Текст книги "Якоб решает любить"
Автор книги: Каталин Дориан Флореску
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Она несколько раз окунула меня в ведро с водой и завернула в принесенные полотенца.
Двое мужчин помогли матери слезть с навозной телеги и забраться на чистую повозку одного из крестьян. Рамина со мной на руках уселась рядом, и мы поехали обратно в деревню, дед ехал следом, не отставая. Колокол не звонил. Он предназначался только для мертвых, как утешение и последняя победа над живыми.
– Хотите его подержать? – спросила Рамина.
– Какой позор, – пробормотала мать.
Весть о моем рождении разнеслась быстрее ветра, и со всех сторон на дорогу выходили люди, чтобы поглядеть на меня и мою мать. Она смотрела перед собой и только сжимала зубы, пока не оказалась дома. «Цыганка. И я на этой телеге. И все видели», – шептала она.
Добравшись до дома, дед и крестьянин перенесли мать в спальню и положили на кровать. Крестьянин принес свежей ключевой воды, затем Рамина отослала их с дедом прочь, а меня положила на подушку рядом с матерью. Она сняла с матери платье и хорошенько вымыла ее.
Рамина терла тело роженицы, ее ноги, бедра, живот, грудь, причем так, будто это было тело бульбаши. Она казалась очень сердитой и нажимала на мочалку так сильно, что мать вскрикивала. Закончив мытье, Рамина укрыла ее и положила меня ей на грудь. Мать осторожно взяла меня на руки.
– А с тобой-то что, Рамина? – спросила мать.
– Ничего такого, сударыня.
– Я вижу, ты тоже беременна.
– Так и есть.
– Бульбаша, наверное, гордится.
– Он сбежал месяц назад, да так быстро, что я его не нашла. Ну ничего, мои проклятья найдут. А вам теперь надо заботиться о малыше.
Она открыла дверь и впустила мужчин.
– Надеюсь, жизнь у него будет не такая вонючая, как рождение, – пошутил крестьянин.
– Молчи, олух! – одернул его дед. – Говорят же румыны: «Кто дерьмо жрет, тому счастливым быть». Мой внук будет счастливым человеком. Вот, возьми-ка деньги и поезжай в город. Разыщи в порту моего зятя и скажи ему, чтобы возвращался.
Сунув в руку крестьянину несколько бумажек, дед проводил его. А вернувшись, спросил Рамину:
– Сколько ты хочешь за то, что помогла нам?
Рамина не стала торопиться с ответом.
– Денег ваших мне не надо, – ответила она наконец.
– А что тогда?
– Три бочонка жира от скота, что вы будете резать. Два раза в год.
– Это еще зачем?
– Я осталась одна, мне надо кормиться самой и кормить ребенка. Попрошайничать я не хочу, латать кастрюли – не умею. А вот мыло варить у меня получается.
Ожидая, что скажет дед, Рамина наблюдала за ним внимательными хитрыми глазами. Увидев, что он готов согласиться, она откашлялась и повысила ставку:
– И четыре курицы в месяц, до совершеннолетия мальчика.
– А не жирновато ли будет? – попробовал поторговаться дед.
– Вам что, за ребенка жалко четырех кур и немного жира?
– Но почему именно четыре?
– Если я в воскресенье сварю кастрюлю куриного супа, то мне его хватит почти на неделю. Четыре курицы, четыре недели – все просто.
Дед беспомощно взглянул на свою дочь, но та кивнула. Так была заключена сделка, которая гарантировала Рамине хотя бы наполовину полный желудок, а мне, начиная с семи или восьми лет, еженедельные визиты к ней.
По рассказам, врач, которого отец сразу же привез из Темешвара, тщательно обследовал меня и сказал: «Это будет чудо, если мальчик выживет. Он анемичен, у него слабая конституция». Потом настал черед отца, которому крестьянин по дороге успел доложить о том, как я родился. Он нагнулся ко мне, не прикасаясь. «Слабак. Совсем не похож на меня. Его отцом мог бы быть кто угодно. С кем вы блудили на этот раз?» – спросил он мою мать. Потом обнюхал меня. «Ребенок и впрямь пахнет своим рождением». Этот крестьянин, конечно, подложил мне свинью, ведь всю жизнь отец говорил мне: «Ты пахнешь своим рождением», когда хотел дать понять, что он думает обо мне и моей жизни.
