбающемуся Гарику и впервые после его гибели подумал тогда о том, что, возможно, все-таки ошибся, глядя на фотографию. И это был не конец. Гарик существует где-то и как-то и ждет, возможно (нет – наверняка!), весточки от отца. Загробного мира нет, это, конечно, чушь, но если правда то, что существует бесконечномерная Вселенная, о которой они так много рассуждали в последнее время, то человек не может умереть весь, потому что живет в бесчисленном числе измерений, не только материальных, но и таких, о которых они сейчас не имеют ни малейшего представления. Что они могут знать, если с грехом пополам сумели сформулировать один-единственный закон мироздания, главный закон – верно, – но пока единственный?
Материальная оболочка его сына покинула этот мир, то есть перестали существовать три – четыре, если говорить и о времени тоже – его измерения, но остались другие, множество других. Может, какая-то их часть тоже отмирает со смертью телесной оболочки, а может, наоборот – возникают иные формы взамен утерянных. Ведь даже в нашем мире ящерицы отращивают новые хвосты…
Конечно. Гарик не умер. Из какого-то своего измерения он смотрит на отца – или нет, не нужно использовать термины, ограничивающие воображение, «смотрит» – не то слово. А какое? Получает информацию? Более правильно, но…
Пусть будет просто: знает. Он все знает.
«Я тоже хочу знать о Гарике все», – подумал Кронин. И по какой-то не осознаваемой ассоциации – ассоциации ведь рождаются сами по себе, как снежинки, падающие на ладонь, – он подумал о Лизе Мартыновой. Они могли познакомиться, если бы жизнь распорядилась иначе. Гарик поступил бы в университет – со второй попытки, с первой не получилось, потому он и «загремел» при осеннем призыве, – и тоже, как отец, занимался бы висталогией, теорией открытий, наукой о сильном мышлении. Наверняка занимался бы, он и в школе интересовался кое-какими задачами, правда, на первом месте был все-таки спорт. И когда появился Гущин со своим странным поначалу предложением о создании группы по разработке методов антитеррора, Гарик мог принять участие в общей работе. Мог, конечно, мог. И познакомился бы с Лизой. Они бы нашли общий язык. Гарик Лизе наверняка понравился бы. Если ее тяготят ухаживания Филиппа – Кронин видел, что Лизу Сокольский скорее раздражал, чем даже оставлял равнодушной, – то внимание Гарика наверняка было бы ей приятно.
И тогда…
«Стоп, – прервал он себя. Не нужно». Впрочем, он уже все равно представил себе, что было бы тогда; фильм, созданный воображением, захватил его, какие-то звуки прорывались сквозь сон, который был наполовину фантазией наяву, они отвлекали. Кронин отгородился от них, и неожиданно возникла странная, невозможная, но такая мучительно притягательная мысль: если два бесконечно сложных существа не могут найти друг друга в четырех измерениях, то способны – конечно, способны, какие могут быть сомнения! – сделать это в бесконечном числе других измерений Вселенной. И если один из них лишился части себя (иначе говоря – умер в каких-то измерениях), то это, скорее всего, может помешать встрече, и тогда второе существо должно лишиться тех же измерений, чтобы возникло новое равновесие…
Попросту говоря, если бы Лиза умерла, то у Гарика появился бы шанс.
Глупая мысль. Господи, какая же глупая… Что такое четыре измерения по сравнению с их бесконечным числом? Случайно встретиться в мире на его бесчисленных дорогах так же мало вероятно, как случайно попасть из детского пугача в глаз сове, сидящей на дереве за много километров от стрелка.
А разве в обычном четырехмерии встречи двух людей, будто созданных друг для друга, не равно удивительны? Если подумать о том, как он нашел Клару… Родился и вырос в Ангарске. Клара – москвичка. Он с детства был влюблен в технику – машины, станки, приборы, самолеты, – а Марина боялась всего, что урчало, пыхтело и двигалось на четырех колесах. Учиться он поехал в Свердловск, а его будущая жена поступила в МГУ на факультет психологии. Ничего общего, ничего. Кроме странного изгиба мировых линий, в результате которого летом семьдесят первого он оказался в Магнитогорске – футбольная команда политеха, за которую он играл, встречалась в матче местной лиги с командой «Комбинат». И в то же время в том же городе оказалась Клара – летела к тетке в Новосибирск, но погода на трассе испортилась и самолет сел на промежуточном аэродороме.
