355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Каталин Дориан Флореску » Якоб решает любить » Текст книги (страница 11)
Якоб решает любить
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:18

Текст книги "Якоб решает любить"


Автор книги: Каталин Дориан Флореску



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)

Затем директор Штурц положил ладонь мне на затылок и отвел в класс, где раздались очередные «хайль Гитлер!» из уст учителя и учеников хором. Директор произнес краткую речь, в которой объявил Гитлера Велповром, а войну – выигранной, хотя в настоящее время и происходит вынужденное выравнивание фронта. Он был совершенно уверен, что скоро русские выдохнутся.

Нескольким ученикам он порекомендовал напомнить родителям о необходимости сдавать пожертвования в Фонд зимней помощи[19]19
  Фонд зимней помощи (немецкого народа) – общественный фонд в нацистской Германии, призванный содействовать государству в оказании помощи безработным и бедноте.


[Закрыть]
немецкого народа. Дрожащим голосом директор сообщил, что отец одного мальчика пал на фронте. К сожалению, он сражался не в той армии. Румынские части плохо вооружены и трусливы, хотя и бьются плечом к плечу с вермахтом. Но когда румынские немцы наконец наденут настоящие мундиры и станут сражаться за наше дело, все изменится. Тогда уж не литься немецким слезам так часто.

Потом он вспомнил об истинной цели своего визита, подозвал меня и положил руку мне на плечо.

– Это Якоб Обертин. Он болезненный юноша, приехал из деревни. Но если кто посмеет его дразнить или высмеивать, будет иметь дело со мной. Хайль Гитлер!

Школьники много занимались физкультурой, но меня освободили, и я предавался своему любимому занятию – читать, забравшись в какой-нибудь уединенный, заброшенный угол обширного школьного двора. На библиотеку я наткнулся скорее случайно, пока бродил по длинным школьным коридорам. Хотя многие книги были изъяты как не немецкие, все же их осталось достаточно, чтобы удовлетворить мое любопытство.

Не желая давать мне поблажки, классный наставник написал целый список книг, которые я должен был читать во время уроков физкультуры. Прочитав книгу, я отвечал на вопросы учителя. Это был невысокий мужчина с желтоватой кожей. Рвения у него было вдвое меньше, чем у директора, он знал, что болен, и предчувствовал скорую смерть. «Печень, мой мальчик, – сказал дед, услышав о нем. – Долго ему не прожить». Он действительно умер еще до конца войны.

Я был почти уверен, что, пока я сидел перед ним и пересказывал содержание какой-нибудь трудной книги, он совсем не слушал. Учитель смотрел сквозь меня, будто я живу в мире, к которому он уже не принадлежит. Однако этот сознательный, строгий человек следил за тем, чтобы я читал.

После уроков мы с дедом бесцельно бродили по городу, словно желая отсрочить тот миг, когда придется вернуться в наше пустое жилище. Дед нес мой портфель и постоянно отставал от меня, чтобы поглядеть на товары какой-нибудь лавки. Ходил он медленно, словно ему больше некуда было торопиться, ведь теперь земля не ждала его. Не ждали ни скотина, ни покупатели на рынке. В городе его шаги замедлились в такт тоске по родной деревне.

После обеда он стоял перед школой и ждал, подобно деревьям на бульваре. Подобно одной из его лошадок, что годами ждала его на краю поля. Почти всегда с собой у него был кулек бозамбо – печений в форме ракушек, с какао внутри и шоколадной глазурью снаружи, – такие продавались только в кондитерской «Остеррайхер». Встречая меня после уроков, он всегда угощал меня одной бозамбиной. И дальше давал по одной на каждой остановке нашего запутанного маршрута по лабиринту городских улиц, последнюю сладость я обычно съедал уже перед домом.

Во время прогулки мы оставляли за собой шлейф сладкого запаха. Маршрут наш никогда не повторялся, а менялся в зависимости от того, где проводилась какая-нибудь ярмарка, открывался новый магазин или продавалась новая книга. В этом дед видел свою истинную задачу, которую сознавал и без наказов отца и матери. «Тебе надо много читать, Якоб, ведь ты беззащитен. Любой может сделать с тобой что заблагорассудится, но если ты много знаешь, то ты вооружен. – Он поднимал палец. – Тот, кто много знает, может оторваться от своей земли, а кто не знает – тому нужен клочок земли для пропитания». Довольный своей краткой речью, он засовывал в рот бозамбину. В отличие от классного наставника, его не интересовали названия моих книг. Одних обложек хватало, чтобы вселить в деда уверенность в моем будущем.