Той же ночью мать появилась на пороге дедовой комнаты, со мной на руках. Дед зажег лампу и испугался, потому что мать была как неживая. Словно последние остатки той жизненной силы, с которой она уезжала и вернулась из Америки, которую тратила на восстановление хозяйства в последние несколько лет, покинули ее за несколько минут. Ее голос звучал слабо и невыразительно, как будто она безгранично устала.
– Он даже ни разу не взял его на руки. Он не хочет его, – прошептала она.
– Все изменится, когда он станет сильным и здоровым.
– Он не хочет, чтобы ребенок находился в комнате. – Мать положила меня на кровать деду. – Отец, возьми его к себе. Я буду его кормить, но заботиться о нем придется тебе.
– Мне? – опешил дед.
– Я не смогу.
– Ведь ты же его мать.
– Но он – мой муж.
Она закрыла за собой дверь. Я захныкал. Дед долго смотрел на меня, потом принес сахару. Лег в постель, накрыл нас обоих одеялом и облизнул свой мизинец. Затем макнул палец в сахар и осторожно поднес к моим губам.
Отец так и не простил матери, что она буквально изваляла в дерьме фамилию Обертин. Что она оголилась и родила на глазах у всего света, как дешевая потаскуха. Такой позор запятнал нашу семью хуже некуда, хуже, чем подозрение, что в Америке мать торговала телом. Из-за этого позора отец больше никогда не прикасался к матери. Но мне повезло, ведь я выжил.
* * *
Вторая версия моего появления на свет – версия Рамины. Бульбаша бросил ее на Цыганском холме, хотя она больше десяти лет лечила его болезни, разгоняла ему соки и поила отварами трав, о волшебной силе которых ведала только она одна.
– Если бы я знала, что он любится с другой, то отравила бы его, – часто говорила Рамина. Она заботилась обо всем, но только не об утолении его страсти к молоденьким девушкам. Вот с такой-то он однажды утром и укатил в сторону Темешвара на своем фургоне.
Рамина даже пустилась за ними в погоню. С собой у нее был платок, измазанный менструальной кровью другой цыганки, ведь сама она была беременна. Этим платком она хотела дотронуться до бульбаши – величайший позор для цыгана, – но так и не нашла его. Она вернулась назад, родила Сарело и стала набивать себе брюхо всем, что ей давали.
Без бульбаши цыганский табор начал постепенно разбредаться, в конце концов последний лудильщик и метельщик погрузил свои пожитки на телегу, запряг в нее тощую клячу и тронулся по направлению к городу. На холме осталась только Рамина, ее одинокий дом теперь был виден со всех сторон. И хотя все ее знания, заклинания и волшебные травы не помогли ей привязать к себе бульбашу, для меня она была самой могущественной на свете.
Она пользовалась таким авторитетом, который не нуждался ни в оправданиях, ни в доказательствах. Поэтому мое второе рождение, рассказанное Раминой, было для меня не менее достоверным, чем первое. И то, что отец в нем не играл особой роли, мне приходилось по душе.
– Ты родился не на навозной куче. Твое появление на свет было куда удивительнее, чем ты думаешь, Якоб, – говорила она каждую неделю, когда я приносил ей курицу, а в придачу мать передавала еще и хлеб, муку, картошку, репу, помидоры, капусту и яйца.
Первые годы жизни я занимался только тем, что выкарабкивался из почти непрерывных болезней. Каждый раз мать приводила к моей постели Рамину, на которую теперь уповала, как на Господа Бога. Для Рамины я стал средством существования, поскольку количество продуктов, причитавшихся ей вплоть до моего совершеннолетия, возрастало пропорционально ее успехам по исцелению. За излечение воспаления легких мать обещала ей десяток яиц, а за избавление от хронического поноса – бутылку шнапса, и все это каждый месяц до моего совершеннолетия.
