Текст книги "Часы без стрелок"
Автор книги: Карсон Маккалерс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Большой Мальчик спросил, хотя он только что пообедал:
– Ты мне дашь кусочек цыпленка?
– Проваливай, черномазый.
– А печенья с патокой?
– Проваливай.
– А пять центов на эскимо?
– Сгинь, черномазый. Жужжишь тут, как комар.
И так, Джестер знал, может продолжаться бесконечно: громадный, слабоумный негр будет попрошайничать у нищего. Панамы, приподнимающиеся в знак приветствия; фонтанчики для питья в сквере перед зданием суда отдельно для белых и для цветных; кормушка и коновязь для мулов; муслин, белое полотно и обтрепанные комбинезоны. Милан, Милан, Милан…
Джестер вошел в полутемную, полную запахов аптеку и увидел мистера Мелона, стоявшего без пиджака за сатуратором.
– Дайте мне, пожалуйста, стакан кока-колы, сэр.
Больно он вежлив, этот кривляка, и Мелон вспомнил, как он нелепо махал руками на остановке автобуса.
Пока мистер Мелон готовил ему кока-колу, Джестер поплелся к весам.
– Весы не работают, – сказал мистер Мелон.
– Тогда извините.
Мелон задумчиво смотрел на Джестера. Почему это он извинился – разве нормальный человек станет извиняться, что аптечные весы не работают? Нет, конечно, он ненормальный.
Милан. Многие довольствуются тем, что живут тут до самой смерти, изредка выезжая в гости к родным и по другим делам в Цветущую Ветку, Козью Скалу и другие городки поблизости. Многие довольствуются тем, что живут здесь всю жизнь, а потом умирают и их хоронят на кладбище города Милана. Джестер Клэйн не такой. Может быть, он один не такой, но он, безусловно, не такой. Джестер плясал от нетерпения, дожидаясь свою кока-колу, а Мелон за ним наблюдал.
Но вот запотевший стакан с кока-колой поставлен на стойку.
– Готово, – сказал Мелон.
– Благодарю вас, сэр.
Мелон вышел в рецептурную, а Джестер продолжал размышлять о Милане, прихлебывая ледяной напиток. В знойное время года все ходили в одних рубашках, кроме матерых блюстителей устоев, надевавших пиджак, чтобы позавтракать в чайной «Крикет» или в кафе «Нью-Йорк». Держа в руке бокал с кока-колой, Джестер рассеянно подошел к открытой двери на улицу.
Следующие несколько мгновений навсегда отпечатались в его мозгу. Это были отрывочные, как в кошмаре, мгновения, слишком быстрые и слишком жестокие, чтобы их можно было осознать. Позже Джестер понял, что он был виновником убийства, и это пробудило в нем чувство ответственности. Это были мгновения, когда наивность и непосредственность обернулись своими темными сторонами и была подведена черта; то, что случилось сейчас, много месяцев спустя спасет его от другого убийства и, в сущности, спасет его душу.
А пока что Джестер со стаканом в руке глядел на ярко-голубое небо и знойное полуденное солнце. На фабрике Уэдвелла прозвучал обеденный гудок. Фабричные рабочие потянулись обедать. «Моральные подонки» – называл их дед, хотя и владел солидным пакетом акций прядильной фабрики Уэдвелла, которые заметно шли в гору… Заработки поднялись, поэтому рабочие больше не носили обед в судках, а могли себе позволить поесть в закусочной. Ребенком Джестер боялся и не любил фабричных, его ужасали грязь и нищета, которые он видел в фабричном поселке. Да и сейчас он не очень-то жаловал этих фабричных в синих бумажных штанах, вечно жующих табак.
У Вагона осталось только два куска жареного цыпленка – горлышко и спинка. Он принялся деликатно обсасывать горло, в котором не меньше косточек, чем струн у банджо, да и вкус не лучше.
– Ну, хоть кусочек, – канючил Большой Мальчик. Он с тоской поглядывал на куриную спинку, его заскорузлая черная рука так и тянулась к ней.
Вагон быстро проглотил кусок и плюнул на спинку, чтобы никто на нее не посягнул. Густой плевок на поджаристой коричневой кожице разозлил Мальчика. Джестер заметил, как его темный жадный взгляд словно прирос к монетам в кепке. Внезапное подозрение заставило его крикнуть: «Не надо! Не надо!», но этот сдавленный крик был заглушен звоном городских часов, пробивших полдень. В восприятии Джестера все вдруг смешалось: палящее солнце, медный бой часов и гулкая неподвижность полудня; а то, что было потом, произошло так быстро, так стремительно, что Джестер ничего не успел сообразить. Большой Мальчик пригнулся, выхватил из кепки монеты и побежал.
