Текст книги "Крутые мужики на дороге не валяются"
Автор книги: Катрин Панколь
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
~~~
Однажды отец заходит в ее комнату и говорит, что решил уйти.
Насовсем.
Он больше не может жить вместе с Недобрым взглядом.
Это их с матерью взрослые проблемы.
Дочка здесь ни при чем. Ее Он будет любить всегда. Она останется Его любимой женщиной. Он больше не женится.
У Него не будет других детей.
Другой маленькой девочки.
Взяв ее на руки, Он садится на клетчатое покрывало и, касаясь губами ее щеки, принимается объяснять, что такова природа любви: люди любят друг друга, а потом вдруг перестают. Девочка спрашивает, всегда ли так происходит? Всегда ли кто-то встает и уходит?
Всегда?
Всегда?
Это так же, как в кино? Фильм начинается, заканчивается, и, если смотреть его несколько раз подряд, история раскручивается заново и каждый раз повторяется… Но актеры-то не знают, что их история давно всем известна, и всегда играют по-настоящему, будто в первый раз.
Он смеется, крепко прижимает ее к себе.
Девочка думает, что на этот раз победа осталась за ней.
С Недобрым взглядом у него все кончено, но ее-то это не касается, Он сам так сказал. Значит, она останется с Ним на следующий сеанс и на все остальные. Только Недобрый взгляд навсегда покинет зал.
Она несется к шкафу и достает свое любимое платье, желто-зеленое, которое они вместе покупали в «Галери Лафайет». Будучи при деньгах, отец всегда вел ее в «Прентан» или «Лафайет», вставал у кассы с чековой книжкой наготове и говорил: «Ну, выбирай все, что тебе нравится. Я плачу». Она мчалась из одного отдела в другой и снимала с вешалок все, что приглянется. Все подряд. Набирала целую кучу платьев: розовых, голубых, зеленых, разноцветных, в сиреневую полоску, в крупный желтый горох, в кофейную клетку, красно-синих, сине-зеленых, зелено-оранжевых. В тон платьям – шелковые ленты, бархатные банты, золотистые и серебристые заколки. А туфельки, туфельки, папа, возьмем? Вот эти, красные и небесно-голубые? Отец кивал, повторял, чтобы брала все, что хочет. – Он за все заплатит.
Он притворялся, что выписывает чек с закрытыми глазами. Сумма выходила астрономическая, но Он платил всегда. Как обещал. Спрашивал: «Может быть, наденешь все сразу?» Она качала головой, а потом мчалась в кабинку, примеряла самое лучшее из новых платьев, распускала волосы, завязывала бант и, слегка откинув голову назад, царственной походкой плыла к отцу. Тот ждал у кассы и, с нескрываемой гордостью глядя на дочь, говорил, обращаясь к кассирше: «Видели, какая у меня девочка? Просто замечательная! А какой красоткой она станет, когда вырастет! Ей покорятся любые вершины…» Дочь делала вид, что не слышит, но на самом деле жадно ловила каждое слово. Горделиво, маленькими шажками, она шествовала между рядами платьев и повторяла про себя: «Я замечательная, замечательная. Мне покорятся любые вершины» – и, легким кивком поблагодарив продавщицу, грациозно выплывала из магазина под руку с отцом.
И вот теперь, надев любимое платье, она откидывает голову, распускает волосы и тянется к Нему. Она нарядилась, чтобы вместе с Ним отчалить навсегда. Отец сидит неподвижно. Она подпрыгивает, приподнимает юбку и начинается кружиться. Кружится она так долго, что перед глазами расплываются разноцветные шары, зеленое смешивается с желтым, клеточка – с горошком, рисунок с покрывала перемещается на потолок и заполняет всю комнату. Наконец, потеряв равновесие, она падает отцу на руки. «Видишь, как я умею?» – хвастается она.
Пусть не думает, что в новой жизни она будет Ему обузой. Она – смелая, самостоятельная. Отец смотрит на нее молча, не шевелясь, не улыбаясь.
Наверное, Он все-таки боится, что я стану мешать Ему. Начну плакать, требовать внимания. Буду грустной и назойливой.