Но потом дед стал все чаще опаздывать, а то и вовсе не приходил встречать меня. Однажды, прождав довольно долго, я отправился домой один. Перед витриной кондитерской «Остеррайхер» я остановился, чтобы полюбоваться тортами и пирогами, громоздившимися за стеклом так, словно хотели достать до самого Бога. За стеной из сахара, сливок и шоколада я увидел деда, сидящего в лучшем костюме за единственным столиком.

Лавка скоро закрывалась, и никаких других посетителей там уже не было. Рядом с дедом сидела госпожа Остеррайхер – округлая и приветливая дама. Думая, что ее никто не видит, она любила смотреться в зеркало и поправлять прическу, которая окружала ее голову, словно облако непонятного цвета. Как и все дамы района, она стриглась в салоне «Метцель». Над дверями магазинов и заведений квартала висели похожие яркие вывески. Все они были изготовлены в мастерской «Бергер», что находилась за углом.

Дед вел себя непринужденно, я видел, как он смеется. Казалось, предмет разговора сильно веселил собеседников. Госпожа Остеррайхер, все еще в фартуке, слегка поправила прическу и положила руку на стол. Дед наклонился вперед и накрыл ее руку своей ладонью, а дама, очевидно, была не против. Она не отдернула руки, и так они продолжали беседу.

Я удивленно отпрянул от витрины. Дед, наверное, хотел сохранить этот секрет при себе. Вернувшись вечером, он откашлялся, и его смущение бросалось в глаза.

– Я совсем забыл, который час, – сказал он.

– Да тебе совсем ни к чему встречать меня из школы, дедуль. Мне уже семнадцать. Делай что хочешь, – ответил я, не отрываясь от книги.

За ужином я заметил, что дед почистил ногти.

Ни с того ни с сего он спросил:

– Как тебе госпожа Остеррайхер? – И, не дожидаясь ответа, заметил: – Веселая она вдовушка.

Знакомство деда с кондитершей имело приятные последствия. Как-то я проходил мимо лавки госпожи Остеррайхер, а она вышла и окликнула меня: «Ты же внук господина Обертина, да?» Она вернулась за прилавок, положила на салфетку несколько бозамбин и поднесла их мне. «Открой-ка ротик!» – велела она и, как только я это сделал, засунула одну сладость мне в рот. Я полез в карман за деньгами, но она остановила меня: «Это бесплатно, мой милый. С деньгами или без, все равно все это скоро пойдет псу под хвост». Я не понял, что она имела в виду.

Однажды, приняв очередной подарок от кондитерши и запихивая кулек бозамбо в карман, я увидел перед собой Катицу. В руках у нее было несколько рулонов ткани. За те несколько месяцев, что прошли с нашей последней встречи, она изменилась. Или я. Или что-то еще. Ее живые глаза пристально смотрели на меня.

– Сколько ты уже в городе? – спросил я.

– Несколько недель.

– У мадам Либман?

Она кивнула.

– Говорят, скоро еврейские магазины закроют, – продолжил я.

– У мадам слишком много важных клиентов, – ответила она.

Не зная, что еще сказать, я смущенно переминался с ноги на ногу, пока не вспомнил о бозамбо. Я достал кулек и хотел отдать ей, но руки у нее были заняты рулонами.

– Давай это мне, – сказал я и взял ее ношу, а сладости сменили владельца.

Я проводил ее до вывески ателье мадам Либман, и она забрала рулоны обратно.

– В этом платье ты похожа на городскую девушку, – сказал я.

– Когда идешь к клиенту на дом, приходится надевать такое.

Я думал, что бы еще сказать, и тут вспомнил о вещах, что она передала мне, когда мы с дедом уезжали из деревни.

– Брюки сидят как влитые.

– Не жмут?

– Нет. Совсем нет! Тогда до завтра?