Время и место. Четыре координаты совпали по странной случайности, которая, безусловно, никогда больше не повторилась бы. В зале ожидания, куда Кронин забрел, пока выгружали багаж, он обратил внимание на девушку, одиноко стоявшую у окна, выходившего на летное поле. Зал бурлил, люди перемещались, создавая обычное броуновское движение, многие сидели или лежали на неудобных скамьях, все как обычно, а хрупкая фигурка у окна выламывалась из этой суеты, была так же чужда ей, как чайная роза, выросшая на вершине Джомолунгмы.
Он подошел и встал рядом – не так близко, чтобы его присутствие можно было назвать назойливым, но и не так далеко, чтобы его появление выглядело случайным. Снаружи хлестал ливень – беспощадный летний ливень, обычно продолжающийся не больше часа, но сейчас перекрывший все рекорды длительности. И странным образом Коле Кронину показалось, что струи, полосы, ленты дождя складывались в переменчивые и странные фигуры танцоров. Возможно, девушка видела совершенно другое, Коля не подумал об этом, когда воскликнул:
– Здорово! Совсем как балет!
Девушка повернула голову в его сторону и долго смотрела, будто не могла понять, откуда в ее призрачном мире появился этот крепкий парень в легкой спортивной куртке.
– Вы тоже видите, как они танцуют? – сказала она наконец.
И Колина душа переполнилась таким счастьем, какого он не испытывал никогда прежде. Он не помнил, что ответил на вопрос. Он вообще не мог впоследствии вспомнить, о чем они говорили с Кларой до самого утра, когда хриплый голос заспанного диктора объявил о посадке на рейс, следующий из Москвы в Новосибирск.
Потом они переписывались, звонили друг другу – и частота звонков увеличивалась по мере того, как возрастало их чувство, а потом Коля прилетел в Москву, и в первый же вечер, который они с Кларой провели вдвоем, произошло то, что сделало их близкими на всю оставшуюся жизнь. Всю оставшуюся Кларину жизнь. И всю жизнь их еще не родившегося тогда сына.
«Стоп», – сказал себе Кронин. Что с ним происходило сегодня? Он научился управлять своими воспоминаниями и в те часы, когда нужно было работать, не разрешал себе не только думать, но даже на мгновение представлять себе лица жены и сына. А сейчас… Он тонул в воспоминаниях и даже не пытался барахтаться.
«Стоп», – повторил Кронин. Значит, в те минуты, когда погибала Елизавета Олеговна, он все-таки думал именно о ней и именно в связи с Гариком. И звуки, которые он не допускал в сознание, были телефонными звонками. Собственно, можно сказать, что он действительно спал – точнее, дремал, находился в переходном состоянии между сном и явью, когда…
«Ну, – сказал он себе, – договаривай».
…когда мысли имеют обыкновение становиться реальностью. Именно в таком состоянии полудремы возникают у людей неожиданные идеи, правильные ассоциации, великие открытия тоже совершаются в таком состоянии. А он ведь знал, понимал уже тогда, что если и существует возможность прямого использования того единственного полного закона природы, что группе удалось сформулировать, то получиться это может, скорее всего, именно в фазе перехода от сна к яви или от яви ко сну, когда подсознательные функции организма уже расторможены, а сознание еще не полностью блокировано, и глубинная человеческая суть, все его неосознанные, но существующие измерения, проявляются, как изображение на белой фотографической бумаге – проявляются и опять исчезают, задавленные либо сознанием, если человек просыпается, либо химерами сна, если человек засыпает.
Получается, что он действительно мог…
Но он же думал, что переход в большой мир – это сотворение добра! Он хотел счастья им обоим – Гарику и Лизе. Действительно хотел – больше собственной жизни.
Если своими подсознательными действиями… Что? Договаривай… Если он своим подсознательным желанием счастья для собственного сына убил Лизу…
Ну вот, сказал, и легче стало.
Продолжай.
Значит, дело не в вербальных формулах, которые на самом деле могут быть какими угодно. Дело в возбуждении подсознания, и разве это теперь не очевидно? Физическое противоречие нужно сформулировать так: нематериальная часть закона природы не может быть определена однозначно в материальных терминах, поскольку материально сознание человека, создающего формулировку. Сознание материально – однако, оно должно иметь нематериальную составляющую.