– Держи! Держи! – завопил Вагон, подпрыгивая в бессильной ярости на своих подбитых кожей культяпках.
Джестер кинулся вдогонку за Большим Мальчиком. А фабричные, увидев, что какой-то белый в белом костюме бежит за черномазым, приняли участие в охоте. Заметив беспорядок, постовой полицейский на углу Двенадцатой и Широкой улиц, поспешил на место происшествия. Когда Джестер схватил Большого Мальчика за шиворот и попытался вырвать у него из горсти деньги, в свалке приняло участие уже человек восемь, хотя никто не понимал, в чем дело.
– Держи черномазого! Держи черномазого ублюдка!
Полицейский стал расталкивать скопище дубинкой и стукнул Большого Мальчика по голове, потому что от страха тот сопротивлялся. Никто не слышал удара, но большой Мальчик вдруг как-то обмяк и рухнул наземь. Толпа расступилась и примолкла. На черном черепе была видна только тоненькая красная струйка, но Большой Мальчик был мертв. Этот веселый, придурковатый лакомка, которому бог не дал соображения, лежал на миланском тротуаре, затихнув навеки.
Джестер бросился к нему.
– Мальчик! – взмолился он.
– Он же умер, – сказал кто-то в толпе.
– Умер?
– Да, – через несколько минут подтвердил полицейский. – А ну-ка, разойдись. – И, выполняя свой служебный долг, позвонил по телефону-автомату в аптеке и вызвал «Скорую помощь», хотя отлично понимал, что перед ним мертвец.
Пока он звонил, толпа отодвинулась в тень под навесом, и возле трупа остался только Джестер.
– Он правда умер?. – спросил Джестер, дотрагиваясь до еще теплого лица.
– Не трогайте его, – сказал полицейский.
Полицейский стал расспрашивать Джестера, что произошло, и вынул записную книжку. Джестер что-то бессвязно рассказывал. Голова у него была легкая, как воздушный шар.
В неподвижном воздухе пронзительно загудела машина «Скорой помощи». Из нее выскочил врач в белом халате и приложил стетоскоп к груди Большого Мальчика.
– Мертвый? – спросил полицейский.
– Как доска, – сказал врач.
– Вы уверены? – спросил Джестер.
Врач поглядел на Джестера и заметил его панаму которую сбили в свалке.
– Это ваша шляпа?
Джестер поднял панаму, выпачканную в пыли.
Санитары в белых халатах внесли тело в карету. Во всем, что произошло, были такое бессердечие и спешка что Джестер, держась рукой за голову, как во сне вернулся в аптеку. Полицейский пошел за ним.
Вагон, доедавший заплеванную спинку цыпленка спросил:
– Что там случилось?
– Не знаю, – сказал полицейский.
У Джестера кружилась голова. Неужели он упадет в обморок?
– Мне нехорошо…
Полицейский, довольный, что может отвлечься каким-то делом, повел его в аптеку и усадил на стул.
– Садитесь, раздвиньте ноги и свесьте голову вниз, – сказал он.
Джестер послушался и, когда к голове снова прилила кровь, выпрямился, хотя был еще очень бледен.
– Это я во всем виноват. Если бы я не побежал его догонять и на нас не навалилась бы вся эта орава… – Он обернулся к полицейскому: – А почему вы его так сильно ударили?
– Если разгоняешь толпу дубинкой, никогда не можешь рассчитать удара. Я сам терпеть не могу насилия, не меньше вашего. Может, мне даже не надо было служить в полиции.
Мелон, пока суд да дело, позвонил судье и сказал, чтобы тот заехал за внуком. Джестер плакал от пережитого потрясения.
Когда Шерман приехал за ним на машине, Джестер уже больше не старался произвести на него впечатление и покорно дал проводить себя до машины. Полицейский старался объяснить, как произошел несчастный случай. Выслушав его, Шерман заметил:
– Ну что ж, Большой Мальчик был просто полоумный; а что до меня, будь я просто полоумный, я был бы только рад, если бы меня пристукнули. Я всегда стараюсь поставить себя на чужое место.
