Текст книги "Якоб решает любить"
Автор книги: Каталин Дориан Флореску
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
* * *
Какой же дом он ожидал увидеть? Ведь ощущение чего-то своего, более-менее постоянного, ему доводилось испытать в лучшем случае в амбаре крестьянина, где он как-то был расквартирован на зиму. Он знал, что это должен быть двор с колодцем, хорошо заметный с берега речки, примерно в четверти мили от деревни. А за домом должно быть возвышение, что-то вроде кочки на ровной линии горизонта.
Но сумеет ли он отыскать это место и стоит ли там до сих пор родительский дом или уже остались только заросшие кустами развалины? Поняв всю безнадежность своего замысла, он снова пожалел, что дезертировал. Еще немного, и он развернулся бы, едва не достигнув цели, и где-нибудь дал бы завербовать себя на какую-нибудь войну. В Меце или Нанси наверняка по достоинству оценят опытного бойца.
Наступило холодное утро, напомнившее о приближении суровой зимы, и вместе с ним над землей разлился густой туман – казалось, он состоит из какого-то особого вещества, которое можно схватить рукой. Каспар всю ночь шел вдоль берега Сейя, по речке было удобно ориентироваться.
На рассвете он остановился у какого-то мостика, чтобы разглядеть свои трофеи. Мушкет был меньше и удобнее его старого. Он наверняка найдет на него покупателя. Но в мешочках не оказалось ничего интересного, даже табака, только порох и несколько пуль. Каспар улегся под мостом и скоро уснул.
Он совсем не ожидал, что все случится так быстро. Едва проснувшись, отряхнув одежду и подняв взгляд, он увидел двор прямо у холма, единственного на всю округу. Все в точности, как он помнил. Дыма видно не было, и возле дома никто не показывался, но Каспар оставался настороже, ведь двор выглядел вполне обжитым. На веревке ветер полоскал кое-какое белье, а из хлева он отчетливо слышал мычание коровы.
Он поискал, где бы ему спрятаться, но кроме пары кустов, рощицы на вершине холма и амбара чуть поодаль от дома, никаких укрытий не было. Туман постепенно рассеивался, а Каспар стоял на открытом месте. Он пригнулся и побежал к вершине холма, огибая двор по широкой дуге и не спуская глаз с дома.
Оказавшись наверху, он сел на поваленное дерево и стал выжидать. Уж что-что, а это он умел. Кинжалом он обстругивал ветку, все время одно и то же движение. Через некоторое время из дома вышла девушка лет шестнадцати, не больше, и, как полагается крестьянке, в белом чепце и переднике. Она бросила короткий взгляд в его сторону, потом взяла подойник и зашла в хлев.
Тут он понял, что замечен и что за ним уже наблюдают. Но ему годами приходилось довольствоваться только сношениями за деньги с уродливыми, потасканными женщинами, поэтому он был так увлечен созерцанием девушки, что чуть не проглядел, как крепкий мужчина вылез из окна, перемахнул через забор и, прячась за редкими кустами, стал подниматься к нему с ножом в руке.
Каспар встал, поставил мушкет дулом вверх, засыпал в ствол порох, вставил пулю, потом утрамбовал все это обструганной веткой. «Ближе, – прошептал он и насыпал пороху еще и на полку замка. – Еще ближе». Прицелился, спокойно выстрелил. Мужчина вдруг остановился, как будто передумал подниматься, потом ноги его подкосились, он осел и рухнул лицом вниз.
Девушка с криком кинулась к дому, бросив подойник, и молоко полилось на землю, точно так же, как кровь убитого. В тот же миг на улицу выскочил старик, схватил, что попалось под руку, – косу – и побежал к Каспару. Он с трудом карабкался по склону, несколько раз съезжал вниз и начинал сначала. Тем временем Каспар перезарядил оружие и сделал второй выстрел.
Потом Каспар направился к своей первой жертве. Всадил мушкет ему в ребра, чтобы удостовериться, что парень больше не жилец. Он сел, натянул на ноги сапоги мертвеца и подошел ко второму трупу. Сбросил свою накидку и надел плащ старика.