– Я их всех вылечила. – Рамина любила похвастаться своим искусством. – Только с молодым Георгом ничего не смогла поделать, когда он отстрелил себе оба глаза. Даже делала ему примочки с соком растения, которое зовется «трава жизни». Обычно оно хоть мертвого на ноги поставит, а вот ему не помогло. Но слепым он мне казался счастливее, чем прежде. Вообще, наша деревня, похоже, подходящее место для самоубийц и неудачников.
В тот день, когда у нас с опозданием началась война, я в который раз набил полный мешок для Рамины и отправился на Цыганский холм. Благодаря тому что приемник священника был сломан, у нас мир продолжался на полдня дольше. Полдня, когда никто не погибал и в Европе царил покой. Засушливое лето подходило к концу, полевой сторож готовился к сезону бурь, а Непер смешивал свои порошочки в дальней комнате. Трактирщик Зеппль указывал клиентам на другую табличку, висевшую в трактире: «Жри от пуза, пей в три горла, о политике – ни слова».
Полдня мы не слышали голос Велповра. Отец вместе с управляющим поехал на мельницу, которую решил построить, чтобы больше ни от кого не зависеть. На полях деревенские парни в форме готовились к войне за наше дело. К войне, которая казалась нам бесконечно далекой в тот день, когда на самом деле началась.
Предводитель вояк, учитель Кирш, муштровал их с помощью того же свистка, которым терзал нас на уроках физкультуры. Они припадали к земле, высоко подпрыгивали и все равно казались лишь маленькими черточками на бесконечном просторе природы, терпевшей человека с тех пор, как он тут появился. Но и убивавшей довольно часто. Над самыми ретивыми из нас можно было бы посмеяться, но винтовки парней стояли в полной боевой готовности, прислоненные к старому пересохшему колодцу.
Я выходил со двора с мешком на плечах, однако, едва скрывшись с глаз домашних, мне приходилось ставить его на землю. На самом деле я врал, говоря родителям, что набрал полный мешок, ведь даже в свои тринадцать лет я не смог бы сдвинуть его с места.
Да и Рамина никогда не жаловалась, что я приносил в лучшем случае половину того, на что она теперь имела исконное право. Просто она прекрасно знала мою одышку и слабые мускулы. Отец часто говорил, что мое тело больше подошло бы старику, чем подростку. Вся семья думала, что я не доживу до старости.
Болеть можно по-разному: тихо и молча, словно стараясь скрыть ото всех свою болезнь, как неискупимую вину. Или же с хрипом и кашлем выставлять напоказ наполненные мокротами, отечные бронхи, пылающее жаром, воспаленное тело, как бесконечный ритуал угрозы жизни. Я был из тех, кто страдает тихо, только для того, чтобы в другой раз заставить всех волноваться посильнее. И все-таки я не был несчастным.
Я собирался не нести мешок на плече, а волочить его за собой всю дорогу до Цыганского холма. В пыли всегда оставался широкий, четкий след от угла нашего двора, где я сбрасывал мешок, до узкой тропинки, ведущей вверх по склону к дому Рамины. Каждую пятницу после обеда этот след тянулся через деревню, будто оставленный гигантской улиткой.
След вел мимо церкви и трактира, мимо коровников и амбаров, уже принадлежавших нам, мимо поворота на мельницу и мимо школы. Потом этот след выходил из деревни, пересекая границу – ту воображаемую линию, которую никто не видел, но каждый знал о ней.
Через несколько сотен метров след вдруг прерывался, как будто улитка растворилась в воздухе. В этом месте надо было перепрыгнуть через яму, заросшую бурьяном и полевыми цветами, и на другой стороне найти едва заметную тропку. Я швырял мешок вперед, причем чаще всего он падал в яму, и с разбегу прыгал сам, но и я улетал не дальше своей ноши. Поэтому мне часто приходилось выталкивать мешок из ямы и потом выбираться самому.
Обычно мое маленькое путешествие проходило без приключений, я приближался к дому Рамины постепенно, с передышками под деревом, на нагретом солнцем камне или в высокой траве некошеного луга. Но в этот день случилось иначе.
Я остановился передохнуть за одним из сараев и пытался поймать вырвавшуюся из мешка курицу, которая использовала любую возможность избежать своей судьбы. Она прожила бы еще два дня, а потом насытила бы желудки Рамины и Сарело. Если, конечно, Сарело не прикончил бы ее раньше, проверяя остроту своих ножей. Ведь на курах он любил тренироваться больше всего.
Юные бойцы и учитель Кирш подкрались ко мне, как к врагу, которого надо застать врасплох. Они часто упражнялись в этом, и все же через несколько лет почти всех их внесли в деревню вперед ногами.
– Ты – позор нашей деревни. Таскаешь кур цыганке и ходишь босой, как ее сынок, – начал задираться один из них.
– Мы должны ей это, – возразил я.
– Шваб ничего не должен какой-то цыганке.
Учитель держался поодаль, наблюдая за своими учениками – так хозяева неугомонных щенят отпускают поводок подлиннее, чтобы дать им порезвиться. Он прислонился к углу сарая, скрестив руки и надвинув фуражку на лицо.
Парень, заговоривший со мной, почти незнакомый, поднял меня, как будто я вообще ничего не весил. И перебросил другому, а тот – третьему. «Смотри, цыпленочек летит, да это же наш Якоб!» – весело крикнул один. «Скоро оперится», – вторили ему. Так они бросали меня друг другу, пока по сигналу учителя не уронили на землю.
Я встал и хотел убежать, но учитель позвал меня по имени. Он подошел, присел на корточки и отряхнул меня от пыли.
– Якоб, вместо того чтобы носить винтовку, ты носишь кур. Разве такое подобает немецкому мальчику? – Я молчал, и он повторил вопрос громче: – Подобает?
– Нет, господин учитель.
– Так почему же ты это делаешь?
– Я еще маленький для винтовки. Мне всего тринадцать.
– Скоро начнется война. Может быть, даже завтра. И тогда понадобится, чтобы каждый немецкий мальчик умел управляться с оружием и был физически крепок.
– Отец говорит… – начал я.
– Нам плевать, что говорит твой отец. Они с твоим дедом больше думают о себе, чем о народе. Добром это не кончится. А что думаешь ты?
– Я не знаю, господин учитель.
Он повернул меня, заправил мне рубашку в штаны и отряхнул спину.
– Мы ведь не хотим, чтобы твой отец что-нибудь заметил, да?
– Так точно, господин учитель.
– Как подобает прощаться немецкому мальчику?
– Хайль Гитлер, господин учитель!
– Молодец. Увидимся завтра в школе. Не забудь сделать домашнее задание. И обуй хотя бы приличные башмаки, если уж не сапоги.
За весь разговор учитель ни разу не запнулся, у него ни разу не перехватило горло, как обычно бывало на уроках из-за его астмы.
Один из его подопечных – наверное, из другой деревни, потому что я его никогда раньше не видел, – поймал курицу, мирно клевавшую что-то на поле, и принес обратно. Он показал ее приятелям, словно военный трофей, но я знал, что он задумал. «К забою курицы – товсь!» – крикнул он. Это была любимая забава деревенских мальчишек. Остаток жизни пернатой внезапно сократился с двух дней до получаса. Но ей повезло.
Парнишка выпустил птицу из рук, увидев кое-что поинтереснее для забавы, чем перепуганная тощая курица. Через поле в нашу сторону шла сербская девочка с коробкой в руках. Я немного знал ее, потому что мы с ней ходили в одну школу, но она посещала уроки на румынском, которые шли в том же помещении за занавеской. Еще я знал, что она живет на окраине села и помогает матери-портнихе. Часто она шагала через деревню с платьями и костюмами, которые для кого-то сшила ее мать. Мой дед тоже носил штаны и жилет ее работы.
Парень в несколько прыжков оказался рядом с ней, схватил за руку и притащил к нам. Потом вернулся и подобрал коробку, которую девочка уронила от испуга.
Девчушка замерла, лишь в глазах ее читался невыразимый страх и слегка подрагивал подбородок. Я едва мог поверить, что на свете может быть кто-то еще меньше и слабее меня, но она была именно такой. Лицо у нее было широкое, глаза – словно очерчены углем, а брови – густые, почти сросшиеся.
– Можешь ударить ее до крови, Якоб? Это всего лишь сербская девчонка, отец тебя ругать не будет, – сказал третий мальчишка.
Пацан, подобравший коробку, открыл ее, вытащил шикарный новый костюм и изрезал его перочинным ножиком. Учитель молчал. Когда я обернулся к нему в надежде, что он хоть как-то поможет, он посмотрел на меня совершенно невозмутимо.
И тут случилось непоправимое. Теплая струя, которую я долго еле сдерживал, намочила штаны, потекла по ногам и образовала подо мной лужицу. Земля, иссушенная, как всегда в это время года, жадно впитывала жидкость. «Якоб полил землю, – закричали они, смеясь. – Кто знает, какие странные цветочки теперь тут вырастут».
Словно добившись своего, юные бойцы потеряли к нам интерес и оставили в покое. Они решили прервать учения, пойти в трактир и опрокинуть по стопке шнапса за здоровье фюрера.
Они распевали эту песню, пока не скрылись из виду.
Теперь остались только мы, мы вдвоем. Я долго гонялся за курицей, наконец поймал ее и засунул в мешок. Девочка не сходила с места, она рыдала, сжав маленькие кулачки.
– Можешь пошевелиться, – сказал я по-румынски. – Они ушли. Когда Рамина узнает, она их проклянет. Она сильнее Велповра, представляешь?
Девочка посмотрела на меня печальными глазами.
– Кто такой Велповр?
– Голос из радио.
Она сложила остатки костюма в коробку, я поднял мешок, и мы пошли, каждый в свою сторону.
– Я никому ничего не скажу! – крикнула она.
– Я тоже, – отозвался я.
Подойдя к подножию холма, я бросил мешок, отдышался, сложил ладони рупором и позвал Сарело. Если, на мое счастье, он был дома, то сразу сбегал вниз широкими, уверенными шагами и брал мою ношу.
Холм все еще называли Цыганским, словно в память о былых временах, когда на холме кипела жизнь, огонь в печах горел до глубокой ночи и стук молотков лудильщиков был слышен издалека. Так мне рассказывал дед. Теперь же здесь оставался только один дом, если его можно было так назвать.
Наверху появился Сарело, подставляя нож лучам солнца и проверяя свою работу. Лезвие поблескивало. Я прекрасно знал, что он теперь сделает, я видел это десятки раз. Он поднял второй нож, зажмурил один глаз, а другим осмотрел тонкие, острые клинки, затем стал медленно-медленно скользить одним лезвием по другому у самого уха, будто это были музыкальные инструменты, звучание которых говорило об их качестве.
Мы с Сарело были одногодками, но он выглядел старше, ему можно было дать лет четырнадцать или пятнадцать, тело у него было жилистое, а над верхней губой уже росли жиденькие усики. Говорили, что он с норовом, так же, как и его мать. Очевидно, Сарело остался доволен плодами своего труда, он отложил ножи в сторону и поднес руки ко рту, как я.
– Чего тебе? – крикнул он.
– Спускайся и помоги мне!
– Курицу принес?
– Да.
Он поспешил вниз, перемахнул через яму, открыл мешок и заглянул внутрь. «Вместе с этой – двенадцать». У Сарело были не по годам большие ладони и такие же ступни, в нем вообще кое-что поражало. Светлая кожа и гладкие волосы делали его непохожим на других, вечно голодных цыганят, иногда забредавших в деревню и предлагавших товары от дома к дому.
Если бы деревенские не видели, как у Рамины вскоре после бегства бульбаши вырос живот, и если бы Непер не рассказывал, как он прибежал на крик и застал ее роды, то Сарело наверняка считали бы найденышем или приемышем. Одним из тех детей, которых цыгане якобы где-то крадут.
– Ты что, слабак, не можешь сам мешок донести? – спросил он.
– Не называй меня так, а то буду звать тебя цыганом.
Он пожал плечами и, не обращая на меня внимания, с легкостью перепрыгнул яму обратно. Я следовал за ним, слегка отстав.
– Твоя мать дома? – спросил я.
– Она всегда дома, ты же знаешь. Если она когда-нибудь окажется не дома, то весь мир рухнет.
Перед домом он вытащил курицу и посадил ее в клетку к одиннадцати остальным. В последние месяцы он явно не отдавал кур матери, а собирал их, чтобы устроить решающую проверку своим ножам. Я привычно нырнул в сумрак одной из двух комнат дома. В углу было устроено нечто вроде кухни, закуток с печкой, множеством кастрюль, мисок и тарелок.
Печку часто использовали и для отопления, а поскольку ни вентиляции, ни печной трубы не было, весь дым оставался в комнате и смешивался с чадом от Рамининой стряпни. К этому чаду добавлялся запах мыла, которое она варила явно в соседней комнате, и получался очень пикантный букет из ароматов лука, дерева, пота и жира. Я не чувствовал в этой смеси ничего неприятного и предпочитал его запаху нашего дома.
Моим глазам потребовалось немного времени, чтобы привыкнуть к темноте и мгле. Я ожидал увидеть Рамину на диване возле окна – она всегда встречала меня, сидя на нем, как будто не вставала с места всю неделю между моими посещениями. Однако же от визита к визиту она так заметно толстела, что теперь ее бесформенное, расплывшееся тело занимало почти всю ширину дивана, и я едва мог умоститься рядом с ней в уголке.
Однако Рамина оказалась не на диване, а рядом с ним – оттуда доносились странные звуки, как будто она что-то складывала стопкой и передвигала с места на место. Сарело поставил мешок у печи и вышел на улицу. Снаружи слышалось равномерное, упорное ширканье железа. Я знал, что Сарело сел на корточки, прислонившись к стене дома, и точит ножи, новые или те, что собрал у клиентов. Время от времени он останавливался и проводил по лезвию большим пальцем. Он был таким умельцем, что работы всегда хватало.
Дверь во вторую комнату, которую Рамина всегда держала на замке, на этот раз была широко распахнута. Поддавшись любопытству, я подошел ближе и хотел ступить на порог, чтобы хоть одним глазком заглянуть внутрь, но грузное тело цыганки преградило мне путь. То самое тело, которое часто казалось мне мягкой подушкой, к которому я мог прижаться и затеряться в его многочисленных складках, теперь довольно грубо заставило меня отступить.
Прижавшись к жировым складкам Рамины, я дышал с ней в одном ритме, ее теплый живот поднимался и опускался, а вместе с ним и моя голова. При этом меня нередко охватывали бесконечная нежность и покой, и я засыпал. Мать рассказывала, что, родив Сарело, Рамина начала пухнуть, как на дрожжах. После того как тело ее опорожнилось, она стала заполнять его едой в огромных количествах.
Она набивала себе живот столь неуемно, что через несколько лет уже едва могла протиснуться в дверь. Тогда она решила вообще больше не выходить из дома, кроме тех случаев, когда нужно было выхаживать меня. В деревне же ее с тех пор никто не видел. Мать даже предполагала, что Рамина съедала тот жир, что получала от нас, ведь никто никогда не видел, чтобы она продавала мыло.
Рамина заперла дверь и положила ключ в карман.
– Ты сегодня поздно, Якоб, я уже думала, что ты вообще не придешь.
– Что ты там прячешь за дверью? – спросил я.
И сразу получил оплеуху. Я лишь успел увидеть, как колыхнулась мясистая рука и тут же опустилась, а щека у меня запылала. Я понял, что задал единственный вопрос, который мне нельзя было задавать. На который я не имел права.
Я был готов получить еще, но она молча отошла к печи, ткнула носком мешок, словно желая убедиться, что тот не пустой, и направилась к дивану, на который опустилась с таким кряхтеньем и стоном, будто это стоило ей каких-то нечеловеческих усилий. Растянутые старые чулки топорщились на толстых икрах, похожих на свиные окорока, что висели у нас в коптильне.
Казалось, Рамина забыла обо мне, и я уже собирался уйти, но она протянула руку, попросила открыть окно и сесть рядышком.
Все было как всегда. Мы сидели, сильно откинувшись назад, словно так можно было увидеть нечто большее, чем просто кусочек неба. Рамина так глубоко утопала в диване, с годами продавившемся под ее тяжестью, что напоминала мне корабль, севший на мель. Дышала она шумно, будто воздух, проникавший в нее, лишь с большим трудом пробивал себе дорогу в ее легкие.
Рамина ухватила меня за запястье, подтянула поближе к себе и положила руку мне на плечи, словно зажав в клещи. Я представил, что мне придется все теснее прижиматься к ней, пока ее обширное тело не обернет меня со всех сторон. Оно поглотит меня целиком, и след мой затеряется навеки. Но в тот раз до такого не дошло.
– Что это ты больше ничего не спрашиваешь? – поинтересовалась Рамина.
– Ты не можешь проклясть учителя и трех его мальчишек? Они хотели, чтобы я ударил сербскую девочку. – Она промолчала. – И чтобы я тебе больше ничего не носил.
Рамина внимательно посмотрела на меня и ответила:
– Это скверно, Якоб. Очень скверно. Я надеюсь, ты их не послушаешь? – Она ненадолго задумалась. – Посмотрим, что можно сделать. – Убрав прядь волос у меня со лба, Рамина потребовала: – А ну-ка, теперь задай интеллигентный вопрос.
Неграмотная Рамина давным-давно услыхала где-то слово «интеллигентный» и с тех пор употребляла его как вступительное слово для наших посиделок. Я знал, чего она ждет от меня и что есть только один способ освободиться от ее хватки.
– А как я родился на самом деле?
И довольная Рамина отпустила меня с громким «Ах».
– Отчего же ты сразу не спросил об этом, мой мальчик? Подойди к окну и скажи мне, что ты видишь?
Я исполнил ее желание.
– Совсем ничего не вижу.
– Люди всегда что-нибудь видят, – возразила она.
– Поле, много ворон, больше ничего. – Я прикидывался дурачком, потому что она любила такую игру.
– Может, там чего-то не хватает? – намекнула цыганка.
Я подождал, пока она повторит вопрос.
– Может, человека не хватает? – предположил я.
– Кое-чего важнее человека, душа моя.
– Важнее человека? Может, дождя?
– Почти такого же важного, как дождь.
– Что бы это могло быть? – спросил я, будто не зная ответа.
– Не хватает ветра. Ни ветерка, уже несколько дней. Ветер набирается сил, готовится к осенним бурям. Тогда он опустошит все, чего коснется.
– В таком ветре тоже прячется дьявол? – спросил я, хотя давно знал ответ.
– В любом ветре может скрываться дьявол, не только в осенней буре. Дьяволов надо опасаться в любое время года. Но ветры приносят и пользу. Без них души умерших вообще не могли бы подняться в небо. Когда Бог решил посеять людей по всей земле, ему помогал ветер, иначе люди росли бы только тут, у нас.
– А ветер уже был до Бога?
– До Бога ничего не было, душа моя. Но каждый раз, сотворив что-то новое, тебя, меня, цыган, швабов…
– И бульбашу? – перебил я.
– И его, грешника. Так вот, с каждым разом Бог немножечко уставал, и сил у него убавлялось. Только этим я могу объяснить, что в наше время он стал таким слабым.
– И как ветер связан с моим рождением?
– Имей терпение, Якоб. Нельзя забегать вперед рассказа, ему нужно время. Конечно, ветер связан с твоим рождением, ведь есть не только старые осенние ветры, но и молодые ветры весны. Говорят, иногда они капризны и необузданны, порою даже жестоки. Беременные женщины боятся их, ибо молодые ветры могут выкрасть плод из их чрева. И тогда они остаются с пустыми животами, словно ребенка там и не бывало. Но иногда – надо сказать, очень редко – женщина может и забеременеть от ветра. Мужские семена витают вокруг, голые и слепые, пока ветер не направит их куда следует.
– Ты о семени моего отца?
– Да при чем тут твой отец? Такой злой человек не может быть твоим отцом, Якоб. У тебя с ним ничего общего. Уж в этом ты мне поверь. Это было семя другого мужчины, гораздо лучше твоего отца. Ветер принес его семя к твоей спящей матери. Оно могло прилететь хоть из Китая.
– Но я же совсем не похож на китайца.
Рамина пожала плечами, как будто я задал отнюдь не интеллигентный вопрос.
– Откуда ты все это знаешь? – опять спросил я.
– Мы, цыгане, знаем такие вещи, что сокрыты от остальных. И мы никогда не записываем наши истории, чтобы крепче держать их в памяти. – На этом месте Рамина всегда замолкала, закрывала глаза и вздыхала так громко, точно это был последний вздох. Я смотрел на ее распухшие ступни, по которым ползали мошки. Мухи садились на ее спокойное лицо, бегали по губам и щекам, но она их не отгоняла. Она сидела, словно уставший от напряжения великан.
Но каждый раз, когда я думал, что она уснула, и уже предвкушал свой уход, даже вставал с дивана, раздавались ее слова: «Ты так и не задал второй вопрос».
Я снова плюхался на диван.
– Но даже если все так и есть, как это меняет то, что я родился на навозной куче?
Тогда она выпрямлялась и смотрела на меня с негодованием.
– Якоб, никогда не смей сомневаться в том, как ты появился на свет. Я с радостью расскажу тебе эту историю, если через неделю ты вовремя принесешь мне продукты.
Эта уловка должна была ободрить меня и заставить прийти снова. Ведь в этом хлипком домишке, где тишину нарушали только молоток и точило ее сына, течение времени можно было отмерять лишь моими посещениями.
Рамина украшала свои рассказы – а для меня они были не просто рассказами, а чистой правдой – каждый раз на новый лад. Она понимала, чем обязана мне, своему единственному слушателю. А слушал я с готовностью и удовольствием, да и кто бы не поверил ей охотнее, чем другой, вонючей байке? И по сей день, проверяя, не пахну ли я своим рождением, я шепчу себе: «Все же Рамина была права».
И тогда я вижу, как мы сидим рядком на продавленном диване. Ее плоть простирается во все стороны, по ней ползают мухи, поддавшиеся магическому притяжению эдакого колосса. Вокруг полно мошек. В такие мгновения я ничего не могу с собой поделать и чувствую, что она мне роднее отца и матери. На мгновение вымышленная версия затмевает первую, более вероятную.
Однако первую версию можно было считать столь же невероятной, как и версию Рамины. Это ощущение лишь усиливалось, поскольку мать упорно отказывалась подтвердить что-нибудь одно и опровергнуть другое. Столкнувшись с двумя одинаково невероятными версиями рождения, я решил считать настоящей ту, что слышал из уст Рамины.
* * *
Второе мое рождение – за которое ручалась Рамина – произошло в нашем темешварском доме. Мать удалилась туда, чтобы в последние месяцы беременности пожить с удобствами и укрыться от вспыльчивого характера отца. В другой вариации, напротив, она хотела быть поближе к нему, пока он следил в порту Темешвара за отправкой нашей скотины и зерна в Австрию.
Из рассказов Рамины оставалось неясно, отчего у матери случились преждевременные роды, хотя в том, что я недоносок, не сомневалась даже рассказчица. То мать упала с лестницы, спускаясь в подвал за салом. То у нее вдруг начались схватки на улице, когда она искала отца, – говорили, что он стал ходить налево. А Темешвар был полон соблазнов для такого мужчины, это она хорошо понимала.
Там были директорские жены, которые после обеда откушивали кофий в кафе «Вена» и маялись от скуки остаток дня. Приятно пахнущие артистки, только что вернувшиеся из Парижа и возбужденно расписывающие прелести большого города и недостатки провинции. Да еще пруд пруди всяких гувернанток и простых нянек – чаще всего это были сильные, пышущие здоровьем крестьянские дочки, что работали в состоятельных семьях за небольшое жалованье и ночлег на кухне. Как раз в таких отец и знал толк, говорили злые языки.