– Заткнитесь, пожалуйста, – сказал Джестер.
В доме судьи стояли плач и стенания. Верили горевала по племяннику, судья в утешение неловко похлопывал ее по спине. Ее отправили домой, к родне, оплакивать эту безвременную кончину.
До того как это происшествие всех перебудоражило, судья приятно и плодотворно проводил свой день. Он с удовольствием поработал, в это утро ему не пришлось томиться от скуки, которую так же тяжко выносить в старости, как и в детстве. Шерман оправдывал самые радужные надежды. Он оказался сообразительным слугой, сразу разобрался в том, что такое инсулин и шприц, как только ему объяснили, взяв с него слово держать язык за зубами; у него, видно, было воображение, он понимал, что такое диета, заменители калорий и т. д. Когда судья внушал ему, что диабет болезнь не заразная, Шерман сказал:
– Я отлично знаю, что такое диабет. Мой брат им болел. Нам приходилось взвешивать его еду на малюсеньких весах с тарелочками. Каждый глоток.
Судья, вспомнив, что Шерман найденыш, на миг усомнился в его словах, но промолчал.
– Я в курсе дела и насчет калорий, сэр, потому что я гощу у Зиппо Муллинса и вижу, как его сестра соблюдает диету. Я взбивал для нее воздушное картофельное пюре со снятым молоком и готовил желе на сахарине. Да-с, сэр, я разбираюсь в любых диетах.
– Так, значит, по-твоему, из тебя выйдет хороший референт?
– Хороший – что?
– Хороший референт. Референт это что-то вроде секретаря.
– Еще бы, референт экстра супер-пупер класса, – заявил Шерман мягким, чарующим голосом. – Я буду просто счастлив быть вашим референтом.
– Хм-м, – крякнул судья, чтобы скрыть свое удовольствие. – Я веду обширную переписку, серьезную важную переписку, но пишу также и краткие письма.
– Я обожаю писать письма, и у меня прекрасный почерк.
– Почерк выражает характер. – Судья добавил: – Каллиграфия.
– Где ваши письма, сударь?
– В стальном шкафу, у меня в суде.
– Вы хотите, чтобы я их принес?
– Нет! – живо отверг его предложение судья, так как он давно ответил на все письма. По правде сказать, это было его единственным занятием, когда он по утрам сидел в суде, если не считать чтения «Миланского курьера» и «Вестника Цветущей Ветки». На прошлой неделе выдался такой день, когда он не получил ни единого письма, только рекламные проспекты туристского снаряжения, да и те явно предназначались для Джестера. Уязвленный тем, что ему нет важных писем судья ответил на рекламный проспект, задавая колкие вопросы относительно спальных мешков и сковородок. Он часто томился от старческого безделья. Но в это утро, проведенное с Шерманом, он чувствовал себя полным энергии и в голове его роились всевозможные замыслы.
– Вчера я тоже писал письмо, на него ушла вся ночь, я его кончил только к рассвету, – сообщил Шерман.
– Любовное письмо?
– Нет. – Шерман вспоминал письмо, которое он бросил в ящик по дороге к судье. Сначала он не знал, как его адресовать, но потом написал на конверте: «Мадам Мариан Андерсон. Ступени памятника Линкольну». Если ее там сейчас нет, письмо переправят. «Мама… мама, – думал он, – ты такая знаменитая, что тебя непременно найдут!»
– Моя дорогая жена всегда говорила, что я замечательно пишу любовные письма.
– Я не могу тратить время на любовные письма. То письмо, которое я писал ночью, насчет одного розыска.
– Писание писем – само по себе большое искусство.
– А какое письмо вы хотите, чтобы я для вас написал сегодня? – робко осведомился Шерман. – Надеюсь, не любовное?
– Конечно, нот, глупыш. Это письмо касательно моего внука. Точнее говоря, ходатайство.
– Ходатайство?
– Я хочу попросить моего старого друга, с которым мы вместе заседали в конгрессе, устроить мальчика в военную академию.
– Понятно.
– Но мне сначала нужно составить письмо в уме. Письма с ходатайствами – самые щекотливые. – Судья нахмурился и, прижав веки большим и указательным пальцами, глубоко задумался. В этом жесте было что-то страдальческое, но сегодня утром у судьи ничего не болело; наоборот, он был жизнерадостен, как мальчишка: после многих лет томительной скуки и безделия, он испытывал просто счастье – наконец-то он сочинял важные письма, имея под рукой настоящего референта. Он так долго сидел нахмурившись, что Шерман забеспокоился.
– Голова болит?
Судья резко выпрямился.
– Спаси бог! Я просто раздумывал, как построить письмо. Вспоминал того, кому пишу, и разные обстоятельства его прошлой и нынешней жизни. Я думаю о том человеке, кому собираюсь писать.
– А кто он?
– Сенатор Томас от Джорджии. Пиши адрес: Вашингтон, федеральный округ Колумбия.
Шерман трижды окунул перо в чернильницу и старательно расправил бумагу, – шутка сказать, он пишет письмо сенатору!
– «Дорогой друг и коллега Тип Томас!»
Шерман снова окунул перо и начал выводить буквы с завитушками.
– Да, сэр?
– Помолчи, я думаю… А теперь приступай.
Шерман начал писать эти слова, но судья его остановил:
– Этого писать не надо! Начни сначала. Когда я говорю «приступай» и тому подобное, этого писать не надо.
– Но я же пишу под диктовку!
– Господи, надо же иметь хоть капельку ума!
– Ума мне хватает, но, когда вы диктуете слова, я, естественно, их пишу!
– Давай начнем сначала. В заголовке пишется приветствие: «Мой дорогой друг и коллега Тип Томас!» Понял?
– Но писать «понял» не нужно, правда?
– Конечно, нет.
Судья заподозрил, что его референт обладает отнюдь не такими блестящими способностями, как он надеялся, а Шерман решил, что старик совсем спятил. Оба поглядывали друг на друга с недоверием. Работа поначалу шла из рук вон плохо.
– Не пиши этого в письме. Я хочу кое-что уточнить с тобой лично.
– Ну что ж. Уточняйте.
– Искусство референта состоит в том, чтобы записывать все, что должно быть в письме или документе, не внося туда моих собственных рассуждений или, иначе говоря, того, что не относится к указанному письму. Беда моя, малыш, в том, что у меня чрезвычайно подвижной ум, в нем возникает множество мыслей, никак не связанных с главной темой моих размышлений.
– Понятно, сударь, – сказал Шерман, сожалея, что работа оказалась совсем не такой, как он ожидал.
– Далеко не все меня понимают, – скромно заметил судья.
– Значит, по-вашему, я должен читать в ваших мыслях, что писать в письме, а что – нет?
– Не читать в моих мыслях, – с возмущением сказал судья, – а понимать по моей интонации, что является посторонними размышлениями, а что нет.
– Я прекрасно читаю в мыслях.
– Значит, у тебя хорошо развита интуиция? У меня, кстати, тоже.
Шерман не знал, что такое интуиция, но подумал, что, работая у судьи, можно набраться самых необыкновенных слов.
– Вернемся к письму, – строго приказал судья. – Напиши после приветствия: «В недалеком прошлом до меня дошло…» – Судья прервал себя и продолжал уже не так громко. Шерман, читавший его мысли, не стал этого записывать. – Что такое недалекое прошлое, если оно недалекое? Год… два… три? По-моему, это было лет десять назад.
– В таком случае я не стал бы говорить, что оно недалекое.
– Ты совершенно прав, – твердо признал судья. – Начнем письмо с совершенно другой отправной точки. – Позолоченные часы в библиотеке пробили двенадцать раз. – Но уже полдень!
– Ага, – сказал Шерман, держа наготове перо.
– В полдень я прерываю свои занятия, чтобы выпить мой первый стакан грога. Привилегия старика.
– Хотите, я вам его приготовлю?
– Это будет очень мило с твоей стороны, малыш. А ты не хочешь немножко виски с водой?
– Виски с водой?
– Я не пьяница. Я не люблю пить один. – И правда, в прежние дни он вызывал для компании дворника, Верили или любого, кто не прочь был с ним выпить. И так как Верили не пила, а дворник умер, судье частенько приходилось пить в одиночку. Но ему это не нравилось. – Немножко грога за компанию?
Что ж, это была приятная обязанность, на нее Шерман никак не рассчитывал.
– С большим удовольствием, сэр. В какой пропорции вы хотите виски?
– Пополам, и смотри, не перелей воды.
