Текст книги "Журнал «Если», 1999 № 08"
Автор книги: Кир Булычев
Соавторы: Клиффорд Дональд Саймак,Фредерик Пол,Джин Родман Вулф,Андрей Синицын,Андрей Щербак-Жуков,Терри Бэллантин Биссон,Дмитрий Караваев,Владислав Гончаров,Тимофей Озеров,Александр Ройфе
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)
Папу вышибли с работы, и он счел за лучшее сбежать в провинцию.
В Саратове трудился в прокуратуре папин соученик по университету. Он пригрел павшего партийного ангела и сделал его письмоводителем.
И что же происходит?
Папа начинает вторую карьеру.
Дело в том, что вокруг летели головы. Шла коллективизация, индустриализация и чистки. А папа – выпускник университета и свой парень.
Кому-то надо работать?
К 1932 году папа стал прокурором города Саратова, а в следующем году – главным прокурором Средневолжского края. Ему двадцать семь лет. Но он партиец и пролетарий.
В 1933 году началось очередное истребление партийцев и пролетариев в изголодавшемся Поволжье.
Папе какая-то птичка шепнула, что его утром возьмут. Он не стал возвращаться домой, а сел на проходящий поезд и оказался в Москве. Не знаю, где он жил, но знаю, что к нему для обогрева приезжала комендант Шлиссельбургской крепости Мария Булычева. Я был зачат зимой, а осенью 1934 года родился на свет. К тому времени мама ушла в запас, потому что двери в Шлиссельбурге узкие, не для ее живота. Папа устроился юрисконсультом в артель и начал очередную партийную карьеру. Благо ему и тридцати еще не было.
Случайности и закономерности, намеревавшиеся покончить с моими родителями, накапливались с таким упорством, что щель вероятности, сквозь которую я смог пролезть в октябре 1934 года, сошла практически на нет. Впрочем, мама с папой об этом не очень задумывались.
У нас была комната на Чистых прудах, в Банковском переулке. В нее меня привезли из роддома им. Грауэрмана.
В то время все достойные граждане Москвы рождались в роддоме имени Грауэрмана на Арбатской площади.
Еще недавно сквозь узкие окна третьего этажа роженицы выкликали добрые слова своим мужьям, стоявшим на широком тротуаре. Сейчас в роддоме сидит финансовая структура. И никто уже там не родится.
Потом мне купили красное одеяло. И не зря.
В начале декабря 1934 года состоялся мой первый выход в свет.
Меня завернули в это одеяло и понесли на Мясницкую.
По Мясницкой шла траурная процессия. Хоронили невинно убиенного вождя Сергея Мироновича Кирова. Мама поднимала меня повыше, чтобы я мог разглядеть усатого дядю Сталина, который скорбно шел за гробом.
Долго ли, коротко, к 1939 году папа стал главным арбитром Наркомтяжпрома, затем заместителем Главарбитра Союза и через несколько месяцев написал грозное письмо Молотову (оно у меня хранится памятником папиной находчивости), в котором, сообщая, что Госарбитраж СССР уже полгода находится без Главного арбитра, настойчиво просил срочно назначить человека на это место, ибо дальше без начальства невозможно, но умолял не рассматривать его кандидатуру, так как он совершенно недостоин этого высокого поста.
Еще через месяц Молотов подписал указ о назначении папы Главным арбитром СССР, и папа надолго воцарился в доме напротив ГУМа, что важно для дальнейшего рассказа.