Он осторожно приблизился к дому, откуда слышались стоны женщины. Толкнул дверь и вошел. Несколько мгновений глаза его привыкали к темноте, потом он разглядел девушку, сидящую на корточках в углу, и жалкое зрелище на кровати. Тело женщины было покрыто опухолями – на ногах, на шее и под мышками. Некоторые, узловатые и темно-красные, были размером с ладонь. Кое-где на коже зияли свищи, откуда сочилась сукровица.
Каспар не знал, в сознании женщина или нет, но сразу понял, чем она больна. Все-таки он спросил об этом девушку – на лотарингском немецком, на диалекте, который помнил с детства. Он хотел потянуть время, чтобы сообразить, что ему делать. Ответа не последовало, тогда он спросил еще раз, громко и прямо.
– Да, чума, – ответила девушка.
– Ты тоже больна?
– Кажется, нет.
– Иди сюда!
Эту фразу тоже пришлось повторить, чтобы девушка сдвинулась с места. Когда она, измученная годами недоедания, подошла к нему, он схватил ее за локоть и потащил во двор.
– Приведи корову! – приказал он.
Он подтолкнул ее к хлеву. Но девушка и не думала повиноваться. Она зашла в хлев, выбежала через прореху с другой стороны и побежала к деревне, но у моста Каспар ее догнал. Девчонка храбрилась, отбивалась и несколько раз вырывалась из его рук. Она оказалась такой легкой, что Каспар без труда поднял ее и отнес обратно на двор.
Там он принялся искать веревку. Найдя ее, сделал петлю и хотел накинуть ее девке на шею. Она сопротивлялась, пока он не прижал ее к себе, схватив одной рукой тонкие запястья. Но она опять смогла вырваться, тогда он швырнул ее на землю, придавил руки коленями и довел дело до конца.
На веревке он затащил ее в амбар поодаль и там привязал к балке, потом вывел корову и взял подойник. Подоил корову, жадно напился молока из подойника и придвинул его к девушке, но та его опрокинула.
– Да ты сыта, как я посмотрю. А есть-то больше и нечего, – сказал он. – Как тебя звать?
Она поджала колени и обхватила их руками. Ее икры и бедра обнажились, она заметила его ухмылку и попыталась прикрыться юбкой.
– Я тебе ничего не сделаю, – успокоил он. – По крайней мере, пока не буду уверен, что ты здорова. А пока посидишь тут на привязи. Я так понимаю, эти двое были твой отец и брат и теперь ты не прочь меня прикончить, но это пройдет. Что мне оставалось делать, они же сами на меня набросились. А надо было просто спросить, и я бы ответил. Просто времена теперь такие, паршивые. Пойду-ка я лучше схожу в деревню, поищу чего-нибудь пожрать. Но сперва придется связать тебе руки.
Вернувшись, Каспар увидел, что девушка хрипит от напряжения, изо всех сил пытаясь освободиться. Он отложил мешок и развел костер.
– Деревня разорена. Там почти никого не осталось. Я видел только двух баб и одного калеку, – сказал он и высыпал содержимое из мешка. – Несколько картошек да кукурузин – все, что нашлось. Если и дальше так пойдет, придется сожрать тебя. – Он посмотрел на ее испуганное лицо и расхохотался: – Живая ты мне нужнее, чем мертвая. Кто бы мог подумать, что приду я домой, а тут меня уже и баба поджидает.
Он положил картофелины и початки в костер, уселся перед ним и потер руки. Он ел полусырую еду, а девушка поглядывала на него голодными глазами. Ее взгляд переходил от сапог брата ко рту Каспара и обратно. Потом оба долго смотрели на огонь, и на них навалилась усталость. Уже засыпая, он услышал ее тихий голос: «Маме тоже надо дать что-нибудь поесть и поменять повязки».
Когда она проснулась, ворота амбара были широко распахнуты, в них безжалостно дул ветер. Она была одна, от Каспара ни следа, и она надеялась, что он, непонятно почему, пошел дальше. А еще она прекрасно понимала, что без него она не сможет освободиться от веревки и умрет с голоду. Со двора послышалось чье-то бодрое пение:
Пьем за Густава-короля,
Скоро папистов дождется петля.
Швед прогонит с позором
Всю папистскую свору.
Она вытянулась, насколько могла, чтобы что-нибудь разглядеть, и увиденное заставило ее снова закричать.
