Текст книги "Часы без стрелок"
Автор книги: Карсон Маккалерс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
Такие люди, как он, боятся любви с первого взгляда. Джестер чувствовал, что если он хоть пальцем дотронется до Шермана, он встанет на греховный путь, но почему это грех, он не знал. Он просто остерегался его трогать и следил за ним помутившимся от страсти взглядом.
Вдруг Шерман стал снова и снова ударять по среднему до.
– Что это? – спросил Джестер. – Просто среднее до?
– Сколько вибраций в дисканте?
– Каких еще вибраций?
– Маленькие, совсем маленькие звуки, которые вибрируют, когда берешь среднее до или любую другую ноту.
– Я этого не знал.
– Ну вот, теперь знаете.
Шерман снова забарабанил по среднему до, сначала правым указательным пальцем, потом левым.
– Сколько вибраций вы слышите в басах?
– Ни одной, – сказал Джестер.
– В дисканте шестьдесят четыре вибрации и еще шестьдесят четыре – в басах, – величаво заявил Шерман, не подозревая о своем невежестве.
– И что из этого?
– Да я просто объясняю вам, что слышу каждую почти незаметную вибрацию во всей диатонической гамме, отсюда, – и Шерман взял самую низкую ноту на басах, – и досюда, – под его пальцем зазвучала самая высокая дискантовая нота.
– А кому это нужно знать? Вы что, настройщик пианино?
– К вашему сведению, я был и настройщиком, так что нечего ехидничать. Я говорю не о пианино.
– Так о чем же вы говорите?
– Я говорю о моей расе и о том, что слышу малейшую фальшь, когда речь идет о моей расе. Я это называю своей черной книгой.
– Черной книгой?.. Понятно, значит, для вас пианино что-то вроде символа, – сказал Джестер, радуясь, что употребил такое заумное слово.
– Символа?.. – повторил Шерман, который видел это слово в книжке, но никогда его не произносил. – Да-а, старик, совершенно верно… когда мне было четырнадцать, наша компания очень разозлилась на рекламы «Тети Джемаймы» и решила их сорвать. Мы сдирали это изображение с фанерных щитов, как вдруг – хлоп! – полицейские нас зацапали и всех четверых отправили в тюрьму. Дали по два года каторжных работ за порчу общественной собственности. Меня они не поймали, потому что я стоял на шухере, но это дело занесено в мою черную книгу. Один парень помер от тяжелой работы, другой вернулся полоумным. Вы, наверно, слышали о нигерийцах на руднике в Атланте, которые переломали себе молотками ноги, чтобы работа их не загнала в гроб? Вот один из них – как раз тот, кто накрылся на этом деле с «Тетей Джемаймой».
– Я читал про это в газетах, и мне даже стало нехорошо, но разве он и правда был одним из ваших золотых нигерийцев?
– Я вам не говорил, что он золотой нигериец, я вам сказал, что я был с ним знаком и что именно я подразумеваю, когда говорю про вибрации. Я вибрирую от всякой несправедливости по отношению к моей расе. Вибрирую… вибрирую… и вибрирую, понятно?
– Я бы, наверно, тоже вибрировал, если бы я был вашей расы.
– Вы – никогда… Вы ведь кисейная барышня, мокрая курица, слюнтяй!
– Мне не нравится, когда вы так говорите.
– Ну и пусть не нравится… Пусть!.. Пусть!.. Когда вы пойдете домой?
– Вы хотите, чтобы я ушел?
– Нет. В последний раз говорю вам – нет… нет!.. нет!.. – Он добавил тихо, злобным шепотом: – Эх ты, напыщенная бледная немочь; ты – рыжий, напыщенный! – повторил Шерман слово, которым как-то раз обругал его один начитанный, знающий много разных умных слов парень.
Джестер машинально пощупал свои ребра.
– Какой же я пышный?
– Я не сказал пышный… Я сказал напыщенный. А раз у вас такой вонючий, убогий запас слов, так запомните, что это значит – болван!.. болван!.. болван!..
Джестер поднял руку, словно заслоняясь от удара, и попятился к двери.