Тем временем в нашей семье тоже произошли перемены. Папа стал московским светским львом, полюбил бега, актрис и теннис в Гаграх, а мама трудилась на гражданке, химиком в Институте Экспериментальной медицины. Папа полюбил начинающую актрису Галину Туржанскую, красивую, добрую и инертную шляхетку, которая бросила кино, а папа на ней женился. Мама осталась со мной на руках, но не расстраивалась и через год встретила чудесного человека – Якова Исааковича Бокиника, одессита (точная копия Ильи Ильфа), доктора наук, талантливейшего ученого. Он женился на маме, мы с ним подружились, родилась моя младшая сестра Наташа, а потом началась война, и дядя Яша в первый же день сбежал рядовым в ополчение. Он прошел всю войну и погиб 8 мая 1945 года, когда мы с мамой уже ждали его домой. К тому времени он был начальником химической службы армии, но на беду знал все европейские языки и ездил допрашивать пленных с редкостными языками. 8 мая в Курляндском котле он поехал допрашивать испанского генерала…
В войну мы не долго побыли в эвакуации. Уехали из Москвы в октябре сорок первого, долго-долго тащились в теплушках и выбросило нас – маму, Наташку и меня – в поселке Красный. Бор на Каме, где Мама работала механиком на элеваторе, но вскоре ее друзья, жившие в Чистополе, куда попал Союз писателей, перетащили ее в город, и мама стала там начальником воздушно-десантной школы. В сенях нашего дома стоял танковый пулемет, и я помню, как было сладко лежать за ним, целясь во двор.
Там я заболел сердцем. Полгода мне пришлось проваляться в постели. Наташке было три года, мама оставляла ее со мной, чтобы она меня кормила и не давала подниматься. Наташка просиживала у моей постели целыми днями.
Летом сорок второго папа добился для нас разрешения вернуться в Москву, чтобы меня лечить.
В сентябре сорок второго я пошел в 59-ю школу в Староконюшенном переулке. Школа была великолепная, бывшая Медведниковская гимназия, в ней еще доживали свой век настоящие старые учителя, там был физкультурный зал во весь последний этаж, актовый зал с потолком в небесах и такая же громадная библиотека, где хранилась энциклопедия Брокгауза и Ефрона. В историческом кабинете стоял макет дворца Алексея Михайловича в Коломенском – два на два метра; физическая аудитория была сделана, как в университете, амфитеатром…
Недавно я побывал в школе на ее 95-ой годовщине.
Никто не мог мне сказать, кому мешал макет дворца и почему его выкинули, почему стены закалякали бездарными фресками из коммунистического будущего и кому мешал чудесный пришкольный сад, который выкорчевали, закатали асфальтом, чтобы ни одна травка не пролезла, и превратили в автостоянку. А мы учили биологию и ботанику в том саду…
Я плохо помню зимы – в памяти остались летние каникулы. Именно тогда и случались события, приключения и встречи. Может быть, так происходило потому, что я был средним и ленивым учеником, и моя жизнь начиналась, когда я приходил из школы.
Особой склонности к писательской деятельности я не проявлял, хотя журналистикой весьма интересовался, в четырнадцать лет начал издавать журнал и в школе числился на постоянной должности редактора стенгазеты.
3.
Мой следующий шаг к фантастике я сделал вскоре после войны. Мы жили тогда на даче в Соколовке, по Ярославской дороге. Дача была большая, старая, серая, скрипучая.
Половина принадлежала маминому третьему мужу, Льву Михайловичу Антонову, бывшему начальнику бронетанковых сил Сибири, затем торгпреду в Италии, а потом – сидельцу. К тому времени, когда вальяжный и надутый Лев Михайлович появился в нашем доме, он работал начальником цеха на шинном заводе. У него была дача в Соколовке. Участок был большой и пустой. Почти напротив дачи начинался лес, дорожка на культбазу, где был двойной пруд, темный, лесной, неглубоки^, но купаться мы ходили дальше, в Сирково на карьеры. Они всегда горели – дымок вырывался из-под черных щупальцев сгоревшей травы. Там были славные карьеры для купания, а потом дорога через бесконечное поле на Воронец и даже на Шелково, где оказался книжный магазин, в котором продавались книги, вызывавшие во мне физиологический трепет. Книги, к счастью, были дешевые, и мама давала мне на них денег. Я купил роман Жоржи Амаду и наслаждался им как предметом: переплетом, страницами – это была мальчиковая сенсуальность.
На даче было много веселых приключений.
Мама нашла няню, Павлу Афанасьевну, вдову какого-то киномагната, репрессированного и покойного. Это была невероятно ленивая и нечистоплотная женщина. Как мы с Наташкой не померли с голода, один черт знает. Мама удивлялась, почему мы худеем, на что Павла Афанасьевна, худая и маленькая, утверждала, что на нас действует свежий воздух.
На самом деле все пожирала ее дочка Тамарка с сыном. Дочка, как говорили, только что вернулась из лагеря и отдыхала на нашей даче.
Они не только все ели, но и уничтожали плоды маминых отважных начинаний.
В первое лето мама развела клубнику, и на следующий год шесть длинных грядок, на которых мама заставляла и нас трудиться, дали великолепный урожай.
С раннего утра Тамарка с Павлой Афанасьевной забирались на грядки и набирали корзины на рынок. Тамарка уходила, а Павла Афанасьевна доказывала нам с Наташкой, что доносить родителям на бедных друзей позорно. Мы ей верили.
От Тамарки, высокой и худой, плохо пахло, ее ребеночек лет шести все время ныл и плакал, так что все, кто проходил мимо, затыкали ему рот едой. Он непрестанно жевал. Или рыдал. Или визжал.
Мама не могла понять, почему клубника не уродилась, мы ее жалели. Павла Афанасьевна жаловалась, какие мы с Наташкой прожорливые.
Зато именно в то лето я увидел настоящего писателя и влюбился в процесс писательской работы.
Писатель жил на соседней даче, я дружил с его сыном. Писателя звали Николай Панов. Он написал книгу «Боцман с «Тумана» о Северном флоте, где он был во время войны. Сын писателя под страшным секретом принес мне плоды папиной сомнительной молодости. Оказывается, писатель Панов в двадцатые годы был левым поэтом Диром Туманным и даже входил в какие-то объединения, но для меня самое главное заключалось в выпусках – тонкие выпуски (потом я увидел такие же – шагиняновского «Месс-Менд») романа приключений с продолжением.
Это было чудо!
Выпуски назывались «Дети Желтого дракона», и речь в них шла о невероятных приключениях на фоне борьбы китайских триад. Совершенно не помню содержания повести Дира Туманного, но когда сам Панов шел с нами, мальчишками, гулять в лес, он был очень обыкновенным, мирным и даже скучноватым человеком, забывшим о детях Желтого дракона. Иногда он останавливался, присаживался на пень, доставал записную книжку и заносил в нее мысли. Сын Панова спокойно уходил вперед, совершенно не понимая того, что Бог дал ему в папы настоящего писателя, а он относится к нему, как к обыкновенному человеку.
Я до сих пор не отказываюсь от мечты завести записную книжку.
Определенная мистика ситуации заключалась в том, что Дир Туманный в 1925 году опубликовал самый настоящий фантастический роман «Всадники ветра» – о межпланетном путешествии.
То есть я гулял по лесу и собирал опята не просто с писателем, а самым настоящим фантастом!
Более того, у него был псевдоним – имя из трех букв. ДИР! Знал ли я, что через двадцать лет выберу имя КИР?
Наконец, совсем уж недавно, разбирая в Екатеринбурге библиотеку замечательного библиографа Виталия Бугрова, я натолкнулся на книжечку – приложение к «Огоньку» за 1937 год. Называлась она так: «Стихи и новеллы» Николая Панова.
И лицо на обложке было знакомое, в очках. Только молодое.
Сами понимаете, что можно ждать от посредственного поэта в 1937 году! Но среди опусов, посвященных будущей войне и товарищу Сталину, есть стихотворение (видно, его и именовали новеллой составители книжечки) «В будущей Москве».
Это оптимистическая, социалистическая, утопическая фантастика. Но ближнего прицела… Не сбывшегося. Сбившегося:
«Как Эльбрус
Из мрамора, стали и света
Как будто взметнувшийся белый костер,
Московская гордость —
Дворец Советов
Над зданьями руку вождя простер».
Хочется привести и еще одну краткую цитату:
«Вчера на заводе мне в премию дали
Для телевиденья аппарат.
Я долго об этой конструкции грезил…»
Где-то в классе пятом-шестом мне сказочно повезло. Мое приобщение к фантастике пошло быстрыми шагами. Мама отыскала на Арбатской площади библиотеку Красного Креста, которую почему-то не захватили цензурные чистки последних лет.
В библиотеке мама брала потрепанные и совершенно недостижимые в ту пору тома Луи Буссенара, Жаколио и даже Бенуа. В двенадцать лет я прочел «Атлантиду» Бенуа, и она вышибла из моего сознания первого и доступного кумира – Александра Беляева. А вскоре мне попались две книжки другого Беляева, Сергея. «Десятая планета» и, главное, «Приключения Сэмуэля Пингля». Тут-то я понял, насколько Сергей Беляев был выше классом, чем наш любимый авторитет Александр.
Затем Сергея Беляева сдвинули с первого места в моем сознании Алексей Толстой и Иван Ефремов. Я полюбил новеллы Ефремова конца войны и первых послевоенных лет. Я до сих пор храню эти книжки в бумажных обложках. Особенно «Пять румбов».
Затем случилось вот что: я был с визитом у папы. Папа разрешил мне покопаться в его книжном шкафу, где он держал книги, полученные в распределителе.
Там мне попалась книжка в голубой обложке, с парусником на ней. Называлась она «Бегущая по волнам».
Почему-то случайно один роман Грина был издан вскоре после войны.
Я был потрясен этой книгой. Я и до сих пор потрясен этой книгой. Я ее читаю раз в год.
Я догадался тогда, что этот самый Грин написал не только «Бегущую по волнам». Но что – не мог никак узнать, пока его не принялись громить в журналах и газетах как вождя космополитов, к счастью для него, давно усопшего.
Я узнал о Грине много плохого из статей Заславского и других зубодробителей. Но потом за него вступился Паустовский, и Грина начали допускать до наших читателей.
Конечно же, о писателях Булгакове, Замятине, Оруэлле, Хаксли, Кафке, Платонове я не подозревал. А вот Чапек мне попался, и я на много лет стал его поклонником. Вот кончу писать этот «отчет» и открою снова «Кракатит». Не читали? А это гениальная (на мой взгляд) фантастическая книга.
Значительно позже, но об этом хочется сказать, я открыл волшебную «Крышу мира» Мстиславского. Мне дала ее почитать Светлана Янина, Жена великого нашего археолога, открывателя новгородских грамот. Это было еще тогда, когда Мстиславский был известен лишь как автор революционного романа «Грач – птица весенняя», а ведь был одним из эсеровских вождей, а «Крыша мира» – единственный русский колониальный фантастический роман.
4.
Я до сих пор страдаю оттого, что не стал художником. Мне часто кажется, что в этом и было мое призвание. Когда мне было лет двенадцать, я смог уговорить маму бросить учить меня музыке, к которой у меня не было ни склонности, ни способностей, а отдать в художественную школу. Мама, которая всегда прислушивалась к голосу разума, отвела меня в школу у метро «Парк культуры», и там я проучился до весны. А в конце лета, так как сердце стало барахлить, меня отправили в санаторий в Кисловодск. И я вернулся в конце сентября. Мне было неловко заявиться в художественную школу с опозданием на месяц, и я попросил маму пойти со мной… а маме было некогда. Так мое художественное образование и не состоялось.
Мама не виновата. Ей было трудно. Двое детей, весь день на работе и еще вечером брала на дом работу – раскрашивать платки или диапозитивы для поликлиник. В сорок девятом году третья папина карьера катастрофически завершилась.
Шла борьба с сионизмом.
Все заместители папы и большинство арбитров были евреями.
Был проведен обыск в конторе, окна которой выходили на мавзолей. И в подвале, как потом говорил один из папиных друзей, пострадавших на этом, нашли «дежурную лопату». Этой лопатой евреи-арбитры копали подкоп под Кремль, чтобы убить товарища Сталина.
Всех заговорщиков арестовали, а папу сняли с работы и выгнали из партии за утрату бдительности.
И стал мой папа преподавать государство и право. К концу жизни даже защитил наконец докторскую и вызвал меня, чтобы я встречал на вокзале приехавших к нему из других городов оппонентов (это было связано с очередными интригами в мире юристов); я нес их чемоданы, а папа говорил: «Вот мой сын Игорь, кандидат наук».
В то время я уже начал писать фантастику, но этот вид творчества выходил за пределы воображения папы, он так и не догадался, что я почти настоящий писатель.
Он был высоким, полным, могучим мужчиной с глубоким басом, который я не смог унаследовать. Он любил застольные песни. Вставал и пел басом: «Как бы мне добиться чести, на Путивле князем сести». У него всегда были молодые любовницы, хоть он износился, поиздержался и жил последние годы в бедности. У него в квартире были самые дорогие и шикарные вещи – приемник «телефункен», мебель, одежда, – но все было приобретено до 1949 года. В прошлом даже осталась машина «Хорьх» – жуткой длины, которая принадлежала раньше какому-то гитлеровскому партайгеноссе.
Будучи человеком здоровым, но толстым, он любил и умел лечиться. Сначала в Кремлевке, а потом в обычных больницах. Я его и помню-то по больницам. И тетя Галя болела всегда, и мой брат Сергей всегда болел, даже средней школы не закончил. А когда папа заболел в последний раз и уже не мог подняться с дивана, то начался обмен партийных билетов. И тут папа вызвал меня, чтобы я достал ему фотографа на дом. Он страшно боялся, что ему не дадут нового билета и партия уйдет в будущее без него.
Он всегда был обижен на меня за то, что я не хочу вступать в партию и не люблю Ленина. Но полагал, что с возрастом я исправлюсь.
После смерти папы и последовавшей сразу смерти тети Гали, которая всю жизнь терпела папины эскапады и ждала его на кухне, а жить без него не могла, я разбирался в папином письменном столе. Там обнаружились бумаги о строгом выговоре в Ленинграде, материалы о снятии выговора, анкеты, автобиографии, справки и бесчисленное множество пригласительных билетов на Красную площадь на ноября, на Тушинские воздушные парады, на съезды Советов и партии. И книга «Хозяйственный договор в СССР», написанная на основе докторской диссертации, которую он переписывал четыре раза, так как за те годы по крайней мере четырежды изменилось понятие государственного договора в СССР.
Последняя папина катастрофа плохо отозвалась на нашей с мамой жизни. Дело в том, что папа, разойдясь с мамой, оставил нам две комнаты в трехкомнатной квартире, третья комната досталась одному из его сотрудников, Соколову. Вскоре после разгона Арбитража дядю Сашу Соколова, с которым мы отлично ладили, хоть он пил горькую и баловался с мальчиками, арестовали, а комнату передали шоферу МГБ и его жене Катерине. И началась коммунальная жизнь, в которой маму жутко притесняли и постоянно грозили доносами – соседям хотелось оттяпать всю квартиру, но, на наше счастье, по чину им больше комнаты не полагалось. Наша квартира превратилась в коммуналку худшего типа – с разделом конфорок и криками на кухне. Впрочем, все мои друзья и однокашники жили тогда в коммуналках, и считалось, что у нас еще далеко не худший вариант.
К тому же мы жили в доме 21 в Сивцевом Вражке, в двадцать первой квартире, и она находилась на бельэтаже – то есть окна начинались в двух метрах от земли. Так что с наступлением весны и до поздней осени окно в комнате было открыто, и входили и выходили только через окно, притом обеденный стол весь день был расставлен, чтобы удобнее играть в пинг-понг. Младшая сестра Наташа, родившаяся в 1939 году, всегда была с нами, в нее влюблялись (с поправкой на разницу в возрасте) ребята из нашей мужской школы, а позже ее школа (№ 70, на Гагаринском) стала как бы партнером нашей школы. И мы дружили с тамошними девочками. Честно говоря, это была одна из глупых затей товарища Сталина – разделить мальчиков и девочек. Наверное, вождь вспомнил с тоской, как он учился в семинарии, куда принимали, разумеется, только мальчиков. И ходили они в униформе, как и мы.
В девятом и десятом классах я не сомневался, что пойду в геологоразведочный институт и стану палеонтологом. В нашем классе учился Володя Русинов, его отец был геологом, и он брал нас с Володей в небольшие походы за ископаемыми. Почему-то я особенно запомнил одну экскурсию – по берегам Пахры. Мы сошли в Горках и целый день шли по берегу реки, в котором встречались глубокие пещеры.
А потом случилось вот что.
К нам в школу весной десятого класса пришел человек из райкома комсомола. Нас собрали, и человек из райкома объяснил, что товарищ Сталин приказал организовать специальный факультет для будущих разведчиков. Но называется он скромно: переводческий факультет Иняза. Партия приняла решение направить туда лучших комсомольцев.
Тут мы, лучшие комсомольцы, встали и пошли. Мы одолели обследования, которые были направлены на то, как я понимаю, чтобы на славный шпионский факультет не проникли лица еврейской национальности. Когда остались лишь арийцы, мы сдали экзамены и поступили. Так что Гозенпуд, Аксельрод, Зицер и Зоркий остались за бортом советской разведки, а мы с Леней Седовым попали в ее тенета.
К счастью, вскоре оказалось, что разведке мы не нужны: со смертью Сталина наш факультет сократили вдвое. Как и в школе, я учился на мужском факультете – никуда не мог вырваться из гимназии. Правда, помимо переводческого, на Инязе было пять педагогических женских факультетов.
В институте я жил интересно, но учился посредственно. Теперь я думаю, мне страшно не повезло, что я не стал геологом или палеонтологом, но относительно повезло, раз я выучил по крайней мере один язык.
Учили нас плохо, формально и первобытно. За шесть лет надо бы познать пять языков, а мы кое-как выучили один. Зато ездили в колхоз, занимались туризмом, выпускали устный журнал и многотиражку, играли в собственном театре, а после института разбежались кто куда, и лишь меньшинство осталось переводчиками – большей частью те, кто, соблазнившись относительно большой зарплатой, попали в КГБ или армию.
В те годы я впервые столкнулся наяву как с заграничной фантастикой, так и с фантастикой детской.
Что свидетельствует одновременно о крайне низком уровне моего образования и о черном юморе судьбы, которая вела меня за руку.
Мой друг Леня Седов заявился ко мне со случайно попавшей ему в руки и потрясшей его книгой, которую он решил немедленно перевести. Я прочел книгу, далеко не все понял, но, в общем, с Леней согласился. Для пробы Леня перевел одно из чудесных стихотворений из этой книги, чтобы доказать нашу высокую квалификацию. Мы пришли в Детгиз.
Мы поднялись на третий этаж по стандартной серой лестнице, кружившей вокруг сдвоенного лифта, и не помню, к кому из редакторов попали. Только запомнил, что мы долго ждали в конце полутемного коридора, который загибался под прямым углом и утыкался в стену.
Редактор, который (или которая) с нами говорил, был вежлив и не стал поливать нас справедливым презрением. Но объяснил нам, что эта книга Льюиса Кэрролла под названием «Алиса в стране чудес» написана еще до революции и в России уже издавалась. Только в последние годы о ней забыли настолько, что даже студенты языкового вуза не имеют представления о знаменитом английском писателе. И вряд ли нам удастся справиться с переводом, когда новый перевод понадобится, а он наверняка понадобится.
Нам было чуть стыдно, но не настолько, насколько следовало, и мы продолжили наши переводческие потуги, тем более что на четвертом курсе катастрофически не хватало стипендии. Мама продолжала трудиться на двух работах, но достаток нам только снился. Мама позволяла мне оставлять стипендию себе, и я эгоистически этим разрешением пользовался.
Не помню уж кто – Леня или я – отыскал рассказ писателя Артура Кларка «Пацифист» о роботе, который не хотел участвовать в гонке вооружений. Этого писателя мы с Леней тоже не знали, но рассказ смело перевели, будучи уверены, что, в отличие от Кэрролла, он наш современник, а американской или английской фантастики тогда еще не переводили. Рассказ мы отнесли в журнал «Знание – сила», и там его напечатали. Еще один шажок к фантастике случился через полтора года, когда я летел в Бирму. Самолет приземлился в Пекине. Мы ждали пересадки на Куньминь. На столике лежали китайские журналы, я принялся листать один из них и увидел вдруг иллюстрации из «Знания – силы». Я спросил кого-то из китайцев, кто знал русский, что иллюстрируют эти картинки. И тот сказал, что это перевод с русского, фантастический рассказ «Пацифист», который написали Игорь Можейко и Леонид Седов.
Так я формально стал писателем-фантастом.
На курсе нас было шестеро женатых. Я сам женился ранней весной на студентке-архитекторше Кире Сошинской. Мы познакомились за год до этого, когда я увидел ее на вечеринке у общего знакомого; вошел с опозданием, Кира стояла у стены – помню платье с большими карманами, – и я впервые в жизни подумал: я на этой девушке женюсь. А ведь до этого были романы, драмы, но такой мысли не возникало. Мне очень не хотелось жениться.
Летом Кира уехала к бабушке в Симферополь, ее отец был крымчанином, греко-поляком, а у бабушки был одноэтажный, вросший в землю, махонький беленый домик. Я работал с делегацией лесоводов – такая у меня выдалась практика. Наш долгий маршрут проходил через Крым. Но мы задержались, и в назначенный день я в Симферополь не приехал. Кира уехала в Алушту, оставив мне на почтамте прискорбную записку до востребования: «Никому нельзя верить».
Я отыскал ее в Алуште – руководитель лесного семинара, главный лесничий страны Ковалин дал мне полдня на улаживание личных дел. Я их уладил до обеда.
Тот факт, что мы поженились и Кира переехала к нам на Сивцев Вражек, где отныне жили мама, Наташа, мы с Кирой и блютерьер Чита, перевел меня в новую категорию лиц, о чем я не подозревал. И Кира не подозревала. Она лишь терпеливо выслушивала стенания однокурсниц – зачем она погубила молодость!
Я не учитывал того, что наступил 1957 год. И оказалось, что наша великая держава не одинока на Земле. Что есть еще немало свободолюбивых молодых государств, которым мы должны помогать и привлекать их к борьбе с международным империализмом. Понадобились и переводчики, но кто пошлет за границу холостого переводчика, подверженного всем сексуальным опасностям и интригам, на которые столь охочи наши враги?
Так что я улетел в Бирму, куда последовали и остальные пять женатых переводчиков с курса.
Там мне предстояло сделать еще один шаг к фантастической литературе.
5.
Первые месяцы мне пришлось трудиться на площадке, где строили Технологический институт. Кроме него в «подарочных» объектах числились: гостиница в Рангуне и госпиталь в Шанских горах. Все эти объекты были подарены бедной, но свободолюбивой Бирме Советским Союзом с одним маленьким условием: гордая, но бедная Бирма обязалась поставить нам эквивалент стоимости объектов в виде риса.
Сначала Бирма меня разочаровала, как может разочаровать Россия молодого француза, приехавшего в Москву, чтобы поглядеть, как там по улицам гуляют белые медведи.
Рангун оказался миллионным городом, где многие жители видели слона только в зоопарке, улицы в нем прямые, река Иравади мутная и тесно заставленная пароходами и баржами, на тротуарах шумят торговцы и хозяйки закусочных.
Строители жили за пределами центральной части города, правильной, с многоэтажными домами, на той огромной, заросшей пальмами и манговыми деревьями территории, где бесконечно тянутся кварталы, состоящие из богатых и бедных домов, с обязательными газонами в английском стиле, окруженными магнолиями и гладиолусами.
Там раскинулись большие, причудливой конфигурации озера, на берегах которых высятся пагоды и белеют стены монастырей.
Так как мы были демократами и братьями по классу (неизвестно какому), то жили куда хуже, чем европейские специалисты, и получали вдесятеро меньше. Если английский или немецкий инженер занимал двухэтажный дом и мог содержать повара и садовника, не говоря уж о шофере, то я, переведенный из переводчиков в завхозы, должен был размещать в каждой комнате по советской семье, а комнат в доме бывало не меньше четырех.
Повара нанимали всем домом, садовники были далеко не везде, хотя в Бирме, если у тебя есть газон и цветы, садовник – существо обязательное, иначе тропики уничтожат следы человеческого присутствия.
С утра я садился либо в машину, если мне ее давали, либо на автобус «Кобра», переделанный из английского грузовика военного времени и набитый более возможности, и ехал в город, на таможню или на склад. В городе я не спешил, хотя бы потому, что никто там не спешил. Я шел в книжный магазин мистера Боуна, который был женат на бирманке и потому остался в Рангуне. Кроме меня, покупателей у него не было. Я брал какой-нибудь фантастический роман в бумажной обложке, а еще две-три книжки Боун мне обязательно дарил, потому что скучал, а я сидел с ним часа два за чашкой кофе и беседовал на интеллигентные темы. Впоследствии Боуна окончательно разорили, и магазин закрылся. Но это случилось уже без меня, когда Бирма начала строить социализм и военная хунта погнала прочь англичан и индийцев. А пока с его помощью я сделал важнейший шаг к тому, чтобы стать фантастом.
Как сладко было приехать в город на автобусе (что всем остальным российским подданным категорически запрещалось из политических и гигиенических соображений) и вместо таможни отправиться в прохладный магазинчик Боуна на Аун Сан лян! Боун предложит хорошую сигарету, поставит на спиртовку воду, чтобы сделать кофе. В магазине уютно пахнет книжной плесенью – в стране, где влажность воздуха зашкаливает за сто процентов, книжки всегда чуть влажные. Скучающими солдатиками стоят «пингвиновские» карманные издания. Оранжевые – проза, зеленые – детективы, голубые – научно-популярные, а вот какого цвета фантастика – забыл. И был ли у нее свой цвет? Я купил у Боуна книжку не известного мне автора Оруэлла «1984», был потрясен, затем разочаровался, прочтя «Ферму» и «Бирманские дни». Помню, что Оруэлл был оранжевым.
Каждый месяц Боун получал английскую версию журнала «Гэлакси», у меня сохранилось несколько номеров – это был пропуск в американскую фантастику «Золотого века», когда Азимов, Кларк, Саймак, Пол, Шекли и Брэдбери были молоды и полны идей.
Я прожил в Бирме два года и постепенно накопил библиотеку фантастики. Я еще не подозревал, что сам стану писателем, ни строчки не написал в 1957–1959 годах, когда работал в Бирме, но я накапливал в себе фантастику, как груз, как бремя, от которого следовало разрешиться.
Наверное, в конце пятидесятых годов я был самым или одним из самых начитанных в американской фантастике российских читателей.
Мое вольное житье вызывало тревогу у некоторых советских организаций в Бирме.
До поры до времени мне не мешали шастать в город в одиночку, но за мной следовало иметь глаз да глаз. Для этого ко мне отрядили сотрудника торгпредства по имени Петя. У Пети были тонкие, вертикально к черепу, красные на просвет уши и худенькая шейка. Если я сейчас вижу где-то такую шейку и такие уши, мне хочется отвинтить человеку голову. Петя не скрывал, что меня «подозревают в намерениях». Но тогда я не знал, насколько серьезно. Для этого должен был случиться кризис.
Пете было известно, что я рисую. По воскресеньям.
Он заявил, что любит смотреть, как люди рисуют. И будет меня отвозить, куда я пожелаю, так как у него есть машина.
Однажды я проспал и очнулся от чужого присутствия в комнате. Не шевелясь, я приоткрыл глаза и увидел, что Петя сидит перед моим письменным столом, открыв ящик.