Каспар перенес ее брата и отца в дом и собирался зажечь факел, пропитанный винным спиртом. Он опять зашел в дом и вернулся, кашляя, черный от сажи, когда соломенная крыша уже пылала. Теперь он поднес огонь к тюкам сена, которыми обложил весь дом снаружи. Он слышал крик девушки, но не обращал на нее ни малейшего внимания. Ветер, поначалу мешавший поджогу, теперь раздувал пожар все сильнее, и дым повалил густыми клубами из двери и окон.
Каспар был доволен своей работой, пламя пылало равномерно со всех сторон. Прислонившись к забору, он удивлялся своему умению, ведь искусству поджигать надо было научиться. Сколько крестьянских домов обратили в пепел его руки, не счесть. Хороший огонь прожирал себе дорогу сквозь все, что только попадалось на его пути: сквозь гнилое дерево, сквозь полотно и глину, сквозь солому кроватей и постельное белье, сквозь кожу двух мертвых мужчин. Мать, не приходя в сознание, задохнулась, прежде чем огонь проглотил ее. Он заставил рухнуть стены и бревна и расчистил место, на котором Каспар собрался построить новый дом.
Он вернулся в амбар, где лежала девушка, обессилевшая от попыток освободиться.
– Теперь ей больше ничего не надо, – пробурчал Каспар.
Прошло несколько дней, прежде чем девушка решилась спасти свою жизнь. Ей надо было выжить, чтобы когда-нибудь отомстить. Однажды вечером она выпила целый ковш молока, который Каспар ставил перед ней каждый день, вытерла рот тыльной стороной ладони и потребовала еды. Он поделился с ней кашей, которую сварил себе.
Она поела молча и потом долго сидела тихо, так что Каспар разочарованно отвернулся от нее. Все эти дни он внимательно следил, не появятся ли у девчонки первые признаки чумы, и был готов сжечь и амбар вместе с ней, если понадобится. Однако, если не считать худобы, девчонка выглядела здоровой. Со временем она могла стать такой женщиной, какую он давно хотел себе в жены. Выносливости ей не занимать. А когда немного наберет вес, точно сможет вырастить с десяток ребятишек и управляться по хозяйству. Подумав об этом, Каспар замечтался о будущем.
– Мари, – услышал он вдруг. – Меня зовут Мари.
– А я уж думал, что ты разучилась говорить. Я родом из Дьёза, представь себе. Войны я себе не искал, она меня сама отыскала. Война не учит хорошим манерам, зато учит выживать. Со мной ты не пропадешь, девчушка. К слову, меня Каспаром звать. Фамилию свою я не помню. А ты свою?
– Оберти́н.
– Звучит ладно. Даже на мой слух звучит ладно. Француженка? – спросил он.
– Да.
– А почему тогда говоришь на лотарингском немецком?
– До войны здесь почти все были немцы.
– Чем вы на хлеб зарабатывали?
– Солью. Но с тех пор как добыча соли из-за войны прекратилась, ничем не зарабатывали.
– Мы тоже раньше солью промышляли. Отец работал в Муайянвике, – сказал Каспар.
– И мой тоже.
– Вот оно как! И давно вы тут поселились, в моем доме?
– В твоем доме? – удивилась девушка.
– То-то и оно. Это был дом моих родителей, а теперь, значит, мой. Их мародеры убили. Отца в колодец сбросили.
Мари ошеломленно вытаращила глаза. Взяв себя в руки, она сказала:
– Здесь жили несколько поколений моих предков. Я здесь родилась, и мой отец тоже. К тому же у нас вообще нету колодца. Тут на всю округу всего два. Один в деревне, я оттуда всегда воду носила, а другой, с соленой водой, – далеко на отшибе, на брошенном хуторе.
Полил сильный дождь с тяжелыми как свинец каплями, как будто небо решило отомстить земле. Каспар рыскал по земле, которую считал своей и за которую убил. Он искал колодец и никак не мог остановиться. Ведь все совпадало: расположение двора, пригорок, вот только про колодец он забыл.
Быть может, отец Мари когда-то работал плечом к плечу с его отцом. А теперь он всех убил, без всякого смысла. Да, и такие мысли одолевали Каспара, но назвать это чувством вины было бы слишком. К тому же они так и так скоро все перемерли бы от чумы, если б не появился он, так думал Каспар. Промокший до нитки, он вернулся в амбар, разжег костер, разделся – на этот раз девушка погладывала на него с любопытством – и попробовал согреться.