– Да ну тебя! – закричал он и выбежал вон.
Он бежал всю дорогу до дома Ребы и, добежав, громко и зло постучал в дверь.
Внутри этот дом был совсем не таким, как он ожидал. Это был самый обыкновенный дом. Бандерша спросила его:
– Сколько тебе лет, мальчик?
И Джестер, не умевший лгать, с отчаяния сказал:
– Двадцать один.
– Что бы вы хотели выпить?
– Огромное спасибо, но я совсем ничего не хочу пить. Решил сегодня воздержаться.
Все оказалось так просто, что он и не дрогнул, когда бандерша провела его наверх, не дрогнул он и когда очутился в постели с женщиной, у которой были оранжевые волосы и много золота в зубах. Он зажмурил глаза и, мысленно представив себе темное лицо и голубые, искрящиеся глаза, сумел стать мужчиной.
А в это время Шерман писал письмо, просто и прямо, черным по белому. Начиналось письмо: «Дорогая мадам Андерсон!..»
5
Несмотря на то, что судья лег спать позже обычного и ночь провел беспокойную, он проснулся, как всегда, в четыре часа утра. Он так шумно плескался в ванной, что разбудил внука, который тоже провел беспокойную ночь. Потом он вытерся насухо и неторопливо оделся, орудуя из-за своей немощи больше правой рукой. Шнурки завязать он не смог, поэтому они так и болтались. А потом, вымытый, одетый и подтянутый, на цыпочках проследовал в кухню. День обещал быть ясным; серый рассвет переходил в розовато-желтый восход солнца. И хотя в кухне было еще темно, света судья не зажигал – в этот час он всегда любовался небом. Фальшиво напевая под нос какую-то песенку, судья поставил варить кофе и стал готовить завтрак. Он выбрал в леднике два самых темных яйца, так как был уверен, что яйца с коричневой скорлупой питательнее белых. После долгой практики и ряда неудач он научился разбивать яйца и выливать их в кастрюльку с кипятком, не промахнувшись. Пока яйца варились, он намазал хлеб тонким слоем масла и сунул в духовку, потому что не любил поджаривать хлеб в тостере. Наконец он накрыл стол желтой скатертью и поставил голубую солонку и перечницу. И хотя завтракать ему предстояло в одиночестве, судья хотел, чтобы все выглядело празднично. Когда завтрак был готов, он здоровой рукой перенес все на стол. Кофе в это время уже весело булькал. Тогда он достал из холодильника майонез и посадил по аккуратной нашлепке на каждое яйцо. Майонез был приготовлен из растительного масла и содержал, слава богу, мало калорий. Судья раздобыл замечательную книгу «Диета без мучений» и без конца ее читал. Беда была в том, что от растительного масла его слабило, и поэтому им нельзя было злоупотреблять, чтобы не случилась беда, которая не к лицу судейскому чину… особенно если она случается в судейской комнате, как это уже бывало дважды. Блюдя свою репутацию, судья жестко ограничивал порцию вкуснейшего и малокалорийного майонеза.
Маленькую желтую скатерть и другие такие же скатерки он берег и не отдавал в механическую прачечную – они когда-то покрывали поднос, на котором он по утрам подавал покойной жене завтрак. Ей же принадлежали голубые, как яичко малиновки, солонка и перечница и серебряный кофейник, в котором судья теперь варил себе по утрам кофе. Во время ее болезни он стал постепенно вставать все раньше и раньше, сначала готовил себе завтрак, а потом, любовно приготовив еду для жены, выходил в сад, чтобы нарвать цветов и украсить ими поднос. Он осторожно нес его наверх и, если жена спала, будил ее поцелуем – ему не хотелось начинать день, не услышав ее нежного голоса, и уходить на службу, не увидев ее ободряющей улыбки. (Правда, когда она заболела, он ее уже не будил; однако и тогда не мог начать своих дел, не увидев ее, и поэтому иногда, особенно под конец, уходил в суд только после обеда.)
Но горечь утраты притупилась с годами, и, несмотря на то, что судья был окружен вещами жены, он редко вспоминал мисс Мисси, особенно за завтраком. Он просто брал в руки ее вещи и сидел, горестно уставившись в голубые солонку и перечницу.
