Текст книги "Якоб решает любить"
Автор книги: Каталин Дориан Флореску
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
Вскоре Рамине надоело объяснять мне, она ссыпала все обратно в мешочки и велела положить их на место. Прежде чем закрыть сундук, я вынул из другого мешочка что-то вроде древесной коры.
– А это для чего? – спросил я.
– Может, ты и немец, Якоб, но для меня ты всего лишь гаджо – нецыган, а значит, нечистый. Каждый раз, когда ты уходишь, я жгу немного вот этого, чтобы очистить жилище после тебя. А теперь бегом домой и скажи отцу, что завтра я приду к вам. Рамина еще не сказала последнего слова.
Домой я шел в темноте, под проливным дождем. Я еще никогда не ходил так поздно. Насквозь мокрый и готовый в любую секунду броситься наутек, я спешил к деревне, но та, вместо того чтобы приближаться, с каждым шагом казалась мне все дальше. Дождь шумел злобно и громко, сплошная завеса воды, способной смыть все, вплоть до грехов. Поэтому я не услышал шума автомобиля и лишь в последний момент отскочил в сторону. Это отец возвращался из города, он остановился, открыл дверцу, и я сел в машину.
– Что ты тут делаешь так поздно? – спросил он.
– Я был у Рамины, их с Сарело высылают на Буг.
– Так тому и быть. Значит, проблема решится сама собой, иначе мне пришлось бы запретить тебе общаться с ними. Это нас позорит.
– Ты не можешь им помочь? У тебя же столько знакомых.
– Для цыганки я и пальцем не пошевелю, можешь умолять сколько угодно.
– Я буду делать все, что скажешь. Даже стану коммерсантом, если захочешь! – закричал я.
Отец резко затормозил и повернулся ко мне.
– Слушай внимательно, мой мальчик. Слишком поздно ты спохватился. Ты не годишься для дел. Я решил отправить тебя в Темешвар, в немецкую школу. Для этого я и ездил сегодня в город. Я невысокого мнения о болтовне интеллигентов, но, может, хоть на это ты сгодишься.
Мать с озабоченным видом ходила по крыльцу из стороны в сторону. Увидев меня, она хлопнула в ладоши и воскликнула: «Иисус-Мария-Иосиф!» Так она всегда говорила, когда боялась или возмущалась, это было ее восклицание на все случаи жизни. Она завела меня в дом, раздела и обтерла полотенцем. Потом сунула под одеяло два нагретых кирпича и принесла мне поесть.
– В такую погоду тебе нельзя выходить из дому, иначе смерть себе нагуляешь. Теперь повторяй за мной молитву, – сказала мать, но я отмахнулся. Она схватила меня за руки и соединила ладони.
– Я мал, душа моя чиста, – начала она.
– Но я уже не мал, – упрямился я.
– Перед Господом мы все малы. А теперь вместе: Я мал, душа моя чиста. Никому в ней нет места, кроме Господа Бога. Да пребудет, Отче, над моей постелью око Твое.
Я повторил за ней, и она, довольная, накрыла меня одеялом до самого подбородка, поцеловала в лоб и прошептала:
– Если поднимется температура, пошлем за Непером. С этим он справится. Спокойной ночи, Якоб.
* * *
На следующий день Рамина спустилась со своего холма, переполошив всю деревню, где ее не видали уже много лет. С тех пор, как она меня вылечила. Как и тогда, Сарело поддерживал ее, как мог. Вдобавок в руке у нее был посох, вырезанный сыном, и с каждым шагом она тяжело упиралась им в землю.
Люди сбегались со всех сторон поглазеть на нее, как когда-то на силача Фишера. Насколько я помню, даже земля дрожала, когда Рамина подходила к нашему дому, и стакан, в который мать насыпала лекарство Непера, двигался по столу. Когда она остановилась у ворот передохнуть, стакан оказался в сантиметре от края. А когда она вошла во двор, стакан все-таки упал.
Я лежал в постели с температурой и через приоткрытую дверь мог только прислушиваться к тому, что происходило в гостиной, где гостью встретили отец, мать и дед. Сарело остался у двери. Я представил, как Рамина села на самый крепкий стул и развязала косынку на голове, прежде чем справиться обо мне.
– Якоб заболел? Он вчера ушел от меня в сильный дождь. Я нужна ему?
– Непер обо всем позаботился. Зачем ты пришла, Рамина? Что за важное дело заставило тебя покинуть холм? – спросил дед.
– Покинуть мне его так и так придется, дедушка. Вы правы, дело важное. Но сперва налейте-ка Рамине шнапсу. На улице зябко.
Она осушила рюмку одним глотком, как я представил, и вытерла губы рукавом.
– Послезавтра меня заберут и повезут в Транснистрию. Оттуда я живой не вернусь. – Ее голос стал грубым, как наждачка.
– Тебе там дадут такой дом, Рамина, какого у тебя никогда не было. У евреев хорошие, крепкие дома. Говорят, они достанутся вам, – попытался утешить ее дед.
– Я слыхала кое-что другое, дедушка. Недавно ко мне заходил человек, сбежавший оттуда. Он сказал, что раньше не знал, где находится ад, а теперь точно знает. Рассказывал, что их завезли на их же фургонах в какие-то безлюдные места и приказали рыть землянки, если хотят пережить зиму. Их бульбаша запротестовал и потребовал, чтобы им отдали обещанные дома евреев, но солдаты только посмеялись над ним. Потом они ушли, и люди остались сами по себе. Среди них были женщины с малыми детишками, беременные и старики, и многие померли в первые же недели. Когда у них кончилась еда, они стали есть коней. А для цыган это очень плохо – убивать своих коней. Когда кончились дрова, стали жечь повозки. Тогда несколько молодых мужчин отправились в ближайший город, но и там было не лучше. Тысячи людей заполонили площади и дома, жгли все, что найдут. Двери, столы, деревья. Там никто не знает, куда девать всех этих цыган, ведь у местных украинцев добра тоже немного. Трупы лежат прямо на улице, и никому до них дела нет. Что же это за мир, где мертвых не хоронят?
Мать шумно вздохнула:
– Это все россказни, Рамина, такие же, как и твои. Тот человек просто хотел напугать тебя, только и всего.
– Может, вы правы, а может, и нет. Но я думаю, для меня это все плохо кончится. Откуда я там возьму столько еды, сколько мне нужно, если даже тощему, жалкому цыганенку не хватает?
Она издала горестный стон.
– У тебя вон какие запасы, больше, чем у других, и ты похудеешь, – вставил дед.
– Так чего тебе нужно? – резко спросил отец. – К сожалению, я ничем не могу тебе помочь. Да, я знаком с начальником жандармерии Темешвара, но такие распоряжения поступают с самого верха.
– Не бойтесь, милостивый государь, для меня ничего делать не надо. А вот я для вас сделаю.
Я представил себе все удивление отца в это мгновение.
Рамина продолжила:
– У меня есть сын. Вы все его знаете. Он не самый сообразительный парень, но руки у него растут откуда надо, и упрямый он. Если чего захотел, добьется. Он продает почти все ножи, что делает. Даже у вас, дедушка, не получается продать всю скотину на рынке. Мальчик кое-что умеет и сумеет еще больше, если его научить. Я не хочу, чтобы он умер таким молодым…
– Ближе к делу, Рамина. Я не могу весь день тебя слушать, – поторопил ее отец.
– Так я уже об деле. Якоб у вас хиленький и не сможет вести хозяйство. Да и делец из него тот еще, я его знаю. Короче говоря, я предлагаю вам своего сына. Незачем ему помирать на Буге вместе с матерью. Вы бы, милостивая государыня, тоже не хотели бы, чтобы Якоб помер, только потому что кто-то там решил, будто он должен помереть. – Голос Рамины стал умоляющим.
Наверное, по столу ударил отец. Он был вне себя от ярости:
– Так вот что ты мне предложить хочешь, бессовестная! Сыночка своего? Чтоб теперь я еще и его кормил, как до сих пор тебя?
Я представил себе Рамину, спокойно сидящую на месте и наблюдающую всю сцену хитро поблескивающими глазами. Она ждала, пока пройдет первая волна гнева.
– Мой сын будет вам хорошим помощником, лучше Якоба. Он даже мог бы стать вашей правой рукой. Когда-нибудь вам здесь понадобится преемник.
Я представлял, как Рамина наслаждалась впечатлением, которое произвели ее слова. И конечно же, она знала, кто слышал все это в соседней комнате и не верил своим ушам, не мог поверить в такое предательство. Но я понимаю, она не могла иначе, ей пришлось пойти ва-банк, чтобы спасти жизнь сыну. Кто посмеет ее упрекнуть?
Грохнулся стул, и отец в тяжелых сапогах стал расхаживать по комнате. Его голос то приближался, то удалялся.
– Мой преемник? Цыганенок? Будет вести немецкое хозяйство? Убирайся с глаз моих! Вон! – орал он.
– Да успокойтесь же. Вот увидите, вы внакладе не останетесь, – ответила Рамина, не двигаясь с места. – Я ожидала, что вы так мне ответите, хотя измените свое мнение, когда узнаете его получше. Сарело много не надо, он может спать хоть в хлеву. Но я знаю две причины, почему этого будет недостаточно, – продолжала она.
– Вон! – повторил отец и распахнул дверь.
– Милостивый государь, закройте, пожалуйста, дверь, а то сквозит. Я уже сказала, вы не останетесь внакладе.
– Не понимаю, о чем ты!
Рамина выдержала паузу, и я опять представил, как она наслаждалась этими секундами. Наконец она сказала:
– Я отдам вам не только моего сына, я отдам вам все мое золото.
Дверь тихо закрылась, отец медленно вернулся к столу.
– Золото? Много лет ты живешь за счет наших харчей, Рамина. Все золото, что у тебя есть, – это твои зубы, – ответила мать. Но она ошибалась.
Рамина рассказала, что ее муж, бульбаша, все свои доходы вкладывал в золото. Тысячи талеров Франца-Иосифа он прятал в колесах и кузове своего фургона. Он ездил, работал и спал на своем богатстве и заходил в дом только поесть или чтобы Рамина разогнала его соки.
Когда муж собрался уйти от жены и молодая любовница уже ждала его в фургоне, Рамина пригрозила ему оружием пострашнее платка с менструальной кровью – созывом криса, всеобщего собрания цыган, дабы они не только изгнали бульбашу из табора, но и навсегда стерли бы его имя из их общей памяти. Такое наказание было страшнее смерти, и муж откупился от Рамины, отдав ей все свое золото.
Когда бульбаша смылся, ярость все-таки одолела Рамину, и она решила испытать на нем если уж не сильнейшее оружие, то второе по силе. У одной из цыганок она взяла пропитанный менструальной кровью платок и погналась за беглецами, но те как сквозь землю провалились.
Шестнадцать лет золото хранилось в доме Рамины, в той самой комнате, куда мне запрещалось входить, спрятанное в кусках мыла, которое она делала из нашего жира. В каждом куске мыла скрывалось по два-три талера. Рамина решила, что это надежный тайник, ведь любой грабитель принял бы ее просто за торговку мылом.
Ее речь явно возымела действие, и я постарался представить себе обескураженные лица родителей и деда. Долгое время все молчали, а когда кто-то собирался что-то сказать, тут же осекался. Маятник часов продолжал тикать, издавая тихий, почти незаметный звук, словно желая проявить деликатность и не мешать людям, насколько это возможно.
Лишь после долгой паузы отец снова заговорил, уже гораздо мягче, почти бархатным голосом:
– Мы могли бы сегодня же ночью все перевезти и закопать в хлеву.
– Пока я еще живу в этом доме, никто туда не зайдет. Вы все нечистые, вам нельзя. А вот потом можете делать что хотите. Солдатам не будет дела до кучи мыла. К тому же откуда мне знать, что вы сдержите слово? Мы заключаем сделку, милостивый государь?
Отец не ответил, наверное, он ей просто кивнул, потом налил еще шнапсу.
– Теперь скажи нам и вторую причину, Рамина. Просто так, любопытно, – попросил дед.
– Лучше вам этого не слышать. Ведь мы и так поладили.
– Нет-нет, давай, говори, – подбодрила ее мать.
– Ну ладно. Если я не скажу сейчас, то другой возможности уже не будет. Но сперва закройте дверь в комнату Якоба. Ему это знать ни к чему.
Невидимая рука повернула ручку двери. Как я ни напрягал слух, из дальнейшего разговора я слышал только шепот, прерываемый стонами матери. Второй довод в пользу Сарело я узнал лишь много лет спустя.
В тот день, когда Рамина навсегда исчезла из моей жизни, меня с ней не было. Меня оставили дома, потому что я все еще болел. Мать вернулась первой, села на край кровати и пощупала мне лоб, проверяя температуру.
– Где остальные? – спросил я.
– Грузят все на нашу телегу. Ночью привезут сюда.
Мать рассказала, что ранним утром на нескольких грузовиках приехало полроты солдат под командой капитана. Никто не сказал им, что с холма ушли все цыгане, кроме Рамины. Сарело уже сидел на повозке между отцом и дедом, как будто там всегда было его место.
Капитан растерянно осмотрелся, потом спросил отца, куда же делись цыгане, которых он должен вывезти. Отец объяснил ему, что, кроме Рамины, никого не осталось, а ее бесполезно пытаться выгнать из дома. Ее и десять лошадей не вытащат, коли она не захочет. «Десять лошадей, может, и не вытащат, а вот румынская армия…» – ответил капитан.
Он отправился на вершину холма, а его солдаты остались топтаться на месте. Дед угощал их сигаретами, и они жадно курили. Через какое-то время капитан вышел из Рамининой развалюхи в еще большей растерянности. Это было заметно издалека, сказала мать. Он спустился с холма и подозвал четверых солдат.
Тем временем распространился слух, что Рамину собираются вывезти, из деревни собралось много крестьян и детей, желавших посмотреть на это событие. Однако они держались поодаль, опасаясь людей в форме. Солдаты отложили винтовки, побежали вверх по склону и скрылись в доме.
Некоторое время ничего не происходило, потом один солдат вышел, выглядел он тоже растерянно и жестом что-то показал капитану. Тот выругался – раскатисто и сочно, по-румынски, – и ткнул пальцем в сторону одного крестьянина.
– Эй, ты! Ступай домой и принеси инструменты, нам надо проломить стену. – Крестьянин не тронулся с места. – Ну, что стоишь? Мне что, целый день тебя ждать?! – И офицер снова выругался.
Когда крестьянин вернулся, солдаты взяли у него инструмент и принялись за работу. Довольно скоро они пробили в утлой стене дыру, через которую можно было вынести не то что Рамину, а целую лошадь. Последовали дальнейшие приказы капитана, часть солдат выстроилась цепью снаружи, и из дома до улицы донеслась команда: «На счет „три“ – поднимай!»
Сначала показался край дивана, потом трое-четверо крепких солдат, потом Рамина, восседающая, как на троне. Ее так бережно пронесли через пролом в стене, будто не желали причинить никакого вреда, а только служили ей. Преданно и терпеливо диван выдерживал ее вес. Когда вся Рамина вместе с диваном оказалась снаружи, ношу приняли плечи других солдат. На пути вниз по склону их сменила третья группа. Рамина парила по воздуху на руках и плечах множества людей, и на секунду показалось, что она легкая, как перышко. «Она была как королева», – сказала мать.
Солдаты с трудом перенесли Рамину через канаву, затем погрузили на грузовик. «Пусть они там в городе разбираются, что с ней делать», – проворчал капитан. Прямо и неподвижно сидела она в кузове и смотрела на людей сверху вниз. Потом случилось нечто удивительное. Кто-то из ребятишек крикнул: «До свидания, Рамина!» Некоторые крестьяне тоже попрощались с ней, в том числе мать и дед. «До свидания, люди, – ответила она. – Увидимся на небесах. Не знаю, как насчет вас, но я точно туда попаду».
Колонна грузовиков тронулась, Рамина до последнего смотрела назад и видела, как холм, деревня, вся ее жизнь необратимо удаляются от нее. Деду пришлось держать Сарело, чтобы он не побежал следом и не выдал себя. В руках деда он стал сначала твердым, как камень, а потом размяк, словно тесто.
Ночью я проснулся, услышав странные звуки из хлева. Силуэт повозки, в которой сокровище Рамины дожидалось нового тайника, был отчетливо виден у нас во дворе. При слабом свете фонаря отец и Сарело копали яму, насколько мне удалось разглядеть через приоткрытые ворота хлева, в том месте, где обычно стояли дедовы лошади.
Через несколько дней после эвакуации Рамины я, укутанный с ног до головы, выехал с дедом из деревни, чтобы посмотреть на опустевший холм. Дед, редко стегавший лошадей и обычно понукавший их только тихим голосом, был мрачен. Нам стало известно, что отец собирается вскоре сослать нас в Темешвар, меня – учиться в немецкой школе, а деда – в качестве моего опекуна. Планировалось, что мы будем жить в городском доме и регулярно получать из деревни все, что нужно для жизни.
– Так твой муж убивает двух зайцев одним выстрелом, – сказал дед матери. Она пожала плечами, как всегда отгородившись молчанием. – Скажи же хоть что-нибудь! – потребовал дед. – Ты никогда ничего не говоришь.
– А что я могу сказать? Он ведь никого не слушает. К тому же мальчику действительно нужно учиться, и кто-то должен за ним присматривать. Хорошо, что ты будешь с ним, папа. Тебе там будет удобнее, чем в людской. Поверь, так будет лучше для всех.
Дед покачал головой:
– Я больше не узнаю свою дочь.
Вдалеке на пашне теперь упражнялось еще больше парней. Подчиняясь отрывистым командам учителя Кирша, они привязали к кольям несколько пугал и палили по ним с небольшого расстояния. Я не возьмусь утверждать, что мне, с моими ногами-зубочистками, торчащими из коротких штанов, никогда не хотелось быть таким, как они, крепким немецким юношей, ловким и способным на все.
Дед свернул папиросу и указал на них.
– Я рад, что ты никогда не станешь солдатом, Якоб.
– Война дойдет до нас? – спросил я.
– Это только сама война знает. Но если и дойдет, то уж точно не так скоро, как хочется некоторым из нас.
Он помолчал.
– Видишь вон там своего учителя, Кирша? – спросил он через минуту. – Я хорошо знал его отца. Он был замкнутым человеком и мечтал только об одном – летать. Ради этой мечты он забросил все: хозяйство, обязанности в общине и жену, в конце концов она ушла от него. Каждую свободную минуту он проводил в сарае, мастерил там летательный аппарат. Однажды в воскресенье, сразу после церкви, он вывез его на улицу на двух лошадях и повез на холм, который тогда был безымянный, ни одного цыгана там еще не было. С того места, где сейчас стоит лачуга Рамины, он разбежался и в самом деле взлетел – на несколько футов вверх, и это задолго до того, другого, Отто Лилиенталя. При посадке он сломал себе шею, так же, как силач Фишер. А теперь скажи мне, что глупее – пасть на войне или упасть с неба?
– Смерть есть смерть, дедуля. Как ты думаешь, Рамина тоже умрет?
– Вполне возможно. Нынешние времена для таких, как она, особенно скверны. Пойдем, я хочу показать тебе кое-что еще.
Он свернул с дороги и поехал по комковатой черной земле, на которой недавно сожгли кукурузную ботву. Осенью мы, дети, всегда говорили, что земля мужского рода, как в румынском языке, потому что из нее растет щетина.
Мы остановились перед огромной впадиной, почти целиком заросшей кустарником и похожей на старый, плохо затянувшийся шрам. Как будто там кто-то поковырялся во внутренностях земли. Такие углубления есть по всем четырем углам деревни, сказал дед. Они остались с тех пор, как здесь, в спешке и только из-за нужды, под непрекращающимся дождем, весной 1772 года выросли две сотни домов.
Новоприбывшие переселенцы из Лотарингии нашли временное пристанище в Мерсидорфе – одном из нескольких уже построенных сел. Долгое время они ютились в тесноте, надеясь на помощь из Темешвара, многие, так и не дождавшись ее, поехали дальше. За морозной зимой пришла слякотная, дождливая весна, нужно было действовать быстро, иначе колонисты не успели бы ничего посеять и им снова пришлось бы голодать. Тогда Фредерик Обертин сказал: «Мы построим деревню сами, если надо, то голыми руками», – и поскакал в Темешвар разговаривать с администрацией.