– Ты лютеранка или католичка? – спросил он немного погодя.
– Католичка, – ответила она. – А теперь отвяжи меня, я больше никуда не убегу.
Наконец-то хорошая новость, впервые за долгое время. Он самодовольно улыбнулся, посчитав, что добился своего. И в последующие двадцать лет у него не было причин в этом сомневаться.
Глава третья
Покойники, как всегда, вели себя хорошо и гостеприимно. Я провел в их обществе уже час. Они не в первый раз брали меня под свою защиту. Каждый раз, когда ярость отца выходила из берегов, они радушно принимали меня. Но еще никогда я не нуждался в их защите так, как тогда, 14 января 1945-го.
Они всегда старались не напугать меня, ведь я был их самым верным посетителем. Вернее старых женщин с лицами, изборожденными сотнями морщин, как скомканные обертки от конфет. Вернее молодых женщин, которые в последний год все чаще появлялись на кладбище, оплакивая своих недавно усопших.
Их мужей привозили с той войны, которую мы еще недавно считали победоносной. Еще недавно их, одетых в накрахмаленную по этому случаю немецкую форму, провожали до границы деревни. Там их обнимали, целовали, гладили и выпускали в свет ради нашего дела. Никто их не вынуждал, в этом не было нужды.
Мужчины отправлялись на войну по собственной воле. Они жаждали выступить против России, самое позднее с лета 1943-го, когда правительство Румынии признало, что наше дело теперь немецкое, а не румынское. Они тут же сбросили с себя мешковатую форму слабой румынской армии, у которой не хватало средств даже на то, чтобы обуть своих солдат. А потом надели новенькие, шикарные немецкие мундиры, которые сидели на них как влитые. В них она шикарно смотрелась – молодежь Трибсветтера – немного чопорно, но шикарно. Форма прекрасно сочеталась с их рвением.
О том, что наше дело немецкое, мы узнали от самого Велповра, величайшего полководца всех времен, как его называли взрослые. Этого человека я ни разу не видел – пока в нашем селе не появились его фотографии, – так что он мог бы оказаться и выдумкой. Очередной сказкой Рамины о привидениях, из тех, что она столько лет рассказывала мне в заброшенном доме на цыганском холме.
Именно благодаря ей я с удовольствием прятался среди покойников не только от отца, но и от русских. Я привык подолгу сидеть там. Русские посинели бы от холода, прежде чем нашли бы меня. Я не значился в их меню на пути к Берлину. Уж в этом я был уверен.
Велповр оказался опаснее всех существ из сказок Рамины. У него был такой голос, что, начиная грохотать, он пронизывал нас подобно признанию в любви или внезапному приступу лихорадки. Каждое воскресенье после церковной службы священник выставлял радиоприемник на стул перед своим домом на Лотарингской улице. Ведь на первом месте был Бог, но сразу за ним – величайший полководец всех времен[12]12
Так назвал Гитлера после успешной Французской кампании начальник штаба Верховного главнокомандования вермахта Вильгельм Кейтель (впоследствии подписавший акт о капитуляции Германии). Сокращение Велповр (нем. GröFaZ от Größter Feldherr aller Zeiten) стало ироничным прозвищем Гитлера после Сталинградской битвы. В нем также обыгрывается склонность национал-социалистов к сокращениям.
[Закрыть]. Кто-нибудь из собравшихся залезал на дерево и укреплял там громкоговоритель. Так прокладывали путь для голоса, что был оружием, пожалуй, помощнее любого «мессера» или «юнкерса». Этот голос властно и неудержимо катился по дворам Лотарингской и Главной улиц, заворачивал на Неронову и, наконец, проникал в самые дальние домишки у выезда из села.