Она ответила, будто я задал самый обычный вопрос:

– Если пройдешь по улице пару раз туда-сюда, то я увижу тебя в окно.

Она исчезла во дворе, где находилось ателье мадам Либман. Так началось мое время с Катицей.

Мы встречались у входа во двор ателье и гуляли вдоль Бегского канала. Атмосфера в городе царила скорее мирная, чем военная. В открытых кафе было полно народу, пили вино из Баковы[20]20
  Бакова – село в 30 км к юго-востоку от Темешвара, где с XIX в. до 1945 г. производилось несколько сортов вин. Население Баковы было преимущественно немецким.


[Закрыть]
и пиво с пивзавода на окраине города.

В дождливые дни мы заходили в кинотеатр «Мози», где тогда показывали уже не американские, а немецкие фильмы. Мози был единственным в городе обладателем «роллс-ройса». Он знал продолжительность картин и подъезжал на своем авто как раз в перерыве, когда мы все стояли на улице. Издалека, еще не выехав из-за угла, он гудел в клаксон и пугал немногих лошадей, везших телеги. Подъезжая к собравшейся толпе, он газовал, чтобы эффектно затормозить прямо перед нами. Машина сверкала, как золото во рту у цыгана.

Выходя из автомобиля в безупречном белом костюме, Мози был настоящей звездой. Некоторые пропускали вторую часть фильма, только чтобы поглазеть на это чудо техники. Однажды кто-то поинтересовался, почему он купил именно «роллс-ройс», а не немецкую машину. Ведь фильмы Мози явно предпочитал немецкие, а вот машины – английские. «Кино – это для души, а автомобиль – для глаз», – отвечал пижон. Мы так и не поняли, почему душа у него немецкая, а глаза английские.

Мози боялся испачкаться и поэтому запрещал его трогать. Как-то раз он расстелил на асфальте платок, встал на колено и вдохнул выхлоп своей машины. Откашлявшись и отряхнув костюм, он сказал с драматической интонацией: «Так пахнет будущее, дорогие мои».

Мы с Катицей никогда не касались друг друга, ни в кино, как все парочки, ни во время прогулок по паркам на берегу канала, где все готовили почву для дальнейших прикосновений. Нам это было ни к чему, ведь все, что происходило с нами, казалось спокойным течением, что плавно увлекало нас и через несколько часов снова приносило к берегу.

В конце вечера я провожал Катицу до ее маленькой сырой комнатушки над ателье, которую ей выделила мадам. Но дни, когда мы могли гулять по улицам, парку, набережной, были сочтены. Первые осенние ураганы уже бушевали над окрестностями и наносили серьезный ущерб в Трибсветтере, как нам еженедельно сообщал Сарело. Порою дождь и ветер по нескольку дней властвовали в городе, и увязшие в грязи машины приходилось вытаскивать лошадьми.

Дед меня не притеснял, но наблюдал за моей небывалой веселостью с подозрением.

– Она хотя бы швабка? – спросил он однажды. – От меня-то можешь не скрывать.

– Она сербка, дедуля. Наша Катица.

Он долго отмалчивался по этому поводу, но как-то подозвал меня:

– Приводи ее в дом. Не та погода, чтоб по улицам шляться. Можете и здесь… – он задумался, – читать, или что там еще. А то заболеешь чего доброго.

Но я понимал, что это не единственная причина, по которой он хотел, чтобы мы были при нем. Одним ухом он слушал дурные вести из России, а другим прислушивался к нам с Катицей. Мог внезапно войти в мою комнату, притворяясь, будто что-то ищет. А что именно, быстро забывал. Катица обычно шила, сидя на кровати, подогнув одну ногу и свесив другую. Ее икры и щиколотки постоянно отвлекали меня от чтения.

Читая, я иногда чувствовал на себе ее взгляд, но на что именно любят смотреть девушки, я не знал. Так, между внезапными появлениями деда, шитьем и чтением, взглядами в лицо и почти столь же выразительными взглядами в сторону, проходило время.