Шерман живо направился в кухню, чтобы приготовить грог. Он уже беспокоился насчет обеда. Раз они вместе, по-дружески пьют, ему будет очень обидно, если его пошлют обедать на кухню с кухаркой. Он знал, что так оно и будет, и знал, что ему будет обидно. Он заранее выучил, что ему надо сказать: «Я никогда не обедаю», или: «Я так плотно позавтракал, что совсем не голоден». Налив пополам воды и виски им обоим, Шерман вернулся в библиотеку.
Судья отхлебнул из стакана, причмокнул и сказал:
– Ну, теперь экс катедра.
– Что? – спросил Шерман.
– Так предупреждает папа, когда разговаривает по душам. Я это сказал, чтобы все, о чем я буду говорить сейчас, когда мы выпиваем, не попало в письмо. Мой друг Тип Томас обзавелся еще одной благовидной… нет, благоверной. Словом, взял себе вторую жену. Вообще-то я не одобряю вторых браков, но если хорошенько подумать, то: «Живи сам и дай жить другим». Понимаешь, малыш?
– Нет, сэр. Не совсем, сэр.
– Так вот, должен ли я обойти вопрос о его второй женитьбе и упомянуть о первой жене? Выразить восхищение его первой женой и умолчать о второй?
– А зачем упоминать как ту, так и другую?
Судья откинул голову на спинку кресла.
– Искусство писать письма состоит в следующем: сначала вежливо осведомляешься о личных обстоятельствах: здоровье, женах и прочем, а потом, когда с этим покончено, переходишь напрямик к сути дела.
Судья безмятежно попивал свой грог. И пока он пил, совершалось маленькое чудо.
Когда зазвонил телефон, судья не сразу понял, о чем идет речь. Звонил Д. Т. Мелон, но в его словах, казалось, не было смысла.
– Большого Мальчика убили в уличной драке? И в драке участвовал Джестер? – переспросил судья. – Хорошо, я кого-нибудь пошлю, чтобы привезли Джестера из аптеки. – Он обратился к Шерману: – Шерман можешь съездить на машине в аптеку мистера Мелона и привезти моего внука?
Шерман, никогда не правивший машиной, с радостью согласился. Он видел, как правят машиной, и ему казалось, что он в этом деле разбирается. Судья поставил стакан и пошел на кухню.
– Верили, – начал он, – мне надо сообщить тебе печальную новость…
Кинув взгляд на лицо старого судьи, Верили спросила:
– Кто-нибудь умер? – И когда судья ничего не ответил, стала допытываться: – Сестра Була?
Услышав, что умер Большой Мальчик, она накинула на голову фартук и громко зарыдала.
– И за всю-то его жизнь ему так и не дано было разумения, – причитала она, словно это была самая обидная причина той бессмыслицы, которая надрывала ей душу.
Судья пытался ее утешить, неуклюже похлопывая по спине. Он вернулся в библиотеку, допил свой грог и грог Шермана, который тот не успел докончить, и вышел на крыльце встречать Джестера.
И тут он понял, какое маленькое чудо с ним произошло. Каждое утро, вот уже пятнадцать лет, он с нетерпением дожидался «Миланского курьера», он ждал его в кухне или в библиотеке, и сердце его вздрагивало, когда он слышал, как в почтовый ящик опускают газету, А сегодня, впервые за все эти годы он был так занят, что даже о ней не вспомнил. И старый судья весело захромал вниз по лестнице, чтобы вынуть из ящика «Миланский курьер».
6
Жизнь человека состоит из множества повседневных чудес, и большинства из них мы просто не замечаем. В эти печальные летние дни Мелон заметил одно такое маленькое чудо и был очень удивлен. Каждое утро он просыпался с чувством какого-то неизъяснимого страха. Какая ужасная беда его подстерегает? Что она сулит? Когда придет? Откуда? Стоило ему очнуться, и сознание того, что его ждет, становилось таким мучительным, что он больше не мог лежать; он вставал и принимался бесцельно бродить по передней и кухне, просто бродить, без всякого смысла и цели, словно чего-то ожидал. Но чего? После разговора с судьей он набил морозильник телячьей и говяжьей печенкой. И вот каждое утро, пока электрический свет боролся с зарей, он жарил себе кусок этой злосчастной печенки. Всю жизнь он терпеть не мог печенку, даже от воскресной курицы, из-за которой вечно ссорились дети. И когда печенка, наполнив весь дом удушливой вонью, была готова, Мелон съедал ее до последней омерзительной крошки. Его почему-то утешало, что она ему так омерзительна. Он проглатывал даже жесткие хрящики, которые все люди выплевывают и кладут на край тарелки. Касторка тоже очень невкусная, но она помогает. Нехорошо, что доктор Хейден не прописал ему никаких лекарств, хотя бы и противных, от этой самой… лейкемии. Сказать человеку, что он болен смертельной болезнью и не посоветовать ему никакого лечения! Мелон был возмущен до глубины души. Он был фармацевтом чуть не двадцать лет, выслушивал жалобы и снабжал лекарствами тысячи людей, страдавших запорами, болезнями почек, вынимал соринки из глаз и так далее. Если он видел, что случай слишком сложный, он говорил клиенту, чтобы тот обратился к врачу, но это бывало редко. Мелон считал, что он знает дело не хуже любого практикующего в Милане врача, и прописывал лекарства против всевозможных недугов. Сам он был послушным пациентом и безропотно принимал глауберову соль, мазался, когда было нужно, мазью, а теперь съедал до последней крошки эту омерзительную печенку. А потом садился в ярко освещенной кухне и ждал. Чего он ждал? И сколько еще оставалось ждать?
Как-то утром, в конце года, Мелон проснулся, но ему отчаянно не хотелось расставаться со сном. Он старался подольше пробыть в этом мягком, сладостном небытии, но ему это не удавалось. Птицы уже пронзительно пели, врываясь в мягкий, сладостный сон. В это утро Мелон проснулся усталым. Страх того, что принесет грядущий день, захлестывал его усталое тело и вялый мозг. Он заставит себя снова заснуть. Надо в уме считать овец: черных овец, белых овец, рыжих овец, все они скачут – прыг-скок – и помахивают хвостиками. Надо представить себе ничто, ах, этот мягкий, сладостный сон. Нет, он не встанет, не зажжет света, не пойдет бродить по передней и кухне, бродить, ждать и бояться. Он никогда больше не будет жарить чуть свет эту проклятую печенку, не провоняет ею весь дом. Больше никогда. Ни за что. Мелон зажег ночник и выдвинул ящик. Там лежали пилюли, которые успокаивали нервы, – он их сам себе прописал. Он знал, что их ровно сорок штук. Его дрожащие пальцы скользили по красным и зеленым пилюлькам. Ровно сорок, он это знал. Ему не придется вставать на заре и в страхе бродить по дому. Не надо будет ходить в аптеку только потому, что он всегда ходил в аптеку и зарабатывал этим на жизнь и на содержание жены и детей. И если Д. Т. Мелон и не был их единственной опорой, благодаря тем акциям «Кока-колы», которые жена купила на свои сбережения, и трем домам, полученным ею в наследство от матери, незабвенной миссис Гринлав, скончавшейся пятнадцать лет назад; если он и не был единственным добытчиком в семье, потому что и у жены были свои доходы, – все равно аптека была основой семейного благополучия и у него были хорошие заработки, что бы там ни говорили люди. Его аптека по утрам открывалась раньше всех в Милане и позже всех закрывалась. Покорно стоять и выслушивать жалобы, прописывать лекарства, подавать кока-колу и мороженое, приготовлять лекарства по рецептам… больше этого не будет, никогда! Зачем он всем этим так долго занимался? Как старый рабочий мул, который кружит и кружит, вертя колесо мельницы. А по вечерам бредет домой. И спит рядом с женой, которую давно не любит. Зачем? Потому что ему некуда было податься, кроме аптеки? Потому что ему негде было спать, кроме брачной постели? Нет, работать в аптеке и спать с женой он больше не будет! Его убогое житье-бытье тянулось перед его мысленным взором, и он пальцами перебирал яркие, как самоцветы, облатки.
Мелон положил облатку в рот и выпил полстакана воды. Сколько ему придется выпить воды, чтобы проглотить сорок облаток?
После первой облатки он проглотил другую, потом третью. Потом сделал перерыв, чтобы налить в стакан еще воды. Когда он вернулся, ему захотелось курить. Закурив сигарету, он почувствовал, что его клонит ко сну. Вторая сигарета выпала из его безвольных пальцев, и Д. Т. Мелон наконец-то снова уснул.
Он спал в то утро до семи часов, и все в доме уже поднялись, когда он вышел на кухню, где царила деловая суета. Едва ли не первый раз в жизни он не принял ванны и не побрился, боясь опоздать в аптеку.
В то утро Мелон своими глазами увидел маленькое чудо, но он торопился и был так озабочен, что не мог его разглядеть. Он пошел короткой дорогой через двор и заднюю калитку, чудо было у него перед глазами, но он словно ослеп и поспешно зашагал к воротам. Дойдя до аптеки, он удивился, зачем он так спешил, – вокруг не было ни души. Но теперь уж было все равно. Он со стуком опустил парусиновый навес и включил вентилятор. Когда первый посетитель вошел, трудовой день начался, хотя этим посетителем был всего-навсего сосед – ювелир Герман Клин. Герман Клин часто забегал в аптеку, чтобы выпить кока-колы. Он держал в рецептурной комнате свою бутылку виски, потому что жена его терпеть не могла спиртного и не разрешала пить дома. Герман Клин целый день проводил у себя в магазине, чинил часы и то и дело забегал в аптеку. Он не ходил обедать домой в полдень, как большинство миланских коммерсантов, а выпивал рюмочку виски, закусывая бутербродом с курицей; эти аккуратно завернутые бутерброды поставляла миссис Мелон. Сразу же после того, как аптекарь обслужил Германа Клина, в магазине появилась целая толпа покупателей. Пришла мать с ребенком, который мочился в постель, и Мелон продал ей «уротон» – прибор, который звонил, как только постель становилась мокрой. Он продавал «уротон» многим родителям, но в душе сомневался, поможет ли ребенку этот звоночек. В душе он считал, что у спящего ребенка может от этого случиться родимчик, и разве стоит поднимать весь дом на ноги из-за того, что маленький Джонни тихонько сделал пи-пи во сне? В душе он считал, что лучше оставить Джонни в покое и пусть себе делает свое пи-пи. Мелон разъяснял матерям: «Я продал множество этих приборов, но, по-моему, главное в гигиеническом воспитании ребенка – заручиться его помощью». Мелон внимательно осмотрел ребенка, – довольно увесистую девицу, которая явно не желала никому оказывать помощи. Снабдил женщину с расширением вен резиновым чулком. Выслушивал жалобы на боль в голове, ломоту в спине и расстройство кишечника. Внимательно выспрашивал каждого покупателя, ставил диагноз и продавал лекарства. Ни у кого не было лейкемии, никто не ушел от него с пустыми руками.
В час дня, когда маленький, затравленный своей каргой ювелир пришел съесть бутерброд, Мелон почувствовал себя очень усталым. К тому же его обуревали мрачные мысли. Он спрашивал себя, кому на свете хуже, чем ему. Он с ненавистью смотрел на маленького Германа Клина, жующего у стойки бутерброд. Мелон его ненавидел за то, что он такой безвольный, такой работяга, за то, что он не ходит в чайную «Крикет» или в кафе «Нью-Йорк», как другие коммерсанты, которые не обедают дома. Ему не было жалко Германа Клина. Он его презирал.
Мелон натянул пиджак, собираясь домой обедать. День был знойный, небо раскалено добела. Он шел медленно, чувствуя, как белый полотняный пиджак, а может быть, что-то другое давит ему на плечи. Он никогда в этот час не торопился и ел только домашнюю пищу. Не то, что этот крысенок Герман Клин. Мелон отворил заднюю калитку и, несмотря на усталость, заметил чудо. Овощи, которые он посадил так небрежно, а потом и вовсе запустил в эту страшную весну, выросли. На грядках лежали пурпурные кочаны капусты, курчавилась морковь, зеленели тыквы и помидоры. Он стоял и любовался своим огородом. В это время в открытую калитку вошла компания ребятишек. Это были ребята Лэнков. Странная штука с этими Лэнками. У них сразу родилось по нескольку детей. Двойня. Тройня. Они снимали один из домов, которые получила в наследство жена Мелона, дряхлый и обшарпанный, каким и должен быть дом при такой уйме детей. Сэмми Лэнк работал мастером на прядильной фабрике Уэдвелла. Когда он оставался без работы, Мелон не притеснял его с арендной платой. Дом самого Мелона – Марта и его унаследовала от старой миссис Гринлав, упокой, господи, ее душу! – был угловой, с фасадом на очень приличную улицу. Остальные три дома стояли в ряд за углом, и квартал этот заметно нищал. Дом Лэнков был последним в ряду трех домов, полученных в наследство миссис Мелон. Поэтому Мелон часто видел потомство Лэнков. Грязные, сопливые детишки шлялись по улице, потому что дома им нечего было делать. В одну особенно суровую зиму, когда миссис Лэнк была на сносях с двойней, Мелон послал им угля: он любил детей и знал, что они мерзнут. Детей звали Нип и Так, Сирили и Симон, Розмэри, Розамонд и Роза. Дети подрастали. Старшие тройняшки, которые уже были женаты и нарожали своих детей, родились в ту ночь, когда у Дионнов появилось пятеро близнецов, и «Миланский курьер» поместил маленькую статейку о «Нашем миланском трио»; Лэнки вырезали ее, поместили в рамку и повесили в гостиной.
Мелон снова поглядел на свой огород.
– Детка! – позвал он.
– Да, миленький, – откликнулась миссис Мелон.
– Ты видела огород? – Мелон вошел в дом.
– Какой огород?
– Наш огород.
– Конечно, видела, миленький. Мы все лето едим овощи. Почему ты спрашиваешь?
Мелон последнее время ел без всякого аппетита и не замечал, что ему подают, поэтому он ничего не ответил жене. Но разве это не чудо, что огород, так небрежно посаженный и совсем не ухоженный, дал такие плоды? Кольраби и цветная капуста росли вовсю, как и положено капусте. Посади кольраби, и она начнет расти как оголтелая, заглушая другие растения. Совсем как вьюнки… да, кольраби и вьюнки.
За обедом разговаривали мало. Подали мясной рулет с картофелем, но хотя еда была вкусно приготовлена, Мелон к ней не притронулся.
– Я же тебе все лето говорю, что овощи у нас свои, – сказала миссис Мелон. Муж услышал, что она говорит, но пропустил ее слова мимо ушей и, конечно, не ответил: много лет голос жены звучал для него, как жужжание пилы – звук, который слышишь, не обращая на него внимания.
Эллен и Томми быстро проглотили обед и собрались куда-то бежать.
– Дети, надо хорошенько разжевывать пищу. А не то у вас испортится желудок. Когда я была молодая, всем советовали так называемое средство Флетчера: семь раз прожевать каждый кусок, прежде чем проглотишь. Если вы будете глотать, не разжевывая, как удавы… – Но дети, пробормотав «спасибо», выбежали из дому.
После этого за столом воцарилось молчание, и супруги больше не высказывали своих мыслей вслух. Миссис Мелон думала о «бутербродах миссис Мелон»: на них шли жирные кошерные куры (не беда, если птица еврейская!), маленькие индейки и десятикилограммовые гигантские индейки. Бутерброды с индейкой она называла «бутерброд с салатом из индейки миссис Мелон»; странная вещь, но многие не могли отличить вкуса индюшатины от вкуса курицы! В это время сам Мелом был погружен в свои профессиональные раздумья: правильно ли он сегодня поступил, продав «уротон»? Он совсем упустил из виду, что несколько месяцев назад какая-то женщина предъявила жалобу на «уротон», Ее маленький Юстис проспал все звонки «уротона», но зато проснулись остальные члены семьи и молча стояли вокруг кроватки ребенка, глядя на то, как он крепко спит, тихонько делая пи-пи, а звоночки «уротона» звенят, заливаются вовсю. В конце концов отец вытащил ребенка из мокрой кроватки и нашлепал на глазах у всей семьи. Разве это было справедливо? Мелон обдумал этот вопрос и решил, что это было совсем несправедливо. Он никогда и пальцем не трогал своих детей, даже когда они этого заслуживали. Миссис Мелон держала детей в строгости, так как Мелон считал, что наказывать – это обязанность жены, но она всегда плакала, когда долг приказывал ей нашлепать ребенка. Мелон счел необходимым принять крайние меры один-единственный раз, когда четырехлетняя Элен втихомолку развела костер под кроватью у бабушки. Как рыдала старая миссис Гринлав – и от страха за себя и от жалости к любимой внучке. Но игра с огнем была единственным проступком, за который наказывал Мелон, это было слишком серьезное дело, чтобы доверить мягкосердечной матери; она ведь сама плакала, наказывая детей. Да, зажигать спички и устраивать костры – было единственное, что запрещал отец. А «уротон»? Этот прибор, правда, очень расхваливали, но Мелон пожалел, что продал его утром. Он сделал усилие, чтобы проглотить последний кусок, и адамово яблоко мучительно напряглось на исхудалой шее. Мелон извинился и встал из-за стола.