Тревога всегда возбуждала у судьи аппетит, а сегодня он был особенно голоден. Внук накануне вернулся около часу ночи и сразу же пошел спать, и, когда судья поплелся за ним, мальчик прикрикнул на него резким, неприятным голосом:
– Не приставай ты ко мне Христа ради, не приставай! Неужели нельзя оставить меня в покое?
Взрыв произошел так неожиданно, что судья в батистовой ночной рубашке смиренно повернулся и зашлепал к себе босыми розовыми ногами. Даже услышав среди ночи, что Джестер плачет, он побоялся к нему войти.
Вот по этой-то веской причине судья и был смертельно голоден в это утро. Сначала он съел белки от яиц – наименее вкусную часть завтрака, потом старательно нарубил желтки, поперчил их, сдобрил майонезом и изящно намазал на гренок. Ел он с наслаждением, нежно заслонив парализованной рукой положенную по диете пищу, словно ограждая ее от нападения. Покончив с гренками и яйцами, он принялся за кофе, который он осторожно нацедил из серебряного кофейника. Положив сахарин, он подул на кофе, чтобы его остудить, и стал медленно, очень медленно прихлебывать. Выпив первую чашку, он обрезал кончик утренней сигары. Было уже около семи часов, небо нежно голубело, что предвещает погожий, солнечный день. Судья наслаждался то кофе, то первой сигарой. Когда с ним случился маленький удар и доктор Тэтум запретил ему виски и сигары, судья поначалу страшно встревожился. Он украдкой курил в ванной и выпивал в буфетной. Он отчаянно препирался с доктором, но потом смерть сыграла злую шутку с этим убежденным трезвенником, который никогда не курил и только изредка позволял себе пожевать табак. И хотя судья был убит горем и больше всех оплакивал покойного на поминках, когда печаль его поутихла, он почувствовал тайное, глубоко скрытое облегчение, в котором никогда бы не сознался. А через месяц после смерти доктора Тэтума он открыто курил сигары и пил, как прежде, не таясь, но из предосторожности стал довольствоваться только семью сигарами в день и полулитром пшеничного виски.
Позавтракав, судья не насытился. Он взял с кухонной полки «Диету без мучений» и принялся прилежно ее изучать. Его немножко утешило, что даже в крупном анчоусе было всего двадцать калорий, в одном стебле спаржи – только пять, а в среднем яблоке – сто. Но успокоиться он не мог – ему хотелось еще гренков, пропитанных маслом и намазанных домашним черносмородиновым джемом, который сварила Верили. Он так и видел этот слегка поджаренный хлеб и чувствовал во рту сладкий вкус и зернышки черной смородины. И хотя у него не было желания «рыть себе могилу своими собственными зубами», волнения, пробудившие у него аппетит, подавили его волю; хромая, он подбирался к хлебнице, но глухое урчание в желудке заставило его замереть с протянутой рукой и направиться в ванную, которую оборудовали для него внизу, после «небольшого удара». По дороге он прихватил «Диету без мучений», на случай если придется ждать.
Поспешно спустив штаны, он оперся здоровой рукой на сидение и осторожно уселся; теперь все было в порядке, и его громадные ягодицы расслабились. Ждать пришлось недолго, он едва успел прочесть рецепт лимонного пирога без корочки (всего девяносто шесть калорий, если готовить его на сахарине) и не без удовольствия подумать, что он закажет это блюдо Верили сегодня на обед. Он был доволен, что кишечник подействовал бесшумно, и, мысленно произнеся «Mens sana in corpore sano», улыбнулся. В ванной запахло, но его не раздражало и это, наоборот, он так любил все, что ему принадлежало, что не гнушался и этим запахом, – он даже его успокаивал. Он сидел довольный собой, умиротворенный, но, услышав шум в кухне, поспешно привел себя в порядок и вышел.
На сердце у него вдруг стало легко, как у мальчишки, – он решил, что сейчас увидит Джестера. Но когда, все еще воюя со своим поясом, он добрался до кухни, там никого не оказалось. Отсюