Текст книги "Якоб решает любить"
Автор книги: Каталин Дориан Флореску
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
Немцы ответили, их снаряды пролетали над нашими крышами и падали в поле, а иногда и в огородах. Взрывы гремели все чаще, наш дом сотрясался, и оконные стекла разлетались вдребезги. Потом всего в паре кварталов от нас под огонь попало множество домов, там взметнулось ввысь пламя. Стоял такой грохот, что мы не слышали собственного голоса. Пришло время бежать в бомбоубежище.
Дед построил его за последние полтора года, когда мы с ним жили практически одни. Похватав самое необходимое – воду, свечи, одеяла и распятие, – мы побежали, пригнувшись, через огород, забрались в темную нору и закрыли крышку. Мать зажгла свечу, каждый взрыв заставлял пламя подрагивать. Это было временной могилой, но мы понимали, что в любую секунду снаряд может упасть прямо на нас.
Мать тихонько молилась, ее бормотание было фоном для грохота наверху, или наоборот: грохот словно обрамлял ее слова к Господу. Здесь не хватало места, чтобы простереться перед распятием, как она часто делала дома.
Отец и дед говорили о том, когда же поражение Германии стало неизбежным – еще в Сталинграде или позже. Был ли Велповр и впрямь величайшим полководцем всех времен? «Величайший полководец, мать его!» – выругался отец, а снаружи всё разбивались окна и слышалось холодное шипение очередного снаряда. Прошло немало времени, прежде чем воцарилась не менее беспокойная тишина.
– Завтра едем домой, а то нас прикончат не одни, так другие, – сказал отец.
Домом для отца всегда был только Трибсветтер, где он всем заправлял и приумножал наши владения, как Иисус рыб и хлебы. В городе он чувствовал себя бесполезным и беспомощным, за исключением тех случаев, когда заключал сделки в порту или в кабаках у Йозефсплац.
Но в двух метрах под землей, в величайшем смятении моей короткой жизни, меня не так уж заботили Велповр и «катюши». Перспектива возвращения в Трибсветтер меня более чем обрадовала. Шепотом я спросил Сарело по-румынски: «Как дела у Катицы?», но он отвернулся, а когда я схватил его за рукав, рассердился и оттолкнул меня. «Откуда мне знать, как у нее дела? – проворчал он. – Мне до твоих зазноб дела нету».
Ночью, пока орудия молчали, отец и Сарело выбрались наружу и закопали в огороде всю нашу немецкую жизнь. Подойдет ли нам другая, мы не знали. Они подали нам знак, мы вернулись в дом и стали собираться в дорогу. На рассвете мы уже стояли в гостиной и напоследок проверяли результаты нашей зачистки.
– На нас же нет вины, – пробормотала мать.
– Да вина в воздухе витает. Боюсь, ни румынские, ни русские коммунисты нас не пощадят, – ответил ей дед.
Мы уселись на краю телеги рядом с тщательно упакованными в газетную бумагу кусками свинины, почками, легкими, сердцем, салом и завернулись в одеяла. Времени у нас было мало, выезд из города открыли лишь на несколько часов. Мать положила распятие на колени. Я болтал ногами, а в руках держал свиную голову, когда мы выехали со двора.
До последнего я глазел на этот дом, служивший мне убежищем несколько лет. В нем я вместе с дедом провел лучшие месяцы своей жизни. Сюда я больше так и не вернулся. Но с каждым километром, что проходила наша кляча, я приближался к девушке, к которой испытывал такую любовь, что не знал, куда себя девать.
* * *
Когда мы ехали по деревне, с нами все здоровались, ведь отца хоть и не любили, но боялись и восхищались его кипучей энергией, благодаря которой наши владения увеличились вдвое всего за несколько лет. Хитрость и настойчивость сделали его одним из самых влиятельных и богатых людей в наших краях. Фамилия Обертин, конечно, утратила блеск эпохи основания Трибсветтера, но ее снова зауважали.
У церкви, на перекрестке Лотарингской и Немецкой улиц, навстречу нам вышел священник Шульц с горестным выражением лица. Раньше я не встречал человека, который состарился бы так быстро. Всего несколько месяцев назад, летом, когда я приезжал в деревню, он был моложав, и щеки его розовели не от шнапса, а от прекрасного здоровья. Теперь же его трудно было узнать, он стал тенью самого себя.
Из трактира Зеппля нетвердой походкой вышли пьянчуги, протянули к отцу шапки и стали клянчить несколько монет на свое жидкое пристрастие. Отец достал из кармана пальто немного мелочи и бросил ее на землю, даже не удостоив попрошаек взглядом. Они бросились в пыль и стали драться за каждую монетку, пока Нелу, сын Неа Григоре, самый сильный из них, не вырвал себе большую часть богатства. «Я угощу!» – крикнул он, и довольные собутыльники потянулись обратно в темный трактир, где над стойкой было начертано красной краской: «Кредит скончался». Отец крикнул вслед Нелу: «Пока не напился, скажи Неа Григоре, что я хочу видеть его через два часа!»
– Что привело вас обратно так скоро? – поинтересовался священник Шульц.
– Артобстрел, господин священник. В Темешваре такой тарарам, что у меня в ушах до сих пор шум стоит. Я подумал, что здесь нам Бога лучше слыхать будет, – ответил отец.
– Этот шум у вас не сегодня появился, любезный господин Обертин.
Словно чтобы задобрить священника, мать спрыгнула с повозки и припала к его руке губами.
– Это ни к чему! – прикрикнул отец. – Церковь от нас и так довольно получает.
Священник погладил мать по волосам, собранным в тугой узел на затылке.
– В вас говорит гордыня, господин Обертин. Вам бы следовало брать пример с супруги.
Отец рассмеялся.
– Господин священник, да что с вами такое? На вас прямо лица нет. Кто вам так насолил? Неужто русские? Надо было вам от приемничка «Блаупункт» заранее избавиться, чтобы коммунисты не нашли.
Лицо священника омрачилось, многочисленные морщины стали глубже. Уголки губ слегка подрагивали, будто ему приходилось преодолевать себя.
– Нет, не русские, а последняя немецкая рота, что квартировала здесь. Откуда мне было знать, чего хотел полковник? Скажите, откуда? – Он замолчал и посмотрел в сторону. – К тому же сербы принадлежали к нашей общине, как и все остальные.
– Вы говорите загадками, господин священник, – ответил отец.
Рота получила приказ отступать, запинаясь рассказывал священник. Солдаты разместились по машинам, и он решил принести им поесть. Все они были несчастные, исхудалые мальчишки. Нервы у полковника расшатались, это все видели. Бои с партизанами Тито по ту сторону сербской границы и угроза угодить тому в лапы вымотали его. Но чтобы немецкий офицер оказался способен на такой поступок, этого священнослужитель и представить себе не мог. Тут священник посмотрел вверх, и вид его стал еще горестней. Меня он больше не интересовал, мы с Сарело толкались в повозке.
Офицер разыскал священника и приказал доложить, есть ли в деревне ненемцы и где они живут. Разумеется, тот с готовностью все рассказал, ведь он не мог предвидеть такого ужаса. Услышав, что здесь живет и сербская семья, полковник спросил, как к ним проехать, вскочил на мотоцикл и умчался.
О том, что случилось потом, священник знал лишь по слухам. Очевидно, полковник ворвался в дом Павличей с пистолетом наготове и расстрелял сначала отца, потом мать и наконец Катицу. А ведь Мирко был порядочным человеком, не католиком, но порядочным, сказал священник, чья вера в цивилизованную войну была подорвана.
Ее похоронили не на том кладбище, на католическом. «Ошибка вышла», – пробормотал священник Шульц. С тех пор его мучает совесть, надо было просто промолчать, закончил он. Ни он, ни мы не знали, что это еще не конец, а только начало. Что и на него, и на нас через несколько месяцев обрушится еще больше вины и горя и мир Трибсветтера изменится навсегда.
Во время их разговора я беззаботно дурачился с Сарело, но, услышав имя Катицы, я замер, потом задрожал. Сарело схватил меня за рукав и прошептал:
– Не делай глупостей, иначе отец тебя побьет. Не дергайся, все равно уже ничего не изменишь.
Я оттолкнул его и ударил.
– Ты знал все это время, грязный цыган! Ты все знал и ничего не сказал!
Я спрыгнул на дорогу и услышал приказ отца: «Немедленно прекрати!»
Но мне было все равно, что он сделает со мной. Мысль, что Катица мертва и это навсегда, приводила меня в отчаяние. Все остальное меня не интересовало. Я лупил Сарело, пока тот не сопротивлялся, ведь он был сильнее и ловчее меня. Наконец он схватил меня в охапку и держал, пока отец слезал с козел и шел к нам с кнутом в руке. «Этого не может быть!» – кричал я снова и снова, безуспешно пытаясь вырваться.
Когда отец был уже в двух шагах от нас, Сарело ухмыльнулся и отпустил меня. Я упал на землю и тут же вскочил, не желая, чтобы отец или кто-либо трогал меня. Ему оставалось лишь протянуть ко мне руку, когда я пустился бежать. Мне грозила крепкая трепка, но я должен был убедиться, что все это правда, а не просто выдумка какого-то обезумевшего священника.
Я успел пробежать несколько метров, когда меня нагнал голос отца. Не возбужденный и даже не громкий, но не терпящий никаких возражений. Каждое слово отчетливо и весомо. Голос, которому могли бы позавидовать и Бог, и дьявол. «Немедленно остановись или пожалеешь!» Я повиновался скорее по привычке, чем из страха перед болью, которую он мог причинить мне.
Я услышал, что он приближается, и повернулся. И тут же получил первую оплеуху. «Ты что, хочешь опозорить нас перед господином священником из-за какой-то сербской шлюхи? Залезай в повозку». Мать, стоя за его спиной, не поднимала глаз, потом подтолкнула деда, как всегда, когда хотела, чтобы он вмешался вместо нее.
Дед неуверенно вступился за меня:
– Оставь мальчонку в покое!
– Он мой сын. По крайней мере, на бумаге. Поэтому я буду делать с ним все, что хочу.
– Ты не сможешь меня остановить, – сказал я.
Он стиснул зубы, как будто хотел разжевать меня.
– Что ты сказал? – Отец схватил меня за подбородок и запрокинул мою голову. Я начал что есть силы молотить руками перед собой и сумел освободиться от его хватки. Он удивленно убрал руку, поскольку не ожидал сопротивления. Рукояткой кнута он ударил меня по лицу, а потом продолжил рукой.
– Ты – бестолочь, я это понял сразу, как ты родился. Ты не в меня, у нас с тобой ничего общего. Сколько я ни смотрю на тебя, не вижу в тебе ничего моего. Ты вообще-то мой сын? Полезай, дома поговорим.
Он схватил меня за локоть и заговорил тише. Со стороны это, наверное, выглядело так, будто мы просто спокойно беседуем.
– И не подумаю. Лучше бы ты умер, а не она.
Он отпустил меня, чтобы ударить, но я использовал это мгновение и убежал.
В доме Павличей все осталось нетронутым, никто не решался что-нибудь взять оттуда, и, поскольку у них не было близких родственников, так он мог простоять еще долго. Казалось, хозяева лишь ненадолго вышли на рынок или к заказчику, чтобы снять мерку для нового костюма. Как будто Катица скоро войдет в ворота и поздоровается со мной. Только собака, о которой никто не вспомнил, сдохла на цепи от голода или жажды, да в огороде виднелось высохшее кровавое пятно.
Я вошел осторожно, словно боясь кому-то помешать или кого-то напугать. В чуланчике рядом с кухней свисали с потолка колбасы и косы чеснока, окаменевший хлеб завернут в тряпку. В единственной комнате рядом с кроватями стоял и портняжный манекен, на котором висело что-то вроде платья, приколотое булавками. Рядом еще одно темное пятно.
Дощатые полы впитали кровь. Здесь работала Катица или ее мать, и полковник застал их врасплох. Я отчетливо представлял себе, где лежало тело, пока соседи не отважились заглянуть в дом. Возможно, это было тело Катицы.
Я долго не мог сообразить, что делать дальше. Бесцельно бродил по дому, по двору, трогал предметы и одежду, которые могли принадлежать Катице. Я представлял, что она пользовалась ими перед смертью и что они были ей дороги.
Прежде я никогда не бывал у нее дома и не знал, где она спала, на каком стуле сидела за обеденным столом. Где было ее любимое место и в каком углу она проводила вечера. Но я все впитывал в себя, в первый и последний раз, влюбленный и оцепеневший. Это оцепенение еще долго не покидало меня.
Я сидел, дрожа, на крыльце дома, когда пришел дед и накинул мне на плечи свое пальто.
– Если будешь так сидеть, то скоро помрешь. Ты же знаешь, как легко тебе заболеть.
– Я привык.
– Пойдем домой, он сейчас ездит по делам с управляющим. Мать напекла яблок. Увидишь, он успокоится, когда вернется.
– Никогда.
– Знаю.
Он принес немного сыра и хлеба в платке. Поскольку я не стал есть, он сделал это за меня, потом вытер губы платком и спрятал его в карман. Дед осмотрел сначала огород, затем дом, наконец позвал меня внутрь. Он разжег огонь в камине и налил себе стакан вина из бутылки, что нашел в буфете.
– Можно немного погреться. За это они там наверху на нас точно не обидятся. – Он усмехнулся. – Она тебе и вправду нравилась?
– Да.
– Как мне мои лошадки?
– Да. Как они там? – спросил я.
– Осталось всего пять. Исхудали чуток, но это ничего. – Он налил вина и мне, мы сели на стулья перед камином. – У тебя с ней что-нибудь было?
– О чем это ты?
– Ну, тебе все-таки восемнадцать.
Некоторое время мы не шевелились, и темнота постепенно овладевала пространством.
Дед взял меня за руку:
– Ты думаешь, что теперь все кончено, да? Я тоже так думал, когда твоя бабушка умерла родами Эльзы. Увидишь, появится другая девушка. Всегда кто-то появляется, это лишь вопрос времени.
– У тебя-то никто не появился, – ответил я.
– Я – другое дело, у меня уже был ребенок.
Мы помолчали.
– Рассказать тебе что-нибудь? – спросил он. – Можно и так время провести.
Дедовские рассказы были такой же частью моего детства, как и Раминины. Он знал, что я не буду возражать, даже если история будет старая, и поэтому, не дожидаясь ответа, начал говорить.
– Сколько живет наш род Обертинов, нас вечно преследуют катастрофы, – сказал дед. – Иногда мне кажется, будто война со времен Каспара никогда не прекращалась. Она продолжается бесконечно.
Он опять поведал мне о лотарингце на службе у шведов, решившем однажды отправиться домой, в Дьёз, о том, как он перебрался через Вогезы и, дойдя до земли, которую считал своей, убил почти всю семью и на том же месте создал собственную.
Я вполуха слушал деда, оглядывался вокруг и в каждом углу видел Катицу, вино разливалось по моим венам, а над деревней разливалась ночь, и во мне появилась уверенность, что я больше никогда не смогу полюбить.
Это было за четыре месяца до того, как я оказался в склепе. А чуть больше часа назад целая колонна грузовиков свернула с шоссе на проселочную дорогу к нашей деревне. Хотя уже наступил вечер и сгущались сумерки, полевой сторож прекрасно видел колонну, но у него не оставалось времени, чтобы ударить в набат. Русские оказались быстрее любой бури.
На этот раз с нескольких машин, остановившихся у церкви, спрыгнули низкорослые, коренастые солдаты с монгольскими лицами, остальные фургоны были пусты, если не считать шоферов в кабинах. Офицер в сопровождении румынского переводчика направился прямиком к дому священника рядом с церковью. Они застали его за ужином.
– Прикажите бить в набат! – скомандовал офицер.
– С какой это стати? Ведь нет ни бури, ни пожара.
– С такой, что иначе я вас расстреляю.
Тут как раз подоспел комендант замка, и отец Шульц послал его на колокольню. Офицер вытащил из планшета списки и сунул их под нос священнику.