Она исполняет пируэт, затем другой, проходится по комнате колесом, изображает клоуна, у которого огромный рот, нос картошкой, глаза навыкате, руки на заду, ноги раскорячены, ботинки – желтые с черными шнурками.
Джемми, тебе что, не смешно?
Отец и не думает смеяться.
Он сидит в той же позе, рассеянно глядя на девочку. Глаза Его широко открыты, но на самом деле смотрят куда-то вдаль, сквозь нее.
Может быть, Ему просто скучно?
Она перевоплощается в итальянскую комедиантку. Поднимает локти и, глядя поверх букета, произносит: «Prego signor… Ti voglio bene. Molto bene. Moltissimo» [21]21
Прошу вас, синьор… Я люблю вас. Очень люблю. Сильно-Сильно.
[Закрыть]. Он сам ее научил.
И снова отец не шелохнулся.
Она забеспокоилась. Что-то не так, иначе Он давно бы уже подыграл ей, зааплодировал и, подхватив на руки, понес прочь. Прощай, честная компания! Прощайте, братик и Недобрый взгляд! Нам пора! Сердцу не прикажешь! До новых встреч! И, покатываясь со смеху, они бы гордо удалились вдвоем.
Кривляться дальше она не в силах. Выпрямившись во весь рост и приставив палец к подбородку, она молча вопрошает: «Так ты возьмешь меня с собой? Возьмешь?»
Она хочет услышать ответ. Немедленно.
Ты возьмешь меня с собой?
Он зарывается лицом в подол ее платья, прижимается к ее коленям, бормочет невнятные нежности. Она легонько взъерошивает Ему волосы. Почему Он плачет, сейчас они уедут вместе, машина уже ждет, Он похитит ее, карета подана.
Он качает головой.
Это невозможно.
Она останется с Недобрым взглядом. Таковы правила.
Правила…
Но Он будет ее навещать. Часто-часто. У Него есть право на посещения.
Посещения…
У нее дрожат губы, но, совладав с собой, она замирает. Если она сейчас зарыдает, Он не вынесет этого и сразу уйдет.
Когда? Когда Он придет? Когда будет первое посещение?
Скоро.
Уже скоро…
Он медленно, медленно выпускает ее из объятий. Она чувствует, что Его уносит течением. Его руки скользят по ее платью, Он едва касается его кончиками пальцев, не касается вовсе. Отец уходит навсегда, хотя и пытается убедить ее в обратном. В горле застывает комок, но она сдерживается, не дает слезам выплеснуться наружу. Не стоит лишать себя последнего шанса. Вдруг Он в последний момент передумает.
Поймет, какая она чудесная.
Поймет, что такую замечательную, чуткую, очаровательную девочку нельзя бросать на произвол судьбы.
Она через силу улыбается, и это Его успокаивает. Он радуется, что дочь воспринимает ситуацию по-взрослому, что она такая разумная. Одарив ее улыбкой, Он признается, что поначалу боялся, как она отреагирует, не закатит ли сцену. Их и так на Его долю выпало немало. Он перевидал столько дамских истерик, что хватит на всю оставшуюся жизнь. Но теперь можно не волноваться: она оказалась на высоте, Его доченька, Его любовь, Его принцесса. Он встает, отряхивает штаны, поправляет волосы и звонко целует ее в щеку, благодаря за чуткость и понимание. «Мы с тобой одной крови, ты и я, одной породы».
Потом она молча смотрела, как Он уходит.
Затем огляделась. Голова по-прежнему кружилась, отчего вся комната казалась клетчатой. Она судорожно вцепилась в желто-зеленое платье, горя желанием разорвать его, искромсать на мелкие кусочки. Любимое платье подвело ее – не помогло удержать отца.
Она швырнула платье на пол, пиная ногами, затолкала под шкаф, завернулась в плед и легла. Лежала не шевелясь, не издавая ни звука. Все вокруг казалось нереальным. Она потрогала подушку, одеяло, покрывало…
Все вдруг стало белым, лишилось цвета: простыни, картинки на стенах, письменный стол, плюшевый тигренок, деревья за окном, двор и даже небо. Все побелело.
Выцвело.
Она села, зажала подушку между колен.
Это невозможно. Он вернется. Здесь какая-то ошибка. Он всегда возвращался.
В первое же посещение Он передумает и решит остаться…
Надо спросить у мамы, когда Он придет.
Мама сидела в гостиной с братиком.
Гостиная была белой, и мама с братиком – тоже.
Они сидели каждый в своем углу и думали каждый о своем, молчали, не двигались. Со стороны могло бы показаться, что они абсолютно спокойны. Оба вслушивались в тишину. Взгляд матери блуждал по комнате, словно пытаясь привыкнуть к новому порядку вещей. Он уже не способен был метать молнии. Печальный, удивленный, почти испуганный, он словно не знал, на чем остановиться, рассеянно перебегал с торшера на диван, потом на проигрыватель. Братик смотрел под ноги. Он решил больше ни о чем не спрашивать.
И мать, и братик были белы и неподвижны.
Ей подумалось, что отец ушел, не вынеся всей этой белизны.
Эта белизна была невыносима.
И все-таки Он вернется. Не сможет жить без нее.
Непременно вернется.
Ему будет слишком ее не хватать.
Она уселась между матерью и братиком в побелевшей гостиной и стала ждать.
Он приходил раз в две недели, по воскресеньям. Так было предписано.
В эти дни мать старательно купала их, наряжала, причесывала и даже душила за ушком, приговаривая: «Пусть он видит, как хорошо я за вами слежу, какие вы у меня ухоженные. Пусть видит!» После всех этих процедур она сажала детей на скамеечку в прихожей и велела сидеть смирно, пока Он не позвонит.
Раздавались два коротких звонка. Дзынь-дзынь, а вот и я. И, спрыгнув со скамейки, они уходили вместе с отцом. Сначала шли в ресторан. Ели салат из кислой капусты, запеканку с мясом и гигантские эклеры на десерт. Потом отправлялись в кинотеатр на Авеню де л’Опера смотреть мультфильмы про птичку и кота. Или в ботанический сад. Они катались на электрических машинках, сосали леденцы на палочках, жевали сахарную вату. Если позволяла погода, брали напрокат лодочку и плыли по Булонскому озеру. Отец разрешал им грести. Программа почти не менялась, и это их устраивало. Братик с сестричкой с двух сторон брали отца за руки и крепко держали. И в кино, и в саду ни на минуту не отпускали его рук. Рассказывали Ему последние новости: про себя, про школу, про то, что в классе у братика поселился ручной голубь, а у сестрички сменился учитель математики…
Было очень важно вспомнить все, потому что приходил Он раз в две недели, и, упустив какую-нибудь деталь, дети должны были ждать следующего раза, рискуя за этот долгий промежуток все позабыть. Они боялись, что оборвется последняя нить между ними и отцом.
Установленный порядок посещений таил в себе опасность. И девочка сразу это поняла. Нужно быть начеку, а то вдруг Он уйдет окончательно, сотрется из памяти, обернется белым привидением. По воскресеньям нельзя расслабляться, отвлекаться на мелочи, на похождения птички и кота, на братика, забрызгавшего озерной водой отцовский костюм, на липких зеленых петушков, на машинку, застрявшую в углу площадки. Иногда она возвращалась домой грустной и беспокойной.
Она не позволяла себе терять драгоценное время. Ловила Его ласковые взгляды и нежные слова.
Их диалог обрывался на целых две недели.
До очередного воскресенья.
А бывало и по-другому. Мать по обыкновению купала и наряжала их, причесывала, душила за ушком и, довольная результатом, наказывала сидеть смирно. Говорила, что на них приятно смотреть, не дети, а загляденье, чистенькие и послушные. Он придет и увидит, что она прекрасно без него справляется.
Братик с сестричкой сидели на скамье в прихожей, свесив ноги в пустоту, слегка подавшись вперед, в сторону двери. Вот сейчас раздастся звонок и сразу второй. Динь-динь. Они сидели нарядные, причесанные. Аромат туалетной воды постепенно выветривался. А они все ждали.
Ждали.
Они старались не смотреть друг другу в глаза, боясь прочесть в них тот же ставший привычным страх. Пытались думать о другом, забыть, что такое уже случалось, но ничего не могли с собой поделать, и с раннего утра их волновало только это. Они не смели поделиться с матерью своими опасениями. Недобрый взгляд отмывал им уши и коленки, пролезал между пальцами ног и забирался под ногти, тер мочалкой, зубной щеткой, полотенцем, орудовал расческой.
Он придет, повторяли они про себя, обязательно придет, повторяли, не глядя друг другу в глаза.
Братик ерзал на скамейке.
Сестричка приглаживала юбку, поправляла косички.
Они ждали.
Мать ходила взад-вперед, говорила со вздохом: «Какой стыд!»
Они ждали.
Наступал вечер.
Мать приказывала им раздеваться.
Братик молча слезал со скамейки.
Весь побелевший.
Девочка закрывалась на ключ, горько рыдала и с искаженным от злости лицом кидала подушки об стену.
На следующее утро раздавался телефонный звонок. Мать кричала на Него в трубку. Сестричка тоже кричала. Братик отказывался подходить к телефону.
В следующее посещение Он являлся вовремя, приносил подарки, просил прощения, ласкал их. Заказывал вдвое больше эклеров и ледяных эскимо и вдвое дольше катал их на электрических машинках.
А потом наступало новое воскресенье, и, сидя на скамеечке в прихожей, они нервничали и боялись. Их сердца бешено колотились. Страх владел ими без остатка. Они старались не касаться друг друга, чтобы скрыть бешеное биение сердец. Они ждали.
В одно такое воскресенье отец сообщил им, что снова женится.
У Него скоро будет ребенок.
Еще один.
С тех пор они отказывались с Ним встречаться. Не хотели видеть ни Его, ни новую жену, ни другого ребенка.
Больше не ждали Его на скамейке в прихожей.
Не ходили с Ним гулять по воскресеньям.
Не следовали предписанию.
Не принимали Его подарков.
Не читали писем Его жены.
Не смотрели фотографии ребенка, который делал первые шаги на дорожке, бегущей вдоль моря.
Его нового сына.
Братик сказал, что больше не желает знать отца.
А сестричка решила Ему отомстить. В присутствии братика и Недоброго взгляда она объявила отцу войну.
Так просто Он не отделается.
~~~
Пианист склоняет голову набок и живописно колдует над клавишами, руками и плечами изображая вдохновенную игру. Вид у него дурацкий. Алан, добросовестно изучив винную карту, заказывает бутылку бордо. Говорит, что его букет бесподобен, что это вино рождается от лозы, растущей особым образом: один ее корень расположен на солнечной стороне, а другой – на тенистой или что-то вроде того. Пробуя вино, Алан как-то странно кривит рот. Со стороны кажется, будто у него нервный тик или вывих челюсти. Помощник сомелье застыл в почтительном ожидании. Наконец лицо Алана расплывается в блаженной улыбке, и вино разливается по бокалам:
– Enjoy you wine [22]22
Приятного аппетита (дословно: наслаждайтесь вином).
[Закрыть].
С этими словами помощник ставит бутылку на маленький круглый столик.
Официант приносит крабов. Soft shell crabs [23]23
Крабы в мягком панцире.
[Закрыть].
– Enjoy your meal [24]24
Приятного аппетита (дословно: наслаждайтесь едой).
[Закрыть], – говорит он, широко улыбаясь.
– Это удивительно вкусно, вот увидишь, – обещает Алан. – Таких крабов подают только в Америке. Их ловят в тот момент, когда они только-только скинули панцирь и еще не успели нарастить новый. Они плещутся у подножия скал, совершенно голые. Это особое искусство – правильно выбрать время ловли. Новый панцирь образуется очень быстро.
Я смотрю на голого краба, и на глаза наворачиваются слезы. Краб – замечательная зверушка. В детстве мы с братом очень интересовались жизнью крабов. Тото приподнимал тяжелые камни, а я всматривалась в песок, стараясь не упустить шустрого зверя. Поймав краба, мы строили ему замок и, вооружившись книгой о ракообразных, наблюдали за ним. Во-первых, у крабов есть сердце. Когда краб встречает крабу, его сердце бешено колотится. Во-вторых, у них голубая кровь. И наконец, у крабов присутствует мозг. Краб – это вам не букашка. Настоящий краб не позволит так просто себя изловить и съесть, будет отбиваться при помощи острых щупальцев, а этот беззащитный краб, совершенно голый… ну не могу я его обидеть.
Пианист барабанит по клавишам, наигрывает очередную дебильную песенку. Алан ритмично жует, восклицая: «Какой сочный! И главное, усилий не требуется, не приходится долго возиться, чтобы добраться до тельца. Таких крабов можно есть целиком, даже на тарелке ничего не остается…»
– Тебе нравится? – интересуется он.
– Трудно сказать, – мямлю я и, елозя крабом по тарелке, пытаюсь прикрыть его салатным листом и ломтиком сладкой репы.
Я вдруг вспоминаю про свой мизинец, такой же беззащитный, как этот несчастный краб, которого я уже ни за что не смогу съесть. Чтобы не обидеть Алана, я старательно поддерживаю беседу, задаю уместные вопросы, показываю, что он мне интересен. Спрашиваю, чем он занимается. Выясняется, что сфера его деятельности – импорт и экспорт. В частности, он закупает во Франции колготки, а потом продает их в Штатах, недорогие колготки, для супермаркетов. Тема колготок мне очень близка. Они у меня все время ползут, постоянно приходится в срочном порядке покупать новые. Я живо интересуюсь спецификой колготочного бизнеса. Алан рассказывает, что доволен своей работой, что она весьма прибыльна. Если повезет, можно заработать двадцать штук за полдня. В офисе он не расстается с телефонной трубкой, все решается по телефону – ни минуты покоя! Зато он сам себе хозяин. Ни от кого не зависит. Может, скажем, в любую минуту уехать в Мэн покататься на яхте. Работать на себя приятнее всего. Компании со сложной иерархической структурой – не для него. В этом я с ним солидарна.
Алан в свою очередь спрашивает, чем занимаюсь я. Ничем. Мне что, не нравится работать? В принципе нравится. А почему я сижу без дела?
Мне снова хочется пуститься в откровения, рассказать, как папочка полтора года умирал в больнице. Но, представив себе Его, я передумываю. К чему выставлять свои страдания напоказ, выворачивать душу наизнанку перед первым встречным? Я принимаюсь нести всякую чушь и прихожу в ужас, слушая саму себя. Мой монолог чудовищно нелеп, в частности, я поведала Алану, что вдохновение не купишь, что писательство – ремесло неблагодарное, и еще нечто невразумительное о силе литературного слова и безграничном одиночестве пишущего. Бред собачий! Мне стало стыдно. Так стыдно, что я внутренне заткнула уши, лишь бы не слышать собственных слов.
Я поплыла прочь.
В теплую больничную палату.
К папиному изголовью.
Он ни на что не жалуется. Решил сражаться с болезнью. Мой отец не мнит себя героем. Маленькие дети, например, думают, что будут жить вечно. Вот и Он, обычный среднестатистический француз, уверовал в собственное бессмертие. Он листает каталог службы социального обеспечения, подыскивает санаторий, где можно пройти курс химиотерапии за счет страховки. Разрабатывает хитроумные планы, оригинальные стратегии, надеясь таким образом прижать врага. Отцу удается кое-что отыграть у смерти. Доктор Мудар дал Ему два месяца, а Он продержался целых полтора года. За три недели до смерти Он зовет нас с братом в ресторан и на запачканной томатным соусом скатерти рисует костюм, который собирается сшить себе после выписки. Старые костюмы Ему не годятся, стали слишком велики.
Он становится душой больничной компании, знакомится с соседями по этажу. На Новый год заказывает сотерн и гусиную печенку. Пялится на медсестер. Рассуждает, у которой из них лучше задница. Говорит санитарке, перестилающей постель:
– О, мадемуазель, любовь – это прекрасно…
– Да будет вам, – отвечает девушка. – Любовь – это отвратительно.
– Главное – заниматься ею умеючи, мадемуазель, – парирует Он.
По вечерам у Его постели собираются стажерки. Делятся своими проблемами, рабочими и очень личными. Он слушает, со всей серьезностью перебирая четки. Отец вдруг снова поверил, как в детстве.
Он не желает слез.
Только вина и цветов.
Он каждый день бреется, все так же часто меняет пижамы. Слушает радио. Читает газеты. Разгадывает кроссворды. От него по-прежнему пахнет туалетной водой.
Ему противны больные, которые постоянно ноют, отказываются от пищи, ругают сестер. Папочка, напротив, считает сестер великими труженицами. И это при том, что платят им смешные деньги! Иногда я вдруг понимаю, что Он знает все. Порой Он походя замечает, что смерть – это не страшно, что Ему не о чем жалеть. Он свое пожил. Те, кто всю жизнь экономил, ничего себе не позволял, им, конечно, должно быть обидно. То ли дело – Он. Мой папочка все время выписывает чеки. В пользу детского дома. Для брата белокурой медсестры, бедного начинающего музыканта. Малоподвижной левой рукой Он выводит некое подобие подписи. Кажется, Он решил при жизни потратить все свои деньги, всю свою скромную пенсию. Сидя рядом с Ним в белой больничной палате, я не грущу. Держу Его за руку, причесываю, брею, подстригаю ногти. Больше никто у меня Его не отнимет. Со всеми женами Он успел развестись. Третья жена даже слышать о Нем не хочет, да и Он не горит желанием с ней общаться. Однажды она позвонила-таки узнать, как Он себя чувствует, а отец бросил трубку. Сказал, что не нуждается в ее жалости. Она не стала настаивать, а справилась о Его здоровье, оказывается, только потому, что христианке следует поступать по совести, хотя их совместная жизнь была просто мукой, и душа ее перед Господом чиста. Он пожимает плечами. Отхлебывает красненького. Цедит сквозь зубы: «Ее душа… Ее жопа… Ее Господь… Ее пенсия…»
Мама тоже к Нему не приходит. Ее обида с годами так и не улеглась. Я умоляю ее навестить отца, последний раз, перед смертью. «Он до сих пор во сне произносит твое имя», – говорю я. «Нет, – отвечает она. – Я и так немало от него натерпелась. Никогда не забуду этих унижений. Он сломал мне жизнь. Отнял у меня лучшие годы».
Так мы и остались с папочкой вдвоем. И меня это вполне устраивало.
Иногда Он вдруг начинал говорить громко-громко, и голос его звенел по всему этажу, разносился по коридорам, где ходят больные в тапочках и халатах. Он кричал, будто желая доказать самому себе, что еще жив:
– Дочка!
– Папочка! – с той же силой отзывалась я.
Слова эхом отдавались по всему зданию. Это нас успокаивало. Когда я была маленькой, Он говорил: «Дочка», и я сразу чувствовала себя сильной. Я не хочу, чтобы моя дочка мыла посуду и натирала полы! Моя дочка – королева. Моя дочка лучше всех в классе. Моя дочка будет всем кружить головы. Вы видели, какая у меня дочка?..
Иногда Он говорит, что такая жизнь ему осточертела, что Он хочет погулять, и, сбросив одеяло, пытается подняться, но неизменно падает. Приходится звать на помощь сестер, потому что одной мне не под силу поднять это исхудавшее стодевяностосантиметровое тело, которое все еще жадно держится за жизнь. Мы укладываем Его обратно. Отец морщится, говорит, что все кончено. Он не способен даже выйти на улицу, жизнь не имеет смысла.
Потом начинает вспоминать:
– Помнишь, дочка, каких официанточек я снимал после ужина…
Синие глаза сияют, огромные губы расплываются в улыбке. Одну за другой Он извлекает из памяти приятные сцены, словно с закрытыми глазами срезает сладости с натянутой веревки…
Сидя рядом, я готова все Ему простить.
Я забыла, как бесилась из-за Него, как билась головой о стену и приходила в ярость от Его нежных слов. Прощай, оружие! Когда-то между нами была война. Око за око, зуб за зуб. Я годами держала за пазухой нож, чтобы вонзить Ему в спину в тот момент, когда Он станет слабее меня, потянется ко мне. И этот день настал. «Чур-чура! – сказал Он в тот день. – Я больше не играю. Мир». Я рассмеялась Ему в лицо: «Да ты свихнулся, старый дурень! Размечтался! Теперь я молодая, сильная и буду жить взахлеб. И возвращаться домой под утро в компании крутых парней! А старый папашка, да еще пьющий и гулящий, мне теперь на фиг не нужен. Ты что себе вообразил? Человек человеку волк!»
И мы разбежались в разные стороны. Он снял скромную двухкомнатную квартирку и старился в одиночестве, выкуривая сигарету за сигаретой и бутылка за бутылкой поглощая свое «Вье Пап». Единственным Его собеседником стал телевизор. Пепельница всегда была заполнена до краев.
Никто не догадывался, как сильно я Его любила.
Даже я сама.
Глядя на папочку, распростертого на больничной койке, я впервые по-настоящему Его поняла. Казалось, Он наконец помирился с собственной судьбой, устав бегать с ней наперегонки…
Он высказал мне свои пожелания касательно похорон. Гроб светлого дерева, скромный, без прибамбасов. На плите следовало написать: «Да свершится Ваша воля». «Непременно на „Вы“, дочка… Мы с Господом на брудершафт не пили!» Он просил похоронить себя на кладбище Сен-Крепен, в своей родной деревушке, у подножия гор. Выяснилось, что Он заблаговременно застраховал свою жизнь, словно желая посмертно показать язык всем, кто считал Его безответственным. Он оставил детям деньги! Ха-ха! Целую кучу! Отец очень радовался по этому поводу, был необыкновенно горд собой! Однако наследство оказалось более чем скромным. Папочка по обыкновению ошибся в расчетах! Денег мне досталось немного, зато я унаследовала от Него нечто бесценное: вкус к жизни. Я научилась жить, есть, трахаться, не испытывая чувства вины, не страшась недобрых взглядов.
Отцовская болезнь побудила нас обоих скинуть маски. Смерть ждала за углом, притворяться не имело смысла.
Мне представился последний шанс понять, кто я и откуда. Надо было только набраться смелости и спрашивать. Требовать правды. Не дрейфить, называть вещи своими именами. Не дать себя убаюкать в сладкой колыбели Его болезни под приглушенные шаги сестер, привыкших перемещаться совершенно бесшумно, и металлическое позвякивание тележек с перевязочным материалом…
Нужно набраться смелости и презреть запреты.
Именно этому Он учил меня в детстве.
Сидя у Его изголовья, я вспоминаю. Мне семь лет. Из окна машины я наблюдаю, как мелькают в свете фар высокие черные каблучки. Я ее ненавижу. Ненавижу черное платье с разрезом от бедра и ярко-красные ногти. Ненавижу облупившиеся ворота, чахлый садик за домом, зеленый «фрегат», противную мелкую собачонку. Той зимой мы вдруг подружились с семейством Лерине. Отцу это было весьма кстати. А я до крови щипала их старшую дочь. Раздевала в туалете их сынишку и выставляла голым на мороз. Мама делала страшные глаза, лишала меня десерта, но я упорно продолжала бесчинствовать. Однажды мадам Лерине отправилась за покупками и по дороге в супермаркет попала под грузовик. Это меня совершенно не расстроило. Я отправилась в церковь и в знак благодарности поставила свечку Жулику: теперь папа принадлежал мне одной.
Мне десять лет. На Пасху мы приехали погостить к бабушке, в маленький городок у подножия Альп. Собрались двоюродные братья и сестры. Бабушка попросила нас спрятать в траву пасхальные яйца, чтобы развлечь младших. Мы все ходили гуськом, изображая уточек, восторженно крякали при виде блестящих бумажек, травяных и земляных холмиков яйцеобразной формы, покачивали попками, охали, ахали, рылись в земле. Эта забава мне быстро наскучила. Я встала, поправила юбку и пошла прогуляться. На площадке для игры в шары не было ни души – все готовились к праздничной трапезе. Напротив располагалась беседка, в которой мы обычно прятались от жары, попивая пиво и лимонад. Из беседки доносился женский смех. Я подошла поближе и, проделав окошко в живой изгороди, увидела отца. Он был с австрийкой, жившей в гостинице неподалеку. С этой дамой мы познакомились в первый день каникул, и она сразу же приклеилась к маме, словно назойливая муха. Ей было одиноко. Она недавно овдовела и была еще совсем слаба. С ней часто случались обмороки. «Будьте с нею поприветливее, – говорила мама, – она так страдает». И австрийка стала непременной участницей всех наших прогулок. А теперь, стало быть, развлекается с папочкой. Оба они были голые и красные от возбуждения. Отец заметил меня за кустами боярышника и шиповника, быстро привел себя в порядок и велел даме сматываться.
«Упс», – сказал Он. Это междометие мне чрезвычайно понравилось. Я мысленно повторяла: «Упс, упс». Дама прикрылась платком и со смехом выбежала из беседки.
Отец подошел ко мне, но обнимать, вопреки обыкновению, не стал. Мы шагали рядом. Я задавала вопросы мягко и спокойно, как прилежная ученица:
– Почему ты все время уходишь и возвращаешься, уходишь и возвращаешься? А мама ничего не говорит? Я не понимаю, почему?
– Так уж получается, дочка. Раз твоя мать готова меня терпеть, значит, ситуация ее устраивает, что-то она с этого имеет. Иначе она давно бы меня бросила. Почему твоя мать меня не бросает? Почему? Задай этот вопрос ей, и она приведет тебе множество разумных доводов, но все они будут дутые. Она понимает, в чем истинная причина, просто ей стыдно или страшно признать правду. Запомни мои слова: твою мать это устраивает, ей это выгодно. Как только ситуация перестанет ее устраивать, она уйдет – и будет права.
Некоторое время мы шагали молча. Вероятно, отец мысленно беседовал сам с собой, потому что внезапно опустился на корточки, обнял меня за плечи и сказал очень серьезно, будто сообщал нечто такое, что я должна запомнить на всю жизнь:
– Никогда не бери на себя чужие грехи, дочка. Никогда. Другие готовы перевалить на тебя ответственность за собственную трусость, собственную низость, чтобы ты стал таким же, как они. Понимаешь?
Я не понимала, но запоминала каждое слово, в надежде, что когда-нибудь пойму.
– У всех поступков есть тайные мотивы. Люди по какой-то причине терпят друг друга, а правду не говорят… Притворяются, прикидываются мучениками, разыгрывают мелодрамы… но все это такая гадость. Не надо тешить себя иллюзиями. В этой жизни каждый играет за себя, каждый защищает свои интересы…
А потом вдруг добавил, переходя на шепот:
– Больше так продолжаться не может… Больше так продолжаться не может…
Я прекрасно запомнила этот разговор, потому что по возвращении в Париж он объявил, что уходит. И последняя фраза прочно засела в памяти…
…Чтобы всплыть много лет спустя, в больнице. После печального разговора с доктором Мударом, после первых, самых тяжелых дней, когда я давила ладонями на глаза, сдерживая слезы, и неестественно улыбалась, выпрямив спину и странно согнув ноги, после всех потрясений я твердо решила, что на этот раз Его не отпущу. Он должен ответить на все вопросы, должен вернуть то, что по праву принадлежит мне: меня саму.
Свободную от Него.
Новая сущность: я без Него.
Внезапно я поняла, что еще не поздно начать все сначала, пережить новую, прекрасную историю любви. Он больше не будет геройствовать, я – строить из себя принцессу. Буду любить Его таким, какой Он есть, невзирая на пристрастие к красненькому, нездоровый интерес к медсестринским задницам, манию перебирать четки и выписывать чеки всем подряд, безжизненную руку, озорные глаза…
Он научил меня любить.
Лежа на смертном одре.
А потом – смылся.
И я снова осталась одна, и мне опять страшно Его не хватает. Тоска по отцу делает меня глухой, слепой и агрессивной. Кто сказал, что боль возвышает? Это неправда. Я стала злой и беспомощной.
Беспомощной… Судя по всему, последнее слово я произношу вслух. Я отчетливо слышу, что девица, которая до сих пор несла сущий вздор, внезапно слившись со мной, произносит это слово. Покинув папину больничную палату, я вновь переношусь в реальность, где нос к носу сталкиваюсь с голым крабом. И с Аланом…
– И ты больше ничего не можешь написать? – спрашивает Алан.
– Да. Совсем ничего. Даже газетную статью.
Он спрашивает, хочу ли я заказать десерт. Пирожное с орехом пекан. Я киваю. Исключительно из вежливости. Ненавижу такие пирожные. Они отвратительны на вкус, липнут к зубам, и к тому же от них стремительно толстеешь.