Подсознание – вполне вероятно! – такую составляющую имеет. Противоречие решается.
Но человек не может управлять подсознанием. И следовательно, не в силах использовать в реальной жизни полные законы бесконечномерной Вселенной. Только в состоянии полудремы – перехода от сна к яви.
Наверное, это так.
Кронин записал свои соображения, зашифровал запись и вышел в Интернет, чтобы посмотреть почту и попытаться хотя бы ненадолго отогнать от себя мысли, которые теперь – он знал это наверняка – будут мучить его до конца дней.
Неужели это сделал я? Я не хотел…
В перерыве между тоскливыми обсуждениями Корзун заглянул в курилку, ожидая увидеть своего вечного оппонента Гришу Берлина. Гриша не курил, но запах чужого дыма почему-то помогал ему сосредотачиваться, и потому Берлин проводил здесь значительно больше времени, чем самые заядлые курильщики института. Он сидел на подоконнике и, сложив руки на груди, смотрел в потолок. Волосы, окружавшие его раннюю лысину, казались издалека лежащей на голове огромной золотистой подковой.
– Привет! – сказал Гриша. – Если ты будешь курить «Кэмел», то я открою форточку. Витька тут так надымил «Марльборо», что может возникнуть вавилонское смешение запахов, а я как раз сосредоточился на…
– Рассредоточься, – приказал Эдик. – Есть дело.
Гриша наконец повернул голову и пристально посмотрел Эдику в глаза.
– Так, – сказал он. – Ночь ты опять не спал, мешки под глазами. Аида?
– Хуже, – мрачно произнес Эдик. – Я совершенно не представляю, как жить дальше.
– Я тоже, – сообщил Гриша, сползая с подоконника. В углу курительной комнаты стояли два протертых кожаных кресла – лет им от роду было не меньше тридцати, их вынесли из парткома в семидесятом году, когда перед празднованием столетия со дня рождения вождя мирового пролетариата в институте меняли всю мягкую мебель. Гриша постоял между креслами, изображая буриданова осла, но все же сделал выбор и упал в то, что стояло ближе к двери. Эдик сел в соседнее кресло и попытался расслабиться. Не получалось. Со вчерашнего вечера он был напряжен, как натянутая и готовая лопнуть струна. Ночью Эдик действительно не спал ни минуты – просто боялся уснуть, боялся потерять контроль над собственными желаниями, и если химеры сна могут становиться реальностью… Но ведь долго так не выдержать. Сутки, двое – а потом?
– Рассказывай, – потребовал Гриша.
– Долго, – сказал Эдик. – И есть вещи, которые я рассказать не могу.
– Время терпит. И кончай базар. Если ты избрал меня своим магнитофоном, то ни к чему преамбулы. Нажми на клавишу – и вперед.
– Магнитофоны не дают советов, – улыбнулся Эдик.
– Я тоже советов не даю, – заметил Гриша. – Так, мысли вслух. Иногда помогает?
– Всегда, – благодарно сказал Эдик. – У тебя удивительная интуиция, Гриша. Тебе бы не в академическом институте работать, а открыть собственный бизнес и принимать клиентов – большие бы бабки заколачивал.
– Семнадцать, – констатировал Гриша, почему-то загнув большой палец.
– Что семнадцать? – не понял Эдик.
– Ты предлагаешь мне это в семнадцатый раз. Потому я и отвечать не стану. Давай лучше к делу, а то я потеряю мысль, которую думал, когда ты меня отвлек.
– Запиши, – посоветовал Эдик.
– Если запишу, – вздохнул Гриша, – то забуду точно. Записанная мысль стирает задуманную, а записанные слова искажают задуманную суть. Мне это надо?
– Нет, – согласился Эдик. – Скажи, как бы ты поступил, если бы обнаружил неожиданно, что, не желая никому ничего дурного, непреднамеренным действием убил человека?
Гриша, смотревший Эдику в лицо, отвел взгляд и уставился на свои тонкие пальцы, продолжая загибать их один за другим.
– Кто убил? – спросил он наконец. – Ты?
– Да.
– Чем?
– Желанием сделать добро.
– Я спрашиваю – чем: нож, пистолет, лом, веревка…
– Оставь эти глупости, – резко произнес Эдик. – Я же сказал: желанием добра. И только. Ничего больше.