Святой отец Шульц включал радио на полную громкость, как во время трансляции футбольного матча. Фюрер и футбол – вот два самых громких воспоминания моего детства. По сравнению с ними большой колокол нашей церкви был монументом деликатности. Велповру удалось добиться такой популярности, что его фотографии висели на стенах самых дальних комнат и стояли в рамочках на комодах. Рядом с дедушками и бабушками, свадьбами и крестинами в таких же рамочках. Он тоже стал членом каждой семьи, вырезанный из журнала «Сигнал» или газеты «Поллерпайч»[13]13
«Сигнал» – цветной глянцевый журнал, подведомственный вермахту, средство нацистской пропаганды на оккупированных, союзных и вражеских территориях (но не в самой Германии), издавался в 1940–1945 гг. на 15 языках, в том числе на русском и английском; «Поллерпайч» – еженедельная газета дунайских швабов на банатском диалекте немецкого языка, издавалась в 1928–1929 гг. и 1935–1945 гг. тиражом до 10 тысяч экземпляров. Название означает хлыст, которым щелкали пастухи, подавая крестьянам сигнал выгонять скотину утром и загонять вечером.
[Закрыть]. Эти издания покупали у Фонда зимней помощи, чтобы внести свой вклад в войну, которую вели от нашего имени.
– Да что нам проку от этой войны? – возмущался отец. – На кой ляд нам русская земля, когда своей хоть отбавляй? И ведь она уже наша.
Но и он все-таки повесил фюрера, правда, в дешевой рамке и без особого рвения.
– На всякий случай, – сказал он. – Поди знай, кто в дом зайдет.
Но я думаю, он просто терпеть не мог других вождей рядом с собой.
Когда с шелковицы, словно падая с неба, раздавались военные сводки из Белграда или Берлина и в заключение играл марш «Знамена ввысь»[14]14
«Знамена ввысь» – «Песня Хорста Весселя», марш СА, в 1930–1945 гг. гимн НСДАП, с 1940 г. обязательно исполнялся сразу после национального гимна Германии.
[Закрыть], парни собирались вокруг этого дерева и пели хором. Одни еще носили короткие штаны, другие – уже новую форму. Ни одна юбка в нашей деревне не манила их сильнее, чем приемник «Блаупункт» во дворе священника.
Но с каждым разом ряды добровольцев редели, первым до границы деревни проводили Зеппля, сына трактирщика, вторым – Йоханнеса, сына мельника, третьим – Непера.
– Ты старый человек. Тебе ни к чему идти, – отговаривал его мой отец.
– Для нашего дела никто не стар, – нашелся Непер и взял винтовку на плечо. Его проводили до железнодорожной станции в чистом поле.
Непер стал и одним из первых, кто вернулся домой вперед ногами, по нему едва успели соскучиться. Для него звонил только один большой колокол. Так было всегда, когда на поезде или грузовике привозили домой мертвых. Их выгружали перед въездом и вносили в деревню на руках, в сопровождении медленных, монотонных ударов колокола. Люди, несшие гроб, шагали в такт его звону. Колокол служил метрономом нашей скорби.
Покойного приносили домой, гроб ставили во дворе на два стула. Если он был румыном – а у нас жили и несколько румынских семей, – то нужно было следить за тем, чтобы под гробом не пробежала кошка, иначе душа умершего не обретет покой и будет преследовать живых. Наших покойников относили в поля, чтобы они могли в последний раз попрощаться со своей землей. Похоронная процессия блуждала по полю во главе со священником, страдая от жары или от пронизывающего банатского ветра. Летом, когда высоко колосились хлеба, гроб иногда напоминал корабль, плывущий по ниве.
Так вот, в январе 1945-го я сидел на кладбище, съежившись и поджав ноги, и ждал, пока эта внезапно разразившаяся над нами буря уляжется и русские уйдут. Земля глубоко промерзла, не то что ранней осенью, когда могильщики без труда вырыли могилу, чтобы опустить в нее тело сербки Катицы. На тот момент она была последней на нашем кладбище. Пуля в висок почти в упор, крови пролилось совсем немного.
Она лежала недалеко от склепа семьи Дамас, где скрывался я, у самой ограды кладбища, теперь едва заметной под свежими сугробами. Ее вместе с родителями сперва похоронили здесь и только потом вспомнили, что сербам здесь лежать не полагается, они же православные. Это признали коллективным промахом и списали на военную суматоху.
– Ни один христианин не будет вскрывать свежую могилу! – запричитал могильщик.
– Тебе и не придется. Мы ее убили, значит, на нашем кладбище ей и покоиться, – объяснил священник Шульц.
Ведь застрелили ее отнюдь не русские, а последний немецкий офицер, перед тем как отступить вместе со своими солдатами. Если к восемнадцати годам я и испытывал что-то похожее на любовь, то лишь к Катице-сербке. Эта девушка была очень тощей, трудно поверить, что человек может быть настолько тощим. Ну, может, кроме меня.
Я трясся всем телом, рубашка и куртка не спасали от холода. Это место я нашел много лет назад. Верхнюю плиту склепа оказалось под силу отодвинуть даже мне, а спустившись по нескольким ступеням, я обнаружил рядом с тремя гробами достаточно места, чтобы сидеть на корточках. Могила была рассчитана на четверых, но одно место пустовало, словно последний покойник после смерти на чужбине не нашел дорогу домой. Тут я и зажег свою свечу, дававшую лишь толику света и тепла, и ждал, когда русские уйдут, а меня заберут обратно в дом.
* * *
В сентябре мы вернулись в Трибсветтер, поскольку в Темешваре начались бои. Хотя летом авиация союзников разбомбила вокзал, город оставался важным транспортным узлом, и потому немцы хотели его отвоевать.
Нас с дедом отец уже давно сослал в Темешвар, а сам приезжал сюда с матерью раз в год – на пару недель в августе, после сбора урожая. Сарело, сын Рамины, все это время каждую неделю привозил продукты с нашего подворья, на городском рынке их давно уже было не достать. На телеге дорога занимала у него полдня. Отец опасался мародеров и армии, которой теперь приходилось кормить множество голодных, но вооруженных глоток, и приказал Сарело въезжать в город только с наступлением темноты.
Наш дом стоял на отшибе, так что Сарело ехал сначала вдоль трамвайной линии, потом сворачивал на короткую, плохо освещенную улицу и с нее выезжал в чистое поле. Оттуда ему оставалось еще несколько сотен метров до нас, мимо глухих задних стен домов. Дома повернулись к полю спиной, они были последним бастионом города, защищавшим от необжитых окрестностей, поросших кустарником. Темешвар, как и Трибсветтер, был беззащитен перед всеми, кто хотел его завоевать, – турками, Габсбургами, а теперь и русскими.
Сарело въезжал в Йозефштадт и останавливался перед нашими воротами, а мы спешили ему навстречу, чтобы закатить телегу во двор. Зависть соседей нам была обеспечена. Обертинов здесь знали с давних пор, а отца считали неприятным человеком, но успешным дельцом. В повозке, под брезентом и покрывалами, лежали полные мешки муки и картошки, а еще свиные или телячьи туши. Разгружая повозку, мы всегда перемазывались кровью.
Но чем старше и прожорливее становилась война, тем меньше доставалось нам. Тем меньше груза было в телеге. Улицы кишели солдатами – одни отступали строем, другие бесцельно шатались – и все они чувствовали тот самый давний голод. Едва ли они пропустили бы повозку с такими лакомствами.
Посему в последнее время Сарело хоть и продолжал навещать нас, получая от отца указания для управляющего Неа Григоре, но привезти он мог лишь несколько яиц, двух-трех кур да немного сала. Тем сильнее мы обрадовались, когда однажды, накануне наступления немцев, он появился вдруг со свиной тушей. «Это Неа Григоре вам прислал. Вторую, что осталась, он взял себе, в уплату. Остальных на днях конфисковали военные». Мы отнесли свинью в подвал, чтобы разделать на следующий день. Из запасов у нас оставалось разве что варенье, соленые огурцы и несколько бутылок шнапса из отборной сливы прошлого урожая.
На следующее утро мы впервые увидели русских, они уже успели занять город. Невдалеке, у акациевой рощи, светловолосые люди возились с машиной, на которой был установлен целый ряд полозьев со снарядами. В холодных лучах слабого солнца металл поблескивал так, будто в поле вырастало какое-то невиданное доселе растение. Оно тянулось к солнцу и поднималось все выше и выше, по мере того как сильные мужские руки вращали рукоятки управления.
Ветер доносил до нас отрывистые приказы офицера. Ко множеству языков, что перемешались в этих краях или не перемешались, но все же как-то уживались, теперь добавился и русский. Русская речь человека, взявшего город на прицел. Для нашего еще непривыкшего слуха она звучала собачьим лаем. Грохотом врывающегося времени.
Отец с дедом стояли уже в одних трусах и сапогах. Повязали мясницкие фартуки, в руках ножи, и собирались потрошить свинью. Сарело как раз тоже раздевался. Увидев через занавески диковинное оружие, дед уронил нож.
– Сталинский орган, – прошептал он.
– Немцы хотят отбить город. Им это ой как нужно. Говорят, они стянули к Темешвару танки и пушки. Теперь уж точно недолго ждать, скоро начнется, – сказал отец.
– Я вчера ехал по городу и встретил одного знакомого. Он говорит, многие уезжают отсюда. И везде румынские и русские солдаты, – добавил Сарело.
– Война? У нас? – не могла поверить мать.
Вплоть до этого лета мы жили так, будто война идет не у нас, а только в киножурналах, радиосводках и газетах. Даже когда у нас забрали последнюю скотину и половину дедовых лошадей. Война лишь задевала нас краем, словно отголосками бури, бушующей где-то далеко. А тут вдруг она накрыла нас, да еще с какой силой.
Уже 16 июня союзники начали сбрасывать на нас зажигательные бомбы, самолеты целыми стаями опорожняли свои утробы над городом. Сирены взвыли и не утихали до августа. Мы с дедом прошли через это, а вот для родителей настоящая война началась, только когда они увидели русских из окошка. Между тем Красная армия была уже в городе, а немцы – на подступах.
Мы с Сарело рванулись к окну, чтобы посмотреть на орудие, о котором знали только понаслышке. Поддавшись какому-то странному очарованию и потеряв дар речи, мы не сводили глаз с чуда техники, которое тем временем прикрыли зелено-коричневой сеткой. Внезапно мать обернулась и воскликнула, прижав руку ко рту:
– Иисус-Мария-Иосиф! Оглянитесь вокруг, это ж не дом, а сплошной донос на нас. На стене Гитлер, везде журналы «Сигнал» и немецкие книжки.
Мы и в самом деле не удосужились очистить дом от следов нашего дела. Следовало вытравить его, если уж не из памяти, то хотя бы отовсюду, где оно могло нас выдать.
Отец и дед, конечно, едва ли разделяли образ мыслей других немцев, но тем больше их вина. Они давно это поняли. Ведь они были крестьянами, и такие понятия, не имевшие отношения к их земле, как, например, национал-социализм, были для них чем-то абстрактным, вроде утверждений, что Земля круглая и вращается вокруг Солнца. Но кто в это поверит, когда у нас в доме величайший полководец всех времен?
К той же запоздалой мысли, очевидно, пришел и Пауль, соседский сын. Из другого окна мы видели, как он осторожно вышел из дома и закопал в огороде ящик. Ясно было, что в ящике знамя со свастикой, которое он берег на день полной победы, и форма СС, которую, по его словам, он зашвырнул на чердак, как только вернулся домой. А теперь и чердак, оказывается, стал недостаточно надежным.
Другие соседи все сделали заранее. Еще в августе, когда румыны объявили нам об отмене братства по оружию, горожане почему-то затопили камины и стали жечь костры во дворах. Огню предавали памятные фотопортреты сыновей, приезжавших на побывку с фронта; фотографии празднеств в народных немецких костюмах; газеты и книги, пластинки, вымпелы Фонда зимней помощи, школьные тетради и, конечно, Гитлера, сотни Гитлеров. То, что не получалось сжечь, уносили подальше или закапывали. Достаточно глубоко, а то вдруг своя же собака раскопает прошлое и принесет его в дом в самый неподходящий момент. Детские игрушечные армии, юношеские значки и стариковские пивные кружки с гравировкой.
Мать останавливалась у каждого предмета, показывала его и спрашивала: «Это не слишком немецкое?» Каждый высказывал свое мнение, в итоге отец решал, оставить или убрать. Все вещи мы бросали на простыню, расстеленную посреди комнаты. Я пожертвовал всеми своими сокровищами: моделями «мессершмиттов» и бляхой от Паулева ремня, на которой красовалась надпись «Моя честь – верность»[15]15
«Моя честь – верность» – девиз СС. Эсэсовцы клялись в верности лично Адольфу Гитлеру.
[Закрыть].
Распятие на стене наконец было избавлено от компании Гитлера. Прежде чем вместе с Сарело связать четыре угла простыни, отец откуда-то достал портрет Сталина и вставил в рамку вместо Гитлера. Поставил его на полочку и прислонил к стене. Предусмотрительно – как раз на то место, где раньше стоял самодельный приемник, пока нам, как и всем немцам, не пришлось его сдать.
Но отцу и этого было мало. Он собрал все часы, какие только нашлись в доме, и поставил на стол.
– Говорят, русские любят часы. Вот придут, и не надо будет даже искать. – Он посмотрел на нас: – С этой минуты мы – румыны. Понятно?
Мы кивнули. Это было самое первое и самое быстрое превращение из множества тех, что случились в моей жизни.
Потом отец и Сарело снесли все это добро вниз, чтобы потом как-нибудь избавиться от него. Дед снова принес ножи и тоже спустился в подвал. Мать положила руку мне на плечо и сказала, глядя на Сталина: «Раз он у нас в доме, ничего плохого с нами не случится».
Едва прошло какое-то время и мы немного успокоились, как открылась калитка и к дому подошли трое русских, один – с винтовкой наперевес. Мать открыла дверь и встретила их возгласом «tovarăşi!», означающим и по-русски, и по-румынски одно и то же: «Товарищи». Они остановились в замешательстве, переглянулись, потом оттеснили мать в сторону и вошли в дом. Тяжелые сапоги застучали по дощатому полу. Я знал, что внизу, затаив дыхание, сидят двое мужчин и юноша, в трусах и фартуках. Что перед ними лежит выпотрошенная свиная туша. И Гитлер, завернутый в простыню.
Русские принялись что-то искать, мы не сразу поняли что. На часы они даже не глянули. Но мы услышали слово, которое они громко повторяли, глядя на наши озадаченные лица: ţuica — по-румынски «шнапс». Я подумал, что в России алкоголь, видимо, хранят в спальне, потому что там они искали тщательнее всего. Мать беспомощно пожимала плечами, а я-то знал, что она отдала бы им весь шнапс до последней бутылки, если бы только он был не в подвале.
Солдаты начали злиться, кажется, они выругались на своем языке и наконец обратили внимание на коллекцию часов. Однако остались недовольны ею, ведь они ничего не могли взять с собой – лишь будильники да настенные часы. Один солдат добрался до мужской одежды и как раз вытаскивал ее, когда мы услышали: кто-то поднимается по лестнице из подвала. Вошел отец с двумя бутылками в руках. Он поставил их рядом с часами, но солдаты не тронулись с места. Тогда он пригласил их: «Tovarăşi, ţuica».
Мы ожидали, что земля под нами вот-вот разверзнется и мы провалимся в пропасть. Что она поглотит нас, как могила. Но вместо того чтобы задавать вопросы, русские так расхохотались, будто решили, пользуясь случаем, посмеяться вдоволь, ведь на долгом пути к Берлину до сих пор у них вряд ли был повод для веселья. Один из них показал на стол, затем на отца. «Ceas», – сказал он, и мы сразу его поняли, потому что на румынском это значит «часы». Они явно приняли отца за часовщика. Часовщик в подштанниках и с двумя бутылками шнапса появился перед ними из ниоткуда.
В некотором смысле они даже были правы, ведь отец увлеченно ремонтировал все, что попадалось ему в руки: часы, фотоаппараты, радиоприемники. Он часто разбирал и собирал мамины золотые часы и бывал на редкость спокоен и доволен, когда починял что-то вместе с Сарело, сидя в нашей гостиной в Трибсветтере.
Русский задрал рукав шинели: на руке красовались трое часов, которые он забрал у кого-то во время воровского вояжа по Европе. Одни часы он снял, поднес к уху, потряс и протянул отцу. С нашим шнапсом в карманах они покинули дом так же быстро, как появились, и радостно зашагали через поле к акациевой роще.
Когда свинья была разделана, отец уселся за стол и до вечера провозился с часами русского, но тот их так и не забрал. Потому что вскоре диковинное растение начало метать свои семена в небо, дождь из «катюш» пролился над районом Шагер. «Катюши» издавали ни с чем не сравнимый звук, который пробирал меня так, как потом это удавалось лишь холоду. И голоду.