– А он действительно был? – спросил я.
Дед сердито посмотрел на меня:
– Как ты можешь сомневаться в этом? Это тебе не сказки Рамины. Это записано в сельской хронике. И если хочешь, я как-нибудь расскажу тебе поподробнее.
Потом мы вернулись в деревню.
Отец решил сразу же снести дом Рамины, словно желая замести последние следы сомнительной сделки, на которую согласился. Но Сарело возразил ему, единственный раз в жизни. Он умолял отца ничего не трогать, надеясь, что Рамина, возможно, все-таки вернется.
В первые же недели Сарело отрезал головы всем нашим курам. Мы находили их по утрам во дворе, в луже крови, а палача уже не было. Он бегал с другими мальчишками или ошивался на рынке. Мать ставила миску с остатками еды рядом с его спальным местом, и потом она всегда оказывалась пуста. Сарело разговаривал еще меньше прежнего, а когда отец давал ему какое-нибудь задание, лишь кивал, глядя себе под ноги. Иногда проскальзывал рядом, как тень, иногда появлялся откуда ни возьмись, так, что его пугались.
Никто никогда не знал, о чем он думает, что замышляет, но его надежность и усердие были отцу по душе. Сарело каждое утро в пять часов выгонял свиней и коров, чистил хлев, подметал двор. Он быстро научился обращаться с трактором и молотилками и вообще всегда был тут как тут, если нужно.
Вскоре отец даже стал брать его с собой в город и, вернувшись, говорил: «Ему бы еще немного оттаять, и тогда из него может получиться даже управляющий. Нынешнего все равно скоро надо менять. А пока пусть учится всему, что надо».
Отца как подменили, в доме воцарился покой, какого мы прежде не ведали. Вечерами он сидел с Сарело за столом в гостиной и учил того считать и писать, насколько это нужно крестьянину.
Теперь мы каждый день были свидетелями того, чего раньше не видели, – отцовского терпения. Он насвистывал под нос песенки Цары Леандер и Лале Андерсен, которые мы слышали по военному радио. Когда отец и Сарело отрывались от учебников и тетрадей, они ковырялись с часами, приемниками и мебелью, что приносили на починку соседи.
Они разбирали все, что попадалось в руки, и собирали обратно. До глубокой ночи слышно было, как они стучали молотками, пилили, паяли и чертыхались, когда что-то не получалось. Румынские ругательства Сарело нравились отцу. Из будильника они сделали автоспуск для купленного в городе фотоаппарата. Мы все встали перед объективом, празднично одетые и причесанные, нажали на кнопку, и раздался щелчок.
Сарело нравился отцу, а светлая кожа и волосы, отличавшие мальчика от остальных цыган, делали его в глазах отца еще симпатичнее. Я уже не помню, ревновал ли я или мне это даже нравилось. Просто я больше не был на линии огня. Мне этого хватало.
В январе 1943-го мы с дедом переехали в город. Отец позаботился о том, чтобы там я продолжил учебу. «Эта школа куда лучше, престижнее, – сказал он. – Как ни крути, пора уже кому-то из Обертинов всерьез заняться чем-то умственным. Не повредит». Хотя стояли холода, дед провел последнюю ночь со своими лошадками, а Сарело уже давно обустроился в людской. Ему пришлось пообещать деду, что он будет ухаживать за лошадьми, как за своими собственными. Уезжая, дед прошептал: «Без меня они умрут».
Сарело ждал нас у телеги, полной продуктов. Мы поплотнее закутались в пальто, шапки и шарфы, оставив незакрытыми только глаза. Прежде чем открыть ворота, я еще раз оглянулся и увидел, что мать стоит на веранде, протянув ко мне руки. Она слегка развела их в стороны и подозвала меня к себе. Шагая к ней, я смотрел на нее и гадал, раскроет ли она объятия совсем. Но когда я подошел, она спрятала руки в карманы.
– Ты точно ничего не забыл? Все взял, что понадобится в городе?
– Конечно, мама.
– Вот увидишь, скоро ты там заведешь новых друзей и вообще не захочешь возвращаться. Узнаешь столько всего нового. Станешь образованным молодым человеком.
– Но мне больше хочется остаться здесь.
– Совсем юной девушкой, Якоб, я поехала в Америку, чтобы помочь семье. Теперь пора тебе подумать, чем можешь помочь ты. Отец готов обеспечить тебе образование. Ты мог бы быть хоть немного благодарен ему.
– Благодарен? – не понял я.
– Он тяжелый человек, но где мы были бы, если б не он? Без него тебя вообще не было бы. Присматривай за дедушкой, он уже немолод. Вы должны заботиться друг о друге, слышишь? Сарело будет регулярно привозить вам еду, а я каждый раз буду передавать что-нибудь вкусненькое. Увидимся летом, Якоб. А теперь иди, они тебя ждут.
Мать погладила меня по плечу, словно стряхивая нитку. Не успел я дойти до телеги, как она опять окликнула меня. Сделав несколько шагов навстречу, она провела пальцами по моим волосам.
– Ты оброс. Я сказала деду, чтобы он постриг тебя покороче. Несколько недель назад я кое-что заказала для тебя сербской портнихе. Вчера я видела Катину, она пообещала, что будет ждать вас сегодня на выезде из деревни и отдаст подарок. Надеюсь, тебе подойдет. – Ее подбородок едва заметно дрожал. – Не скажешь своей маме «до свидания»?
– До свидания, мама!
На границе деревни к нам подошла Катица.
– Еще немного, и я бы не дождалась, – сказала она. – Не знаю, впору ли они тебе, но ты можешь носить их в школу.
Я спрыгнул с повозки и взял у нее подарок, завернутый в газету. Я вырос, хотя остался тощим и нескладным, а она стала более женственной, но тогда я на это не обратил внимания.
– Твоя мама заказала нам брюки и рубашку, чтобы ты носил в городе. Это вроде как сюрприз.
Я поблагодарил ее и смущенно опустил глаза.
– Ну что ж, – сказал я.
– Ну что ж, – повторила она.
Я залез на телегу, мы тронулись, а дед прошептал мне:
– Якоб, ты же шваб. Я ничего не имею против этой сербской девочки, но не забывай об этом.
Я обернулся и увидел, что Катица бежит за нами. Сарело опять остановил лошадей.
– С весны я буду работать в ателье мадам Либман. Сначала бесплатно, она только так согласилась. Может, тогда мы увидимся.
Наши взгляды встретились, а дед нетерпеливо замахал руками.
В третий раз Сарело пришлось остановиться, когда мы проезжали мимо пустующего холма Рамины. Он хотел пустить лошадей вскачь, но я выхватил у него вожжи и натянул их. Сарело не желал уступать, однако дед мягко положил ему руку на плечо и кивнул мне.
– Иди, – шепнул он.
Дом Рамины засыпало снегом через армейский пролом в стене. Все, кроме дивана и мыла, осталось на своих местах: сундук с целебными травами, горшки и одежда. Я не мог разобраться в своих чувствах, ведь она предала меня. Побродив по дому, я остановился у окна, из которого раз в неделю смотрел на небо много лет подряд.
– До свидания, Рамина! – крикнул я в холодную пустоту, закрыл за собой дверь и вернулся на дорогу.
* * *
Вдали от отца я расцвел, а вот дед старел у меня на глазах. Без любимой земли и лошадок, без сотен привычных дел, определявших его жизнь в деревне, он скукожился, молча сидел за столом и так же молча ложился спать. В зимние и весенние месяцы время тянулось медленно, словно дряхлая старуха, что из последних сил переходит дорогу. Иногда на несколько часов отключали свет, и, поскольку дров у нас тоже было мало, в доме царила холодная, неприятная темнота.
Обычно мы сидели вечером в гостиной и слушали военные сводки по солдатскому радио. Казалось, военная фортуна изменила нам, потому что теперь наступали русские. Каждый раз, когда немцы отступали, это называлось «выравнивание фронта». Как будто война – это буханка хлеба, от которой при каждом поражении отламывают по большому куску, и, чтобы скрыть это, кто-то ровно обрезает края. Когда буханка закончится, война будет проиграна, но зато никто ничего не заметит.
Мы продолжали слушать радио, даже лежа в постели.
– Война проиграна, это я тебе говорю, Якоб. Тут я согласен с твоим отцом. Нам придется дорого заплатить, хоть мы и ни при чем! – кричал дед из своей комнаты.
Мы лежали в темноте, разделенные стенкой, и музыка из приемника звучала в тишине дома. Все эти песни мы знали наизусть, но прошло то время, когда мы с удовольствием подпевали.
Однажды я спросил деда, что же это за «наше дело». За стенкой зашуршало одеяло, скрипнули половицы, и дед оказался в ночной рубахе у моей кровати.
– Мы ушли из Лотарингии, потому что там были война и чума. Мы не искали новой войны, мы хотели мира и кусок земли. Мне кажется, голод и война опять догнали нас. Но теперь не осталось места, куда мы могли бы убежать от них.
Дед оказался прав, потому что наша война на самом деле началась только после войны. Оставалось еще два года до того, как нашей привычной жизни настал конец. Такие вечера всегда заканчивались рассказами деда о деревне или длинной историей о первых переселенцах, с которых все началось. Потом дед выключал радио и умолкал. По его ровному дыханию я догадывался, что он уснул.
Я до сих пор не знаю, импровизировал ли он в своих рассказах, как Рамина, но мне это было и не важно. Целые поколения Обертинов, то богатые, то бедные, вплетались в эти древние, могучие истории, и всякий раз появлялось что-то новое. Каждую ночь мы с дедом погружались в сон прямиком из Лотарингии.
Дед настаивал на том, чтобы каждый день сопровождать меня по дороге в школу и обратно, не столько ради заботы обо мне, сколько для того, чтобы хоть чем-то наполнить свой день. В своей крестьянской одежде он выделялся в трамвае среди городской публики – служащих, офицеров и коммивояжеров. Иногда встречались и бедно одетые девушки, ни за что на свете не желавшие сесть на свободное место. Сколько бы покупок они ни везли, их положение представлялось им столь естественным, что они предпочитали стоять, чем сделать что-то, на их взгляд, неподобающее. Они дорожили честью сословия, каким бы низким оно ни было.
То были деревенские девушки на службе у состоятельных семей. Они привыкли ходить в поле за несколько километров, чтобы отвоевать у земли последние остатки пищи. А когда и этих остатков перестало хватать, они решили зарабатывать пропитание в городе. Они всегда держали глаза долу, будто считали временное равенство между ними и другими пассажирами нежелательным и незаслуженным. Ведь трамвай вез всех одинаково, равнодушно и безразлично.
Наверное, так же мать выглядела в Америке, по крайней мере, сначала. Когда дед улыбался, глядя на деревенских девушек, я не знал, думает ли он о том же, что и я. Может быть, он, так разбогатевший, улыбался просто потому, что узнавал в них собственные корни.
Директор школы Штурц приветствовал меня, как положено, «хайль Гитлер!». Но когда я ответил тихим «целую ручку», он посмотрел на меня сверху вниз сочувственно и строго. «Немецкий юноша никому не целует рук, – сказал он. – Он целует разве что отца и мать. Разве что ручку прекрасной дамы может поцеловать немецкий мужчина». Он посасывал сигару и казался очень довольным этой первой педагогической мерой. Мне не оставалось ничего иного, как крикнуть то, что он хотел услышать. От этого он подобрел, ну и от свиньи, конечно, которую отправил ему отец.
В то тяжелое время, когда до нас добралась война и поезда еще были полны солдат и оружия, когда в лавках и на рынках было шаром покати, свинья надолго обеспечивала сытую жизнь. Тушу доставил в центр Темешвара один из отцовских батраков, и от телеги до самой квартиры директора тянулся кровавый след, отчего госпожа директорша впала в истерику. Она боялась взломщиков, воров и зависти соседей. Встав на колени, она собственноручно вымыла каждую ступеньку лестницы.