Ближе к вечеру дед всегда начинал нервничать. Он ходил, словно в клетке, не имея ключа. Этого времени он ждал больше всего, ведь он всегда проводил его со вдовой Остеррайхер. Всего несколько минут, но их хватало, чтобы накрыть ее ладонь своей. Он подходил к двери, выходил на крыльцо и возвращался, но однажды, в дождливый день, я сказал ему:

– Можешь идти, дедуль. Не беспокойся.

Он не спросил, откуда я знаю, что он хочет уйти, а только прошептал:

– Ты же не сделаешь ей живот, правда? – Он кивнул головой в сторону моей комнаты.

– Не сделаю, дед. Иди уже.

Он натянул сапоги и плащ, нахлобучил шляпу и ушел. Я долго ждал, прежде чем вернуться к Катице. Когда я наконец вошел в комнату, она лежала на матрасе, опираясь на локти. Теперь с кровати свисали обе ноги. Тощая, незаметная Катица вдруг превратилась в создание, завладевшее моей комнатой, моей кроватью и моими мыслями, и бежать было некуда.

Увидев, что я снова взялся за книгу, она выпрямилась и спросила:

– Что ты там читаешь?

– Одну историю, дело происходит в Америке, на Миссисипи.

Она растопырила пальцы ног, и опять мне не давали покоя ее икры.

– Что это?

– Река. Она длиннее и шире нашего Дуная.

Ее живот, который мне нельзя было делать, поднимался и опускался, а вместе с ним и все, что выше. От этого мягкого покачивания меня трясло сильнее, чем от землетрясения.

Я покинул свой пост, чтобы включить свет, когда входная дверь распахнулась и послышалась дедова ругань – румынские проклятия, каких он еще никогда не произносил. Я испугался, что это как-то связано с животом Катицы, и приготовился к обороне, но я ошибся.

– Черт подери, кондитерская закрыта! Я не был там столько дней, а теперь она закрыта. Пусто и заперто. – Он бросил сапоги и плащ в угол. – Витрины все заколочены досками, и никто не знает, где она.

– Она была еврейка? – спросила Катица.

– Конечно, еврейка, – ответил дед.

– С такой австрийской фамилией? – вмешался я.

– Мальчик мой, евреем можно быть с любой фамилией. – Он покачал головой. – Там остался только один торт, засохший.

Он ругался, пока не выдохся, потом молчал целыми днями и отказывался выходить из дому. Так продолжалось несколько недель, но потом эта история стала если не забываться, то по крайней мере отошла на второй план. Дед никогда больше не говорил о ней, и, сколько он ни пытался отыскать госпожу Остеррайхер, узнать что-нибудь о ее судьбе, все было напрасно. Постепенно он сдался.

В начале 1944 года канал замерз, за несколькими днями снегопада последовали долгие недели морозов. В некоторых местах лед был настолько толстым, что по нему можно было переехать канал на повозке, другие же оказались коварными и стали ловушкой для неосмотрительных смельчаков. Катица продолжала приходить к нам, и дед снова старался не оставлять нас одних.

Насколько я желал этого, настолько же был благодарен деду. Ведь без него мне не давали бы покоя пальцы ног Катицы, ее икры и живот. Она нередко ела с нами, и потом дед заворачивал ей остатки и еще немного в придачу.

– И все-таки, Якоб, – бормотал он, когда я возвращался, проводив Катицу до дома, – она сербка, а ты шваб. Помни об этом.

Никто из нас не заметил приезда отца в тот солнечно-синий февральский день. Он приехал на автомобиле, уместив в него все, что обычно привозил Сарело. Теперь продуктов было немного, потому что война, тоже голодная, опустошила амбары и стойла в Трибсветтере. Румынские солдаты забирали у крестьян все, что те не успели спрятать.

Отец обстучал снег с сапог у порога и вошел. Мы с Катицей сидели у меня в комнате.

– Что говорят по радио, дед? – раздался в гостиной его голос. – Проигрываем мы войну? Дома я слушаю только пластинки твоей дочери, все остальное уже не могу слышать. Шнапсу у тебя в доме не осталось? Надо согреть косточки.

Мы услышали, как дед встал и пошел в подвал, затем вернулся и молча налил отцу рюмку.

– Как дела в Трибсветтере? – спросил дед.

– Плохо. Мальчишки напялили немецкие мундиры и уехали на фронт. Теперь старики все глаза выплакали. На прошлом собрании я им сказал: «Если б вы раньше были умнее, теперь не пришлось бы плакать». И Непер с ними пошел, но уже вернулся мертвым. Я ему много раз говорил, что он слишком старый, но он всегда отвечал только, что для нашего дела никто не стар. Закинул винтовку за плечо и полез в вагон. Его сразу же в Сербии бомбой в клочки разорвало. Мы принесли его в деревню под колокольный звон, как положено. Но давай поговорим о том, зачем я приехал. Как у пацана дела в школе?

– Он хорошо учится. Учеба дается ему легко.

– Тем лучше. Где он? У меня новость для вас обоих.

Я достал из ящика школьную ведомость и пошел в гостиную, Катица последовала за мной. Отец не обратил на нее никакого внимания и протянул ко мне руку. Я дал ему ведомость, но он отложил ее в сторону. Катица осталась стоять у двери.

– Сядь, мой мальчик! – велел он. – Мне нужно сказать тебе что-то важное. Говорить буду напрямик, мне скоро ехать. Сарело живет с нами полтора года и уже разбирается во всем, что нужно знать крестьянину. В отличие от тебя, он очень способный, и я решил сделать его наследником. Тебя земля все равно не интересует, ты больше годишься для учебы и книжек.

Он взял со стола одну из книг, полистал ее и положил обратно.

– Когда ему исполнится двадцать, я назначу его управляющим. Он уже сейчас так хорошо справляется со своей работой, что его уважают и хозяева, и батраки. Я хотел тебе сказать об этом заранее, чтобы ты не надеялся зря и занимался только учебой.

Он сел, положил ногу на ногу, плюнул на свой сапог и стал начищать его рукавом пальто.

– Но ведь он просто грязный цыганенок! – вырвалось у меня.

– Нет, это не так, – твердо заявил отец.

Я посмотрел на деда, ведь если кто-то и мог за меня вступиться, то только он.

– Ты не можешь еще и вот так поступить с мальчиком. – Его упрек остался неуслышанным.

Я заплакал. Я обещал отцу, что всему научусь, что буду заботиться о нашей земле даже лучше, чем Сарело. Я умолял его, а он продолжал начищать сапоги. Наконец пробурчал: «Прямо как новые». Он встал, здоровенный мужчина, в котором больше ничто – ни сапоги, ни шапка, ни пальто – не напоминало того оборванца, что когда-то пробрался в деревню, как вор.

– Я твой сын, а не он! – закричал я. – Он просто цыган, ему место на Буге. Я донесу жандармам, кто он такой на самом деле, вот тогда посмотрим…

Не дав мне закончить фразу, его рука опустилась на меня с такой силой, что я еле удержался на ногах. Он шагнул ко мне, но от второго удара я успел увернуться.

– Рамина была права, ты мне вообще не отец!

Я проскользнул мимо него, обулся в прихожей и выбежал из дома. Куда – я не знал, но мои ноги знали. Они понесли меня через весь Йозефштадт, мимо людей и магазинов, которых я не замечал, прямо к каналу.

Когда Катица прибежала за мной, я был уже посреди канала и скакал по льду, желая, чтобы он наконец проломился. Чтобы он вскрылся и дал мне провалиться в воду, которая ждет внизу. Я прыгал на самых тонких местах, но лед не поддавался. У него были на меня другие планы, как раньше у Бога.

Устав и замерзнув, я присел на корточки, а на берегу и на мосту неподалеку уже собрались люди, они кричали мне, призывая не дурить и не навлекать на себя беду. Появился даже полицейский, который попробовал осторожно приблизиться ко мне, но каждые несколько метров нога его проваливалась под лед. На широком, раскрасневшемся лице Катицы был написан весь ужас, который она испытывала вместо меня.

Вспоминая о ней сегодня, я вижу ее на берегу канала с распахнутыми глазами и маленькими ручками, сжатыми в кулаки, прямо как в американском кино. Поскольку ничего не помогало и река не желала принимать меня, я сидел на корточках, пока не затрясся от холода. Зеваки были разочарованы, ведь ничего не случилось, и разошлись. Жандарм тоже исчез, когда я вернулся на берег. Катица хотела меня обнять, но я отпрянул.