– Я так и думал, – облегченно вздохнул Гриша. – Знаешь, я и сам столько раз в собственном воображении убивал своих заклятых врагов, что…
– Она не была моим врагом! И умерла на самом деле. Позавчера похоронили.
– Я знаю, – кивнул Гриша. – Пока ты говорил, я с тобой немного поработал. Не скажу, что понял тебя как нужно, но кое-что… Легче стало?
Эдик прислушался к себе. Струна все еще звенела, но натяжение ослабло, в затылке не ломило, как утром, а перед глазами перестали возникать и расширяться оранжевые круги. Эдик не знал, как это получалось у Гриши, но получалось у него всегда.
– Легче, – признался Эдик, – спасибо тебе. То есть легче физически. Я хочу сказать…
– Помолчи еще минуту, – прервал его Гриша, продолжая загибать и разгибать пальцы. Минута текла, как вязкая жидкость из чашки, последняя капля повисла, не желая падать. Минута могла тянуться и до бесконечности, если не взять последнюю каплю в руки, отлепить от чашки, уронить на гладкую поверхность пола… Эдик так и сделал.
– Торопишься, – пробормотал Гриша. – Так кого ты убил в своем воображении?
– Помнишь, я говорил тебе о Елизавете Мартыновой?
– Помню. У тебя с ней какое-то общее дело по части висталогии. Извини, ты же знаешь, что в вашей науке я полный нуль.
– Неважно. Она очень талантливая, но… Это был какой-то извращенный талант. Любое слово, любая идея выворачивались наизнанку так, что мне самому начинало казаться… Я ненавидел себя за собственную бездарность. Столько лет занимаюсь теорией, имею три авторских свидетельства на открытие, заявок я и сам не считал, а туг какая-то молоденькая…
– Погоди-ка. – Гриша прервал бессвязную речь Эдика, вытянув вперед руку со сжатыми в кулак пальцами. Эдику показалось, что его толкнули в грудь – вполне физически ощутимо. – Я за тобой не успеваю. И вообще лучше помолчи. Не надо смотреть мне в глаза, ты знаешь, я это ненавижу. Взгляд лжет всегда, неужели тебе это не известно?
– Глаза – зеркало души, – вяло произнес Эдик.
– Зеркало, – согласился Гриша. – Именно зеркало, отражающее в Искаженной форме мысли тех, с кем говоришь и на кого смотришь. Помолчи и смотри в потолок. Или вон на ту щель в стене.
Эдик послушно перевел взгляд на косую трещину в штукатурке и лениво подумал о том, что вот уже несколько минут в курилку никто не входит. Он знал, что никто и не войдет, пока не закончится разговор с Гришей. Так было всегда – стоило Берлину начать разговор по душам с любым из сотрудников института (иногда к нему обращались и женщины, у всех свои проблемы, а Грише было все равно, кому помогать), как у остальных мгновенно исчезало желание выкурить сигарету или потрепаться о повышении цен на бензин. Объяснения этому феномену никто не придумал, как никто не мог понять, почему Гриша разбирается в чужих проблемах лучше, чем в своих собственных. Читать мысли он не умел – это выяснили еще в первые недели, устроив Берлину полный тест с картами Зенера и генератором случайных чисел. Сказать, что Гриша так уж сильно разбирался в психологии, тоже было нельзя. Работал он в лаборатории социальной психометрии, пытался защитить диссертацию, но не хватило терпения. Звезд с неба Берлин не хватал, так считал его научный руководитель, профессор Заславский. Но Гриша был великим эмпатом – странным образом, не глядя на человека, с которым вел беседу, он понимал, что именно с ним происходит, и главное, что именно нужно сделать, как выйти из сложной жизненной ситуации. Определенных советов Берлин, впрочем, не давал, но два-три слова – точных, как бином Ньютона, – помогали собеседнику оценить себя, свое окружение, свои силы, возможности, и прийти к выводам, какие не были бы сделаны без странного Гришиного влияния. Интуитивно Гриша всегда – исключений еще никто не наблюдал – говорил правильные слова и, похоже, не знал, почему именно эти слова срывались с его языка, обычно не находившего точных определений даже в описании банального сюжета телесериала.




























