Текст книги "Мир приключений 1977 г."
Автор книги: Кир Булычев
Соавторы: Сергей Абрамов,Владимир Санин,Дмитрий Биленкин,Николай Коротеев,Всеволод Ревич,Владимир Малов,Евгений Брандис,Альберт Валентинов,Нинель Максименко,Лев Лукьянов
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 47 страниц)
– Оставьте меня в покое! – бурчал я. – Дайте поспать!
Приснился мне и душный вечер в приморском городе. Ветер с моря не приносил прохлады. Воздух был пропитан влагой и йодом. Мы с дирижером Игорем сидели у открытого окна.
«Дышу уже не легкими, а боками, – бормотал Игорь. – Хорошо бы, как рыбам, обзавестись и жабрами. Так что же ты хочешь выяснить? Отчего вдруг Юрий Ильенко запел? Да я почем знаю? И кто это может знать? Допускаю, что могли изобрести какую-нибудь хитрую штуку. Не таблетки, конечно, а что-нибудь другое. А ты вот о чем подумай: возник вдруг десяток этих «внезапно запевших», и на том все. Значит, кто-то делал опыты и прекратил их. Почему? Эх, если бы мне жабры в дополнение к легким! Тогда бы я и в таком влажном климате чувствовал себя, как орел в небе...»
Через какое-то время возник еще один врач. Уже без часов, зато с блестящим молоточком. Он долго о чем-то разговаривал с Флорой. До меня долетали лишь отрывки разговора... «Да, да, много кофе... почти не спал... режима никакого...» – «Опасности нет... переутомился... обычный вегетативный криз... мы это так называем... не волнуйтесь, ваш муж, судя по всему, крепкий гражданин... ничего, кроме покоя... несколько дней не работать... главное, чтобы не дошло до невроза...»
– На что жалуетесь?
Он потряс меня за плечо. Мне никак не хотелось просыпаться.
– Я вас спрашиваю, на что жалуетесь?
– На то, что меня будят!
Врач засмеялся:
– Извините, необходимость. Не соизволите ли вы, сэр, приподняться?
Слово «сэр» и настойчивость врача вывели меня из себя.
– Вот я сейчас встану, кое-кого приподниму и вышвырну в окошко. Дайте досмотреть сон!
Врач обрадовался еще больше.
– Все хорошо, – сказал он Флоре. – Пусть поспит. Ваш муж – отличный парень. Его загнать в невроз не так-то просто.
Было и другое. Я громко позвал Флору.
– Я здесь!
– Обзвонить все гостиницы, найти Юрия и Ирину Ильенко, – сказал я. Пригласить сюда.
– С чего вы взяли, будто они здесь?
– Они здесь, нисколько в том не сомневаюсь. Звоните! Во все гостиницы подряд. Назначьте им свидание на корреспондентском пункте. В один из ближайших дней. И старика доставьте!
Флора, видимо, решила, что я брежу. Я сказал ей напрямик: подозрения необоснованны. И вообще, она обязана, как секретарь, исполнять мои распоряжения. А затем долго поносил эмансипацию, матриархат и гнилых интеллигентов. Затребовал кофе, сигарету и последнюю почту. Среди прочих писем была заказная бандероль из Закарпатья. Понял: от Валентины Павловны. В бандероли было короткое письмо и магнитофонная кассета.
– Поставьте!
– Может быть, позднее?
– Нет, сейчас.
Это была хабанера из «Кармен». Аккомпанемент – не оркестр, а фортепьяно. Голос настоящий, глубокий, как мне показалось, даже со своеобразным вокальным эхом. Томные звуки хабанеры мягко качали, и я снова уплывал куда-то, где тихо, уютно и мягко, пока голос вовсе не угас где-то вдали.
И я спал, спал и спал. Сном праведным и богатырским. Как позднее выяснилось, этим занятием я баловался ровно трое суток. А затем проснулся и потребовал яичницу с помидорами, но, заметив синие круги под глазами Флоры, сказал, что все сделаю сам. Затем вдруг уснула Флора. Конечно, не на трое суток, а всего лишь на несколько часов. Спала она не раздеваясь, свернувшись калачиком на том же самом диване, на котором только что лежал я.
Я смотрел на девушку, которая сейчас мне казалась удивительно красивой, может быть, самой нежной из всех «задиристых козочек», и пытался понять, зачем я ей нужен? Зачем она со мною возится? Только из человеколюбия? Внезапно проснувшийся материнский инстинкт? Может быть, ее попросту закружил хоровод событий, возникших из-за серебряных пластинок, придуманных старым дантистом?
Под вечер Флора проснулась и мигом привела в порядок прическу, поколдовала у зеркала.
– Что здесь происходило? – спросил я.
– Разное. Всего не перечислишь. Например, звонили из редакции. Вас переводят на должность заведующего отделом литературы и искусства.
– Вот как! Интересно... А моего согласия не спросили... Квартиру хоть дают?
– Уже ждет вас.
– Определенно я из породы везучих.
– Похоже на то, – сказала Флора со значением, во всяком случае, с интонацией, для меня неожиданной.
Уж не иронизирует ли она надо мной? Впрочем, я еще не совсем пришел в себя. А больные, как известно, мнительны.
– Вообще было много звонков, – продолжала Флора. – Вы оказались правы: Юрий и Ирина Ильенко здесь. Но они остановились в разных гостиницах.
– Почему?
– Уж этого я не знаю. Видимо, между ними что-то произошло. Возможно, обычная ссора.
– Странно.
– Куда уж страннее. Я разговаривала и с тем и с другим. Пригласила их сюда на завтра. Юрий обещал прийти, а Ирина просто бросила трубку. Тогда я позвонила дежурной по этажу, продиктовала адрес корреспондентского пункта и попросила передать его Ирине.
– А старик?
– Он обещал быть, если будет чувствовать себя хорошо. Марина придет. А Николай Николаевич позвонил сам. Мне кажется, он чем-то недоволен, скорее даже, рассержен. А сегодня вечером вам будет звонить Валентина Павловна.
И тут Флора снова прилегла на диван и... уснула. Я прикрыл ее пледом, а сам принялся бродить из комнаты в комнату, ощущая, что меня постепенно начинает переполнять радость вновь обретенного бытия...
За окном спешили куда-то прохожие, время от времени проезжали автомашины, с соседней улицы доносились звонки трамваев. Вновь обретенный мир казался вдвойне прекрасным, неожиданно ярким и объемным – реальный мир реальных чувств и реальных красок.
Заварил чай, уселся в кресло напротив дивана и загляделся на Флору. Странно было думать, что через десять или пятнадцать лет это лицо станет иным: появятся морщины, уже не такими легкими, разлетными будут брови... Говорят, с возрастом лишь голос остается таким же по тембру, да и то не всегда... Уйдем мы, и придут другие люди, со своими волнениями, проблемами, радостями и горем. Но сейчас, в этой комнате, царствовала Флора. И она могла никого не бояться, даже первой красавицы мира или там королевы английской, даже если бы королева английская была одновременно и кинозвездой и Вольтером в юбке. У каждого в его жизни есть, наверное, свой главный миг, день, год. Мой, наверное, уже миновал. Для Флоры же он только наступает.
Проснулась она только под утро.
– Это что такое? Вы всю ночь просидели в кресле?
– Нет, отчего же? Бродил по комнатам, читал.
Неужто невозмутимая Флора смутилась? Наверное, догадалась, что я глядел на нее спящую.
– Мне что-то не очень хочется доводить до конца наш эксперимент, выслушивать речи Марины, Николая Николаевича... Да имеем ли мы право вторгаться в жизнь людей?
– Дело сделано, – сказала Флора. – И отступать поздно. Я поеду домой и переоденусь. А вы обязательно поспите. Приеду – разбужу. Сигареты отдайте мне. Хватит. До вечера – ни одной.
Прохладная простыня, удобная, баюкающая подушка, не слишком высокая и не слишком низкая, ровно струящийся по паркету солнечный свет – такой знакомый, такой родной мир обычных вещей, то, чему мы и значения никакого не придаем. Надо хоть на день лишиться его, чтобы осознать, как много он для нас значит.
И уснул я сном легким, свободным, как спят дети и баловни судьбы.
* * *
Вот и подходит к концу наша история. Остается рассказать лишь о том, что произошло тем вечером на корреспондентском пункте.
Первым явился Николай Николаевич. Лощеный, спокойный, прекрасно владеющий собою гражданин, застегнутый на все пуговицы отлично сшитого вечернего костюма кофейного цвета с какими-то фигурными лацканами. На левой руке перстень, празднично искрящийся в лучах света – «звездный» камень и тонкая филигрань. Даже мундштук у Николая Николаевича был необычный, резной, из какой-то кости, может быть, даже слоновой. Не человек, а памятник самому себе. Но иллюзия мигом рассеялась, как только Николай Николаевич уселся в кресло и принялся замшевой салфеточкой протирать очки. Памятники подобных действий себе не разрешают. Впрочем, я был, наверное, не вполне справедлив к Николаю Николаевичу. Ведь многое говорило о том, что за внешним спокойствием и невозмутимостью кроется смятенная душа и какая-то глубинная неустроенность. Не знаю почему, но мне подумалось, что Николай Николаевич, в общем, человек не очень-то счастливый, что где-то когда-то он капитулировал перед самим собой, а потому теперь робел и перед жизнью, ее мозаичностью, не всегда четко прослеживаемой логикой. В глубине его глаз таился страх – инстинктивный, плохо контролируемый. Не отсюда ли стремление хоть чем-то заслониться красивым костюмом, редкой красоты перстнем, специальной замшевой салфеточкой для протирания стекол очков – от тех неожиданностей, которые несет нам каждый час, каждая следующая минута?
За час до того, как Николай Николаевич появился у нас, я успел прочитать три очень важных письма, которые многое объяснили мне во всей этой истории. Но Николай Николаевич о письмах, естественно, знать не мог. И потому мы вели беседу не совсем на равных.
– Так! – сказал Николай Николаевич, и это «так» прозвучало как сигнальный выстрел, предвещающий канонаду. – Будем говорить начистоту. Вы не против? Вот и отлично. Чему вы улыбнулись? Я кажусь смешным или нелепым?
Я покачал головой и прямо поглядел в глаза Николаю Николаевичу, чтобы убедить его, что у меня и в мыслях не было насмехаться над ним. Прямой взгляд чаще убедительнее вороха слов. А улыбнулся я тому, как подобралась Флора, услышав «так» Николая Николаевича. Вообще-то во Флоре не было ничего хищного. Просто редкая грация и точность движений, не свойственная колеблющимся, путающимся в сомнениях людям, постоянно видящим себя как бы со стороны и лихорадочно пытающимся определить, какое впечатление они производят на окружающих. От многих женщин Флору отличало еще одно достоинство: она не требовала постоянного внимания к себе.
– Сегодня мы поговорим о Грушницком!
– О каком еще? – искренне растерялся я. – О лермонтовском?
– Вот именно. Вот уже полтораста лет все кому не лень презирают Грушницкого и в глубине души преклоняются перед недоброй памяти Григорием Александровичем Печориным. А кто такой Печорин, позвольте спросить вас напрямик? Спустившийся на землю Демон? Романтик, не выдержавший столкновения с действительностью и потому ставший циником, а заодно присвоивший себе право казнить или миловать других? Много ли доброго он совершил за свою короткую жизнь? Разбил души двум симпатичным женщинам, выпотрошил и уничтожил их, как можно выпотрошить рыбу, перед тем как положить ее на сковородку... Эка доблесть! А дуэль с Грушницким – элементарное убийство. Грушницкий мог принести счастье той же княжне Мэри, стать отцом семейства, воспитать прекрасных детей. Вы никогда об этом не задумывались? Нет? Напрасно. Мне кажется, настала пора морально реабилитировать Грушницкого. Я собираюсь написать повесть, в которой, пусть не прямо, но все же назову вещи своими именами. Человечеству нужны простые, нормальные и, если хотите, традиционные во всех своих поступках и проявлениях Грушницкие. Что проку от доблестей Печорина? Кого согревает, кому несет добро его высокомерный ум, его злой взгляд, его самоутверждение через отрицание всего и вся?
Николай Николаевич дрожавшими руками водрузил очки на переносицу.
– Вы молчите? Почему?
– Не вступать же нам в спор по такому поводу. Все это давным-давно решено и названо своими именами в том же школьном учебнике.
Вдруг он поднялся и подошел ко мне. От неожиданности я тоже встал. Мелькнула мысль: уж не собрался ли писатель вступить в рукопашную?
– А на каком основании судите людей вы? – спросил он тихо, почти шепотом.
– Где и кого я сужу?
– Всех и повсюду. Я не случайно заговорил о Печорине, Грушницком и мании самовыражаться через отрицание других. Вас просили расследовать дело о внезапно обретших голоса певцах. Расследовать, но не больше! Вы же привнесли во все морально-этический элемент, затеяли разговоры о том, кто имеет право на талант, а кто нет... Вы выворачиваете людей наизнанку! Вы вторгаетесь в такие области человеческих отношений, в которые никому не дозволено вмешиваться! По какому праву? Скажите, кому стало жить веселее и радостней в результате ваших действий? Кто стал счастливее?
Николай Николаевич попросту кричал на меня, размахивал руками, и я испугался, что через минуту он наговорит такого, о чем позднее сам будет сожалеть, а наше с ним нормальное общение станет просто невозможным.
– Сядьте! – попросил я его. – Вы хотели откровенного разговора. Я готов к нему. Но чтобы такой разговор стал возможным, вы должны взять себя в руки и успокоиться. А теперь слушайте! И постарайтесь внутренне не отталкиваться от моих слов. Начнем вот с чего. Как вы знаете, я тоже пел.
– Да! – зло прервал меня Николай Николаевич. – Это было уже давно. Я признаю, что у вас неплохой голос. Можно даже сказать – нерядовой. Ну и пели бы себе на здоровье! До потери сознания! Но вы не то по великой гордыне, не то по каким-то другим причинам сменили профессию. Можно сказать, сами же отказались от карьеры, яркой жизни, успеха. Почему вы так поступили, не знаю и знать не хочу. Но уж не за это ли вы нам мстите? Уж не потому ли вы пытаетесь не то принизить остальных, не то отобрать у них право дерзать?
Флора приподнялась из-за своего столика. Она была готова вмешаться в разговор, а именно этого ей сейчас не следовало разрешать. И я жестом остановил ее.
– Дорогой Николай Николаевич! Я ни у кого и не думал отбирать право на дерзание. Даже у самых безголосых певцов, у самых бездарных художников, инженеров... Пусть каждый стремится стать кем угодно. Пусть даже человек маленького роста, допустим – как Наполеон, пытается стать рекордсменом мира по прыжкам в высоту. Попутный ветер в его паруса! Только бы делал он все это искренне, без обмана, без попыток придумать какие-нибудь скрытые котурны или ходули, искусственно увеличивающие его нормальный рост. Если такой малыш за счет воли, за счет тренировок прыгнет хоть на два с половиной метра, это вызовет лишь восхищение. Пока что все понятно? Вопросов нет?
– Понятно, – ошарашенно произнес Николай Николаевич.
– Пусть человек с небольшими вокальными данными становится всемирно известным. Пусть компенсирует природный недостаток за счет ума, артистичности, сценического такта. Так поступил некогда певец Фигнер. И в этом случае – аплодисменты и преклонение. Тоже понятно?
– Тоже... Но я бы...
– Подождите! Сам я не стал петь именно потому, что ни артистичности, ни сценического такта, ни уверенности, что я могу сказать что-то свое в вокале, у меня нет. И я это отчетливо осознавал. Запомните: осознавал и не строил иллюзий, не прятал, как страус, голову под крыло. Искренне заблуждающихся прощают. Тех, для кого сцена сама жизнь, поддерживают и в случае, если они далеко не гении. Но мне была уготована участь человека, который сознательно лгал бы и себе и слушателям. Я отказался петь.
– Сами?
– Да, сам. Не дожидаясь чьих бы то ни было советов.
– Но во имя чего?
– Во имя того дела, которым я сейчас занимаюсь. И занимаюсь честно. Пишу так, как умею, ни на кого не оглядываясь и ни с кем не соревнуясь. И не ввожу в заблуждение ни себя, ни других.
– Обман, – сказала вдруг Флора, – никогда никому еще не приносил добра. Обхитрить жизнь нельзя.
– Вот как вы поворачиваете вопрос! – Николай Николаевич опять снял очки. – Не слишком ли сложно для нормального, так сказать, ежедневного бытового мышления? Как же быть большинству людей, которым не до подобных философствований?
– Большинство здесь ни при чем, – сказал я. – Большинство живет, работает, растит детей, не разводя никаких секретов с серебряными пластинками на нёбном своде...
Дальше я зачитал Николаю Николаевичу письма. Одно из них было от старика – он все же прийти не смог.
Старик сообщил, что он согласен с решением ученого совета консерватории, отныне и сам тоже считает установку серебряной пластинки нарушением артистической этики. Как автор запатентованного изобретения, он накладывает запрет на дальнейшие опыты, ибо радости и счастья его эксперименты никому не принесли. Наконец, старик выражал удовлетворение, что пластинки поставлены лишь десятку певцов. Во всяком случае, это не успело превратиться в моду, как джинсы.
– Так что большинство здесь ни при чем! – жестко сказал я Николаю Николаевичу. – Речь идет всего лишь о нескольких отчаянно честолюбивых, лихорадочно и много говорящих во имя собственного самооправдания.
Далее были письма от Ирины и Юрия. Ирина предупреждала, что будет петь вопреки всему, ни за что не откажется от пластинки. Просила оставить ее в покое, не искать и не разглашать ее тайну. А Юрий писал, что на корреспондентский пункт приходить ему незачем. Пластинку решил снять. Отныне так же, как Валентина Павловна, будет заниматься вокальной педагогикой. В заключение неожиданно благодарил за то, что ему помогли вновь обрести себя самого.
Николай Николаевич не вскочил, а как-то взлетел над стулом. Затем сделал два шага вперед и остановился, будто натолкнулся на невидимую стену. Очки уронил и тут же наступил на них. Хруст стекла и движение Флоры – она бросилась к Николаю Николаевичу.
– Вот! – крикнул он. – Вот и весь секрет. Марина вернулась к вашему Юрию. Вы это знаете? А с чем остаюсь я?
– Сядьте в кресло, – мягко попросила Флора. – Ведь Марина всегда любила только Юрия. И он любил ее. Все естественно...
Флора отослала меня в соседнюю комнату – и поступила правильно.
Мужчины легче переносят, когда их растерянность видят женщины, но стыдятся даже самых близких друзей.
Через пять минут он вошел ко мне в кабинет, протянул руку. Она уже не дрожала.
– Спасибо.
– За что же?
– За урок. Каждому свое. И у каждого своя жизнь со своими трудностями. Наконец, каждого подстерегает соблазн воспользоваться в жизни символической серебряной пластинкой... Для меня подобным допингом могла бы стать Марина. В ней есть жизнь. А я сам, пусть это и горько, – как дистиллированная вода. Да что там! Благ и успехов! И постарайтесь никогда не оказываться в моем нынешнем положении.
В эту минуту Николай Николаевич был по-своему величествен и красив. Ни дать ни взять английский лорд еще времен империи, когда лорды могли себе позволить быть гордыми и элегантными. В эту минуту никому не пришло бы в голову пожалеть Николая Николаевича.
Мы с Флорой прощались с городом. Таким милым и уютным, как хорошо обставленная малогабаритная квартира. Здесь все было близко, все удобно, все под руками.
Флора принесла к озеру в Стрыйском парке хлеба и скормила его лебедям.
– Они уже жили здесь, когда я была совсем маленькой.
Мы побывали в кафе Дома ученых. Мне еще раз захотелось взглянуть на ехидного маскарона над камином. Сел на то же место, где сидел, когда почувствовал себя плохо, уставился на физиономию графа Бадени и подмигнул ему.
Уголок рта Флоры дрогнул. Она понимала, что я беру у графа реванш.
Вот, собственно, и конец странной истории. Да, вот еще – я снова начал петь. Нет, не на сцене, а для Флоры. И делаю это с удовольствием. Пакую книги, вещи и... пою.
* * *
Теперь пора рассказать, как рукопись попала ко мне в руки. Это важно. Более того, без этого не понять всего, что произошло однажды в милом и красивом городе.
Прибыв в город и став хозяином корреспондентского пункта, я долгое время чувствовал себя здесь не то гостем, не то постояльцем гостиницы. И то правда – хозяином этих мрачных комнат с лепными потолками пока что был вовсе не я. По-настоящему здесь обжилось и царствовало эхо. Скажешь слово или кашлянешь – и услышишь странное глухое бормотание и пришептывание, будто где-то в дальней комнате, прикрываясь плащами, совещались заговорщики. Дом был очень старый и, наверное, многое повидал на своем веку. Уж не хаживали ли по наборному паркету, бряцая шпорами, кавалеры в лосинах и дамы в атласных туфельках? Впрочем, в этой квартире вряд ли давали роскошные балы. В давние времена принадлежала она, надо думать, какому-нибудь купцу средней руки или просто зажиточному горожанину. А сейчас официально именовалась корреспондентским пунктом, что удостоверяла и вывеска – золотые буквы на черном поле.
Три комнаты, прихожая, в которой при желании можно было бы играть в настольный теннис, кухня, ванная комната размером с малогабаритную квартиру. И почти никакой мебели, если не считать странного дивана с тумбой для постели, стенного шкафа и двух канцелярских столов. Правда, были еще книжная полка со справочниками, кое-какая мебель на кухне и набор стульев разных стилей, времен и габаритов.
Стенной шкаф был завален старыми подшивками, письмами читателей (на каждом из них синим карандашом был проставлен номер и дата ответа), какими-то рукописями. На подоконниках, столах и на полу лежал густой слой пыли. По смете на уборку корреспондентского пункта полагалось девять с половиной рублей в месяц. Но я не знал, кому вручить эти рубли и копейки, а потому купил в ближайшем хозяйственном магазине щетку, взял напрокат пылесос, пустил на тряпки старую майку и принялся наводить порядок.
До моего приезда корреспондентский пункт пустовал год.
– Город не так уж плох, – говорил заместитель главного редактора, наставляя меня перед отъездом сюда. – По-своему, он интереснее и занимательнее многих других. Удивительная смесь сегодняшнего со вчерашним, истории с современностью... Там делают автобусы, начали строить и двенадцатиэтажные дома. А несколько лет назад местная команда неожиданно напомнила о себе, покусившись на Кубок страны по футболу. Но главная отрасль индустрии в этих местах – туризм. Недаром город именуют музеем под открытым небом. Там удивительные средневековые кварталы. Да и среди более поздних построек есть любопытные. Полтора миллиона туристов в год – это не шутка. Впрочем, сами все увидите и почувствуете. Когда-то я там жил и учился. Позднее работал на том самом корреспондентском пункте, во владения которым ныне вступаете вы. Нужны секретарь-письмоводитель и шофер. Но подобрать умелого секретаря не менее сложно, чем собственного корреспондента. Кстати, у нас там сменилось за последнее время трое... А последний год и вовсе место было вакантным. Я решился рекомендовать вас.
– Это звучит как предостережение.
– Нет, – сказал заместитель редактора, – вы справитесь.
– Не уверен.
– Зато я уверен. Предположим, что я немного разбираюсь в людях... а у меня есть такое подозрение относительно самого себя, если это не мания величия... В общем, вы внешне достаточно пластичны, чтобы вписаться в любую ситуацию, чем не обладали ваши предшественники... Но ошибается тот, кто примет эту гибкость за бесхребетность. И постоять за себя, и настоять на своем вы умеете...
– Странно выслушивать о себе подобное...
– Кажется, будто тебя препарируют? – спросил замредактора. Наверное... Ну да оставим эту тему. Скажу лишь, что я с пристрастием читал ваши статьи. Понимаю, что в институте у вас прекрасные перспективы впереди диссертация и тому подобное. Но я, как Мефистофель, решился смутить вашу душу и пригласить на работу к нам. Если вам когда-нибудь придет на ум чем-нибудь обогатить историческую науку, то вы легко это сделаете, не бросая журналистики. А журналистика – я позволю употребить себе расхожую фразу – много ближе к жизни, чем работа в таком институте, как ваш. Я никогда не любил историков, так сказать, в чистом, классическом виде. Предпочитаю Пушкина или Герцена... Если хотите, поедем сегодня вместе на природу. В шесть за мной заедут.
В тот вечер мы действительно отправились за город. И провели два отличных дня. Я узнал о заместителе редактора много такого, чего никогда не узнаешь, находясь с человеком в сугубо официальных отношениях.
Машину вела жена шефа. Очень молодая, красивая и, как мне показалось, уверенная в себе женщина. Вместе с нами был и их четырехлетний сын гражданин тоже весьма самостоятельный, унаследовавший решительность от своей матушки (стоило лишь поглядеть, как смело она шла на обгон попутных машин) и ироничный, острый склад ума от батюшки («Миллиционер в будке очень строгий, – заметил юный пассажир. – Но люди смотрят на светофор, а на милиционера один я»).
Я еще расскажу об этой поездке. О том, как сидел на берегу реки, у одинокой шепчущейся с ветром сосны и читал сборник рассказов моего шефа.
А сейчас несколько слов о прочитанной книге. Думаю, на многих она произвела сильное впечатление, – чувствовалась уверенная, твердо поставленная рука. Автор не страдал комплексами и не испытывал робости, столкнувшись с тем или иным характером. И все же я почувствовал не то легкую досаду, не то недоумение, когда понял, что автор как-то очень уж отрешенно, со стороны разглядывал и препарировал своих героев. И в этом чудился элемент высокомерия. Впрочем, я не литературный критик. Вполне мог ошибиться. Но об этом ниже.
Кроме того, он пел. Но не так, как поют дилетанты. Он не впадал ни в одну из крайностей – не кричал и не мурлыкал. Нет, он пел. Широко, свободно, как поют лишь настоящие профессионалы, одаренные от природы и голосом, и музыкальностью, и тем чувством меры, без которого не спеть ни арии Руслана, ни романса «Утро туманное, утро седое...». Оказалось, что ария Руслана – колыбельная его сына.
– Так уж случилось! – сказал он, извиняясь передо мной. – Пока не услышит «Времен от вечной темноты», не засыпает.
– Если же случалась командировка, – добавила его жена, – мне приходилось ставить на проигрыватель пластинку. Но ничего не получалось. Других певцов юный меломан не принимает... Спас магнитофон. Записали «Руслана» в папином исполнении...
А «Утро туманное» он спел на следующий день. Может быть, для жены. Или для меня. Но скорее всего – я поглядел на его лицо – он пел самому себе, как может петь человек, твердо знающий, что он никому не подражает, а поет так, как другой не спел бы... Лучше? Хуже? Как это определить? Одно несомненно: «Утро туманное» было лишь его «Утром туманным». И ничьим другим.
Мы долго беседовали. И я внутренне завидовал этому человеку, твердо знающему, чего он хочет. Настолько талантливому, чтобы не стать рабом своего таланта. Наверное, он мог бы петь. Но решил писать. Так захотелось. Того душа потребовала.
Поговаривали уже и о том, что вскоре его могут назначить главным редактором газеты. Нынешний собирался на пенсию. Вот уж воистину человеку не приходилось утверждать свое «я». Успех его сам искал.
Я вспоминал об этой поездке за город, вздымая клубы пыли на корреспондентском пункте. Уборка шла трудно. Да и вел я ее не в том порядке, в каком следовало. Сначала отмыл двери и протер окна, а затем уж принялся подметать и разбирать шкаф с бумагами. Вот тут-то и натолкнулся на рукопись. Вернее, это была довольно чистая, без помарок, машинопись. Ни названия, ни подписи.
Я сидел за столом и читал. И не сразу понял, что речь идет о моем корреспондентском пункте, о том самом столе, за которым я сейчас сижу, о холодильнике, который не так давно открывал, чтобы взять бутылку холодного пива.