– Не надо, я плохо пахну, – пробормотал я.

Она засмеялась каким-то особенным смехом, и тогда я смог поднять голову и посмотреть ей в глаза.

– Якоб, ты слишком много общаешься с Мози. Он тоже не дает себя трогать, но потому что очень чистый.

– Ты ведь никому не расскажешь, правда?

– В прошлый раз я смогла удержаться.

Следующие месяцы мы с Катицей не разлучались. Когда она была свободна от работы в ателье, а я – от занятий в школе, и если дед не просил, чтобы мы остались с ним, мы гуляли по городу, как раньше я гулял с дедом. Бывало, мы по нескольку часов почти ничего не говорили. Я пересказал ей все истории Рамины и деда. Но они ее не особенно интересовали. Она считала, что такие люди, как Каспар и Фредерик, вообще не заслуживают, чтобы о них рассказывали. В конце концов они оказались просто убийцами. И она понимала – в этом я уверен, – что этими рассказами я хотел лишь отвлечь ее от того, что имело отношение только к нам двоим.

Иногда в каком-нибудь районе, где нас никто не знал, на безлюдной улочке, отгороженной стеной, я брал ее за руку. Только за руку. И лишь под конец, незадолго до ее отъезда из Темешвара, при последней нашей встрече, я ее поцеловал. Но мне куда приятнее вспоминать, как мы держались за руки.

Катица почти никогда не упоминала ни о моем отце, ни о том, что видела и слышала у нас дома. Не из деликатности, а просто потому, что в ее мире это не имело никакого значения. Ее родители были так бедны, что Катице ничего не досталось бы в наследство, кроме манекена и старых модных журналов матери. У них никогда не было ни хозяйства, ни великого прошлого, только жалкий маленький домик. Для нее имело смысл только настоящее, я еще никогда не встречал человека, для кого бы прошлое и будущее так мало значили. Важно было то, что можно потрогать руками, например, я.

Тем временем городом завладела одна-единственная, неотступная мысль – найти пропитание, причем до того, как его найдет кто-то другой. Люди неутомимо рыскали в поисках испорченного мяса или подгнивших овощей. Они с недовольством стояли в очередях, ведь единственное, что у них осталось от прежней жизни, – это уверенность, будто им причитается больше, чем остальным. Когда товар подходил к концу или вовсе заканчивался, разгорались ссоры. Нередко я видел, как элегантные господа дрались из-за пары костей. Война пока еще обходила нас, но ее дыхание с каждым днем становилось все ощутимее.

Нам с дедом приходилось легче, потому что Сарело приезжал каждую неделю. Кое-что доставалось даже Катице, я регулярно относил ей свертки с колбасой и сыром. Но город кишел ворами и попрошайками. Они стояли возле церквей – там их было больше всего, – перед кафе и магазинами, где бывали те, кто еще мог себе позволить что-то подать. Они стояли перед театром и на каждом оживленном перекрестке, в парках и на набережных канала. Их жалостливые голоса, их искореженные лица преследовали меня даже во сне. Они стали оккупантами, истинными хозяевами города. Избегать их означало перестать выходить из дома.

Один из попрошаек был безногим, его повсюду носил на спине жилистый молчаливый мужчина. В отличие от его собратьев, живущих на улице и за счет улицы, безногий был всегда свежевыбрит и чисто одет. Как будто ухоженное попрошайничество достойнее, чем в лохмотьях.

Мы с Катицей часто наблюдали эту пару, она всегда действовала по плану. Сначала они разведывали местность и коротко совещались, но последнее слово всегда оставалось за калекой. Если место казалось многообещающим, носильщик ссаживал безногого, и тот подбирался к жертве сам, волоча туловище по земле. То ли из-за внешнего вида, то ли благодаря своему таланту денег он всегда собирал больше всех других. Однажды мы даже видели этих двоих в довольно дорогом кафе, в их тарелках были изысканные кушанья.