– Мы разыскиваем всех немцев в возрасте от восемнадцати до сорока пяти лет, они подлежат депортации в Сибирь. Сейчас вы пойдете с нами и покажете, где они живут.
Отец Шульц пошатнулся и оперся на край стола.
– Почему именно я?
– Потому что вы здесь всех знаете. Скажете им, что разрешается взять ровно столько вещей, сколько они смогут нести. Пойманных на улице будем расстреливать. Вас они послушают.
Священник, наверное, думал, что предательство сербской семьи и так уже затянуло его в болото вины с головой, но теперь понял, что ошибался. Всегда можно погрузиться еще глубже.
– Я не могу этого сделать.
Офицер вынул из кобуры пистолет и приставил к животу священника. Того кинуло в пот.
– У вас нет выбора.
Сначала отец Шульц склонялся к тому, чтобы не повиноваться и принять смерть как Божью кару за пособничество в убийстве сербов. Но священник не был героем.
– Скажите, я тоже в списке? – тихо спросил он.
Прошло несколько секунд, пока ему перевели ответ офицера. Они тянулись бесконечно долго.
– Вы слишком стары для того, что ожидает остальных. А теперь пойдемте, нас ждет работа.
Выйдя на улицу, трое мужчин увидели, что перед церковью начали собираться люди, кутаясь в пальто и поглубже натягивая шапки. Продрогшие солдаты бросали окурки и втаптывали их в снег.
Офицер подтолкнул священника вперед, переводчик что-то прошептал ему на ухо, потом священнику помогли подняться на грузовик.
– Люди, расходитесь по домам и ждите нас. С этой минуты никому не выходить из дому. Кого застанут на улице – расстреляют. Молитесь и положитесь на волю Господа. Он все уладит! – крикнул Шульц толпе.
К тому времени, когда русские добрались до нашей улицы и начали распахивать ворота и двери ногами и прикладами винтовок, в стойло, где мы с дедом кормили лошадей, зашел Сарело. Он принес узелок.
– Тебе нужно сейчас же уходить. Тебя ищут русские. Мать говорит, чтобы ты спрятался там, где обычно. Здесь немного хлеба и сыра.
Дед снял шапку и надел ее мне на голову.
– Беги туда, где всегда прячешься, – сказал он.
– Потом мы заберем тебя, когда все успокоится. Где тебя найти? – спросил Сарело.
– На кладбище. В склепе Дамасов, – ответил я.
Он погасил керосиновую лампу и открыл маленькую дверцу в задней стене стойла. Из соседнего двора доносились голоса, русские все время покрикивали «Dawai! Dawai!», а немецкие – умоляли и кричали, но все было тщетно. Так звучал хор отчаяния. Лишь деревенские собаки заливались лаем, только они оказывали яростное, но бесполезное сопротивление. Потом я услышал, как мать зовет деда, и ругательства отца.
Я сунул узелок под мышку, поднял воротник куртки и в последний раз взглянул на деда. Он кивнул мне – на прощание или показывая, что мне и правда пора уходить. Через узкий проем я протиснулся на волю, не зная еще, что в это мгновение я навсегда распрощался с детством и привычным мне миром.
Пригнувшись и прислушиваясь каждые несколько шагов, я пробирался задами под покровом темноты и видел, как соседей и моих друзей загоняют в фургоны. Некоторые, хоть и не малолетки, цеплялись за своих матерей, и солдатам приходилось их оттаскивать. Другие шли молча, понимая, что уже ничего не сделаешь. Там же стоял и наш священник, беспомощный и растерянный, наверное, он пытался призвать на помощь Того, кто уже слишком долго не появлялся. Наконец я добрался до мертвых.
Стараясь отвлечься от неприятностей, которые обрушивались на меня регулярно, как по часам, – от отцовского гнева, способного вспыхнуть из-за любой мелочи, – я привык в своем убежище предаваться фантазиям. Так же я поступил и в тот день, когда меня искали русские. Я зажег одну из свечей, что припас в склепе вместе с коробком спичек, но сквозняк задул ее. После нескольких попыток огонек разгорелся, я прислонился к стенке и стал слушать свист ветра, который несся над землей и хлестал людей без разбору.
* * *
Каждый раз, когда меня спрашивали о моем рождении, я просил уточнить, о каком именно. Ведь я родился дважды. Первое рождение было подкреплено властью, которую имел надо мной мой дед. Властью, которую ему никогда не приходилось доказывать, но она всегда действовала, хотя дед уже давно капитулировал перед отцом.
В тот день осенью 1926-го он проснулся очень рано. Выгнал коров, свиней и лошадей на поле позади двора и завез в стойло телегу. Как и накануне, он погрузил на нее весь навоз, потом впряг двух лошадей и обмотал им глаза и ноздри тряпками от мух и слепней.
Насекомые донимали и деда, время от времени он бросал лопату и пытался отогнать их от лица и одежды. К запаху навоза и к труду он привык с детства, в его жизни уже не оставалось такого дела, какое он не делал бы прежде сотни раз.
Деду пришлось работать одному, потому что отец уехал в город и ждал там опаздывающее судно из Вены, груженное сельскохозяйственными машинами, которые он заказал полгода назад. В тот год венгерские батраки не явились, а румынских уже отпустили, поскольку основная работа в поле была закончена. Оставалось только унавозить землю под озимую пшеницу, а потом уж мог и снег выпасть, может, даже в ноябре.
Дед вернулся в дом и разбудил дочь. Пока она готовила завтрак, он принес воды из колодца и помылся на кухне рядом с плитой. Потом вымылась и Эльза, медленно водя губкой по круглому животу. До родов оставалось еще два месяца. На горизонте занималось утро, сначала показался лишь слабый отблеск света, узкая полоска, но с каждой минутой она становилась все шире.
– Ты уверена, что хочешь пойти со мной? – спросил дед. – Тебе не тяжеловато будет?
– Тебе же нужен кто-то, чтобы присмотреть за лошадьми. И потом, что мне тут делать одной?
Они быстро пошли рядом с телегой, дед крепко держал под уздцы лошадей с завязанными глазами. Иногда он шептал им команды, будто разговаривая сам с собой. Кони привыкли ходить вслепую и обычно верили хозяину на слово. Это были умные, терпеливые животные, но в то утро их мучили назойливые мухи, потому они нервничали, и деду даже приходилось браться за плеть.
Мать часто останавливалась, запыхавшись, и дед ждал ее. Она упирала руки в поясницу и выпрямлялась, потом нежно гладила живот.
– Не надо было тебя с собой брать. Так я ничего не успею.
– Успокойся, отец. Ты же видишь, какие они беспокойные сегодня. Кто-то должен остаться с ними, пока ты будешь раскидывать навоз.
Когда они пришли на поле, начал накрапывать дождик, легкая морось все усиливалась. Дед опустил руку в землю так деликатно, будто это живое существо и он боится навредить ему или причинить боль. Он взял комок земли и растер его о щеку. Для полной уверенности сделал это еще раз. Он действовал так сосредоточенно, словно от этого зависело все его счастье. Дочь осмелилась заговорить с ним, лишь когда он вернулся к телеге и подогнал ее задом к краю пашни.
– Могу поспорить, маму ты не так нежно трогал, – сказала она с улыбкой.
– Она к такому и непривычная была. Вы, бабы, – народ, конечно, особый, но земля еще особеннее.
– Это как же?
– Женщина ребенка вскармливает, а земля – всех нас. Если мне что и нравится в твоем муже – а такого немного, – так это то, что он уважает землю так же, как я.
– И что тебе говорит земля? Она готова?
– Да, температура подходящая. Скоро сготовится. Еще разок унавозить, и на следующей неделе можно сеять озимую.
Он сказал «скоро сготовится», как будто речь шла о кукурузной каше или о сочном куске жареной свинины. В сознании деда все, что составляло смысл его жизни, сплавлялось в одно неразделимое целое: его жена, стряпня дочери, земля и лошади. Они были для него всего лишь разными проявлениями одного и того же, из одной субстанции и на равных правах.
В общем-то, я уверен, что даже Бог был для него чем-то вроде остывшей кукурузной каши, которую он съедал под сенью шелковицы, отдыхая от трудов на краю поля, пока лошади мирно щипали траву. Только по воскресеньям он вспоминал о другом Боге, чтобы не сердить священника Шульца.
Мать с самого детства ходила с дедом в поле. Ей нравилось быть рядом с ним, молча идти быстрым шагом, иногда по нескольку километров. Частенько они выходили со двора еще глубокой ночью. Иногда над деревней стоял густой туман, из которого временами появлялись соседи, здоровались с ними и снова исчезали. Но случалось и так, что небо над ними было столь бесконечно большим и ясным, что походило на подушку, утыканную тысячами булавок с мерцающими головками звезд.
В полдень они усаживались под ореховым деревом, и отец нарезал хлеб и колбасу. Его пальцы лоснились от жира, и он всякий раз с удовольствием облизывал их, а она охотно делала так же. Он был ей и отцом, и матерью. Бывало, что им не встречалась ни одна живая душа до самого возвращения в деревню.
Даже накануне отъезда Эльзы в Будапешт, где ей предстояло пересесть на поезд до немецкого побережья, а затем на пароход до Нью-Йорка, она пошла с ним.
– Ты бросаешь меня, – тихо сказал он во время отдыха под деревом.
– Если я не поеду, то мы так и останемся бедняками, – ответила она.
– Значит, останемся бедняками. У нас всегда будет что поесть, – возразил дед.
– Мне этого мало. Я хочу большое хозяйство. Ты когда-то тоже продал всех лошадей, чтобы спасти дом. Нам больше нечего продать, поэтому я еду в Америку.
– Я помню тот день, как будто это случилось сегодня, – сказал дед. – Когда торговец забрал коней, мать провожала их до края деревни. Потом долго смотрела им вслед. Она никогда ничего не говорила, но я уверен, что так и не простила мне этого.
Дед встал и снова принялся за работу. Тяжело дыша, он спросил:
– Тебе же всего семнадцать. Что ты будешь там делать?
– То, что должна. Я в долгу перед матерью.
Дед зачерпнул лопату навоза и понес на поле, где аккуратно рассыпал его. Под дождем почва стала липкой и вязкой, дед этим был доволен – вода пропитывала навоз и смешивала его с землей. Последний дождь, потом первые заморозки и толстый снежный покров, под которым зерна в земле наберутся сил для последующего упорного прорастания вверх.
Раз за разом дед втыкал лопату в размокшую коричневую массу на телеге и разбрасывал ее по пашне. Эта тяжелая работа могла растянуться на несколько дней, если зять скоро не вернется и не поможет ему.
Вдруг прогремел гром. Кто знает, от него ли, от насекомых или от света, но одна из лошадей, самая смирная, испугалась. Дед услышал крик дочери, бросил лопату и помчался к ней по пашне. Мать успела распрячь обеих лошадей и одну уже привязала к дереву. Она подошла ко второй лошади и сняла у нее с глаз повязку. Животное, ослепленное дневным светом, встревоженное докучливым слепнем или грозными раскатами грома, встало на дыбы и так сильно рвануло удила, что мать потеряла равновесие. Поворачиваясь, лошадь толкнула ее боком, и она упала.
Когда подоспел дед, Эльза корчилась от боли, а под юбкой у нее растекалась лужа. Дед успокоил коня, потом наклонился над дочерью.
– Я рожаю, – задыхаясь, выдавила она.
– Что мне делать? Непера привезти? – спросил дед.
– Он ничего не умеет. Привези Рамину. Говорят, она разбирается.
– Цыганку? – удивился дед.
– Просто привези ее!
Дед кинулся запрягать лошадей, но когда он уже влез на козлы, Эльза передумала:
– Папа, я так долго не выдержу. Положи меня на телегу.
– В ней же навоз. Что, если ребенок прямо там родится?
– Делай, что я говорю!
Дед опять нагнулся, мать обхватила его за шею, он поднял ее и отнес к телеге. Положил ее на еще теплое, вонючее, кишащее мухами коровье дерьмо. Ее затошнило и вырвало прямо на одежду, но это было неважно. Главное было благополучно родить ребенка, использовать эту долгожданную возможность, чтобы доказать, что она плодовитая, нормальная женщина.
Дед хлестал лошадей, как никогда в жизни. В мыслях он проклинал себя за то, что согласился взять дочь в поле. Если теперь что-то случится, если она потеряет ребенка, то ему придется отвечать перед зятем. А если умрет она, то не знать ему больше покоя в этой жизни.
До цыганского холма они ехали по узкой дороге, телегу трясло на камнях, ухабах и рытвинах, полных воды и грязи. Когда колеса застревали в колее, дед спрыгивал и выталкивал телегу. Он был мокрый от дождя и от пота, как и его дочь. Волосы и одежда липли к телу. Эльза лежала посреди кузова с раздвинутыми ногами, упираясь пятками в навоз. Она то и дело поднималась на локтях, но, обессилев, снова падала.
Дед вытер мокрое лицо рукавом и снова принялся хлестать лошадей. Но когда дочь попросила ехать осторожнее, он придержал их, пока она не закричала: «Быстрее!» Когда они уже подъезжали к цыганскому холму, дождь стал тише и вскоре перестал. Мухи и слепни только этого и ждали, они снова взлетели и зажужжали вокруг матери.
Дед схватил за ворот первого встречного цыгана.
– Приведи к нам жену бульбаши!
– Бульбаша пропал несколько недель назад.
– Да мне плевать. Приведи Рамину!
Тут мать издала такой ужасный вопль, что мужчины вздрогнули. Потом наступила тишина, и дед подумал, что случилось самое страшное, но вскоре крик повторился. Мужчины бросились к повозке, цыган перекрестился и побежал к вершине холма.
Вскоре из глубины жалких лачуг появилась Рамина, рядом с ней тот же цыган тащил ведро воды. Под мышкой у нее было несколько полотенец. Следом за ними показалась толпа любопытных, желающих посмотреть, как на куче навоза рождается новая жизнь. Бородатые мужчины в черном, с дешевыми папиросами во рту, женщины в цветастых юбках, за которые держались дети. Вокруг телеги уже собралось несколько припозднившихся крестьян и возвращавшихся ночных охотников.
Толпу, возбужденную хоть каким-то интересным событием в однообразной жизни, было не удержать, и зеваки с гвалтом обогнали Рамину. Лишь когда она приблизилась к повозке, люди постепенно притихли, некоторые женщины взяли детей на руки, чтобы им было лучше видно мою мать. Зеваки окружили телегу со всех сторон, и Рамине пришлось пустить в ход весь свой авторитет, чтобы пробиться к матери. «Дорогу!» – кричала она, расталкивая людей.
Заглянув в кузов, даже она не смогла удержаться от восклицания:
– Пресвятая Богородица! Ребенок уже выходит.
Она забралась на повозку. Через десять минут я появился на свет под внимательными, изумленными взглядами галдящей толпы. Рамина потребовала у одного из цыган нож, вымыла его в ведре и перерезала пуповину. Хозяин ножа пожелал забрать пуповину, чтобы скормить своему псу.
Словно почувствовав, что с этой секунды я всегда буду одинок и беззащитен, я громко заплакал. Рамина взяла меня на руки и показала людям.
– Это мальчик! – крикнула она.
– Чтобы все услышали, – сказал один охотник и пальнул из ружья в воздух.
Я был сморщенным безобразным комком, с криком и визгом сносившим первое страдание в своей жизни. Я страдал от мух, они назойливо и упрямо приставали ко мне, как потом приставали только болезни и смерть. Насекомые лезли мне в глаза и в рот и не отставали, даже когда Рамина пыталась их отогнать. Они садились и на белые бедра матери, в то время как ее руки все еще цеплялись за борта кузова, хотя все уже давно было позади. Обессиленная, с красным лицом, она глядела на толпу, а толпа глядела на нее. Любопытство возобладало над отвращением, и кольцо людей вокруг матери стянулось теснее.
Дед бросил поводья и обошел телегу. Снял шляпу и прижал ее к груди, будто собирался говорить со священником в церкви.
– Он здоров? – спросил он Рамину.
– Выглядит здоровым, но пока рано говорить. А вот что я точно могу сказать, так это что он сильно воняет.