Я читал и не мог понять, что это. Дневниковые записи? Большой рассказ? Маленькая повесть? Было совершенно очевидным лишь одно: записи принадлежали перу моего нынешнего шефа. А речь в них шла о событиях шестилетней давности...
Я закурил и закашлялся. Забормотало эхо в дальних углах. И возникло странное и тревожное ощущение, будто я в этих стенах не один, будто кто-то невидимый, стоя сзади за стулом, вместе со мной читает рукопись. Ощущение было не из приятных.
Помню, тут я прервал чтение рукописи и отправился на кухню заваривать чай. Шел я уже по совершенно иным комнатам. Они вдруг ожили. Вот здесь, наверное, сидела в тот вечер Флора и читала книгу о Клаузевице. На кухне она варила крепкий кофе для своего усталого шефа.
Хотелось бы мне знать, неужели наш заместитель редактора испугался сцены, публики или самого себя? Почему он в конце концов отказался от певческой карьеры? Ведь тогда, за городом, он удивительно пел «Утро туманное, утро седое...». Помню, я его спросил, почему он не записал этот романс, чтобы его могли слушать многие. «Так поют только для себя или для близких людей, – ответил он. – Стоит лишь выйти на сцену, в дело вступают другие законы». Тогда я не понял этой фразы и промолчал. Сейчас, кажется, начинал догадываться, что же тревожило некогда шефа...
Кроме того, меня не покидало ощущение, что я прочитал нечто не предназначавшееся для чужих глаз, заглянул в какой-то интимный уголок души другого человека. Но с другой стороны, пишут именно для того, чтобы кто-то мог прочитать написанное. Тем более эта машинопись была небрежно брошена в шкаф. Значит, ею не слишком дорожили.
И все же было странно читать строки о корреспондентском пункте, о городе, в котором я увидел совсем не то, что увидел автор записок. Например, я так и не побывал в парке, где обретались лебеди, и в кафе в бывшем доме графа Бадени. Но уже успел объездить почти все заводы. К ним вели широкие проспекты, как бы прорубленные сквозь кварталы типовых двенадцатиэтажных домов. Старая часть города затерялась среди новостроек. Да, наверное, и новостроек-то в пору, когда здесь жил мой предшественник, было поменьше.
С тех пор он не только успел переехать в столицу, но и выпустить в свет три книги. За одну – сборник очерков о чудаках, которые на самом деле были вовсе не чудаками, а людьми полезными, энергичными, деятельными, но, может быть, чуточку лишь не похожими на других, – ему присудили республиканскую премию. И вообще, наш заместитель редактора был не только администратором, но человеком, великолепно пишущим. И потому никого не раздражало, если он в чьем-то материале менял слова или правил целые абзацы.
Чайник вскипел. Я заварил себе чаю и возвратился в кабинет, к рукописи. Вероятно, время от времени я ставил чашку на обратную сторону уже прочитанных страниц. На них и по сей день сохранились желтоватые кружочки, оставленные донышком чашки.
Был момент: я вдруг почувствовал себя неловко оттого, что в моем сознании стали переплетаться мое собственное «я» и «я» автора рукописи. Мне стало казаться, что мы вместе глядим в окно, вспоминая, где стояла Марина, когда ей навстречу двинулся человек в светлом плаще; потом я начал вдруг искать спички и сигареты, досадуя, что от курения «садится» голос, хотя я никогда не курил, а о моем голосе говорить было просто смешно. Обычный голос, предназначенный для обыденного, ежедневного пользования. Никак не певческий.
...Кажется, я догадался, кого из местных писателей имел в виду автор. Это был человек солидный, с положением и определенным, отнюдь не малым весом в здешних литературных кругах. К нему не так-то просто было попасть в кабинет, уставленный стеллажами, за толстыми стеклами которых прятались корешки солидных изданий с золотым тиснением и с обычным, переплетенные в кожу и холст. На одной из полок выстроились книги попроще, большею частью в мягких обложках. Это были произведения самого хозяина кабинета. А на стене, обрамленные в красное дерево и орех, были развешаны иллюстрации к его рассказам и повестям.