В середине июня – золотого, жаркого месяца – мы с Катицей сидели на набережной канала, где отдыхало много людей. Мне казалось, она чем-то озабочена, но не может подыскать нужных слов, чтобы рассказать об этом. И вдруг мы услышали рядом с нами голос:

– Если ты ее сейчас же не поцелуешь, она убежит от тебя, с таким-то лицом. – Калека подобрался к нам вплотную и добавил: – Или ты дашь мне пару монет. Это подействует так же, как поцелуй.

– С чего бы это? – спросил я, но полез в карман за мелочью.

– Очень просто, тогда я кое-чего не сделаю.

– Чего же?

– Не прокляну вас.

Получив монеты, он тут же забыл о нас и направился к другой парочке, а его напарник остался неподалеку.

– Что случилось? – спросил я Катицу.

– Мадам отсылает меня обратно в деревню. Ей придется закрыть лавку, и не из-за того, что она еврейка, просто клиентов не осталось. Люди теперь тратят деньги на еду, а не на новую одежду.

Провожая Катицу домой, я поцеловал ее в подъезде дома рядом с кондитерской «Остеррайхер». На досках, которыми заколотили витрины, было написано белой краской «С. N. R.», а торт, оставленный на прилавке, давно превратился в маленькую серую кучку. С совершенно новым ощущением в животе я вернулся домой.

Той ночью нас с дедом разбудили разрывы бомб в районе Северного вокзала. Вместе с соседями мы вышли на улицу и увидели пылающее небо над крышами домов. Оно возвестило о пришествии войны. Сирены взвыли слишком поздно, словно за них отвечал наш пьяный Штруберт. Я побежал обратно в дом и оделся, а когда вышел и хотел прошмыгнуть мимо деда, он спросил: «Ты куда собрался? Слишком опасно!» Мой ответ утонул в грохоте новых взрывов. Бомбардировщики зашли на второй круг, и на воздух взлетели склады боеприпасов, нефтехранилища и заводы.

Катицу я нашел съежившейся в углу ее комнаты и привел к нам. С первыми лучами солнца небо оказалось таким голубым, будто издевалось над нами. Завернувшись в одеяла, мы с Катицей сидели на веранде и держались за руки, не сомневаясь, что скоро погибнем. Потом мы услышали первые вести о сгоревших, задохнувшихся, контуженых людях. Так продолжалось несколько недель, в бомбоубежище мы проводили гораздо больше времени, чем дома. Днем я все еще чувствовал, как пальцы Катицы сжимали мою руку ночью.

Когда я в последний раз видел Катицу, она сидела в нашей телеге, а Сарело хлестал лошадей, чтобы успеть вернуться в деревню до темноты. «Без хлыста! Только вожжами!» – кричал дед ему вслед, но Сарело не обращал на него внимания. Катица подняла руку, прощаясь, и на этот раз вслед за телегой побежал я.

* * *

Если русские не собирались уходить, я рисковал замерзнуть до смерти. Тогда лед канала не поддался, потому что хотел сохранить мне жизнь для другой смерти, которую кто-то – может быть, Бог – придумал для меня. Жаль, что Рамина все время рассказывала о двух моих рождениях, но никогда не говорила о моей смерти. Жаль, что у меня теперь не было нескольких вариантов, чтобы выбрать себе подходящую смерть. Умру ли я в Сибири или прямо здесь и сейчас, на нашем кладбище, я не мог предугадать без подсказки Рамины.

Собрав в кулак всю свою смелость, я отодвинул могильную плиту и высунул голову. Снег перестал идти, ветер тоже успокоился. Могилы и памятники были укрыты толстым белым покрывалом. Даже ограда, отделявшая кладбище от поля, стала едва различимой. Я вылез, потянулся, похлопал по рукам и ногам и почувствовал, как закоченевшие конечности возвращаются к жизни. По еле заметным тропинкам я прокрался к воротам кладбища.

В деревне, быть может, даже на нашем дворе, мелькали огни, до моего слуха вновь донеслись крики русских, видимо, требовавших поторопиться, потом раздался выстрел и женский вопль. Ночь была нетемной, а снег делал ее еще светлее, поэтому я не мог укрыться во мраке.

Вдруг наступила тишина, словно все село уснуло и все оказалось только страшным сном. Лишь возле сельской площади светило несколько фар. Затем заурчали моторы, и вскоре несколько грузовиков тронулось к выезду из деревни.

В это мгновение облачный покров прорвался, и луна залила все тусклым светом. Я вернулся в свое укрытие, уверенный, что скоро последние русские уедут и за мной придут домашние. Сквозь дремоту я вдруг услышал голоса, приближавшиеся к кладбищу, но не мог разобрать, на каком языке говорят. Через щель я увидел свет нескольких керосиновых ламп, казалось, люди что-то обсуждают. Потом они направились к склепу Дамасов. Теперь я отчетливо слышал речь, известную мне по Темешвару, с того дня, когда русские пришли искать шнапс у нас в доме.

Судьба говорила по-русски, но когда она остановилась у склепа, я услышал хорошо знакомый голос. «Вылезай, парень. Все в порядке», – сказал отец. Я отодвинул плиту, и в лицо мне ударил такой яркий свет фонаря, что пришлось прикрыть глаза ладонью. Я почувствовал, что сильные руки тащат меня вверх, и не мог сопротивляться.

Сначала я разглядел Сарело, затем – отца. Он сказал: «Извини, парень. Они приняли за тебя Сарело, хотели забрать его у меня. Даже священник не смог их переубедить. У меня не осталось другого выхода. От тебя я могу отказаться, а от него – нет».

Двое русских солдат подхватили меня под руки и потащили. Следом на некотором расстоянии шли отец и Сарело. Меня гнали к свету фар, но я не упирался, в отличие от Рамины, которой помогал собственный вес. Я не парил над головами солдат, а втянул голову в плечи. И не суждено мне было сидеть в кузове грузовика, как на троне. Не было этого маленького триумфа в минуту величайшего поражения.

В оцепенении, – которое овладело мной, когда я узнал о смерти Катицы, – я приближался к тому месту, где провел половину детства. Где мой дед продавал скотину, Сарело – ножи, а Катица – юбки и костюмы, сшитые ее матерью. Где мамаши присматривали будущих невесток. Где теперь два грузовика ждали последних пойманных пленников.

По переулкам гнали, как и меня, мужчин и женщин. Их хватали в огородах и сараях, в подвалах и на чердаках. Они безуспешно пытались защититься от холода шарфами, меховыми шапками и поднятыми воротниками. Когда все мы оказались в кузове одной из машин, я огляделся. Здесь был учитель Кирш, молчаливый и злой, и несколько его учеников, самых прилежных в военной подготовке.

Двое мужчин рассказали, что прятались на мельнице, одну женщину нашли в бочке с навозной жижей. Ее запах не покидал нас до самого города. Другая женщина была тяжело ранена – солдат ткнул штыком в стог сена. Ее, полумертвую, все равно положили в кузов рядом с нами. Посреди всех них стоял я, Якоб – Якоб через «с».

Постепенно вся деревня собралась вокруг грузовиков. Люди стояли молча. Они принесли с собой то, что хотели передать своим детям, братьям и сестрам: одежду, еду, фото на память. Но румын-переводчик велел им не приближаться, и солдаты оттеснили толпу.

Я высматривал отца и Сарело, шедших позади меня, но они исчезли. Искал глазами деда, но его тоже не было. Однако на неосвещенном месте я заметил фигуру, показавшуюся мне знакомой. Она сделала шаг вперед, потом еще один, и вдруг я узнал мать. Я ничего не крикнул ей, а просто смотрел на нее не отрываясь, настолько я был поражен тем, что она пришла. Та, что не заступилась за меня.

В руках у нее был сверток, она не давала солдатам оттолкнуть ее, изо всех сил защищая то, что прижимала к груди. Улучив момент, она побежала к нашему грузовику, но тут один из русских схватил ее за руку и рванул так, что она упала на землю. И все же она не сдалась. Солдата подозвал командир, и тот отошел, а она воспользовалась минуткой и наконец передала мне сверток.

– Господь с тобой, Якоб, – сказала мать, и тут ее оттащили от грузовика.

Когда русские погрузились во вторую машину и только четверо из них остались при нас, остальные провожающие тоже смогли отдать свои передачки. Наконец грузовики тронулись. Водитель дал газу, и ветер безжалостно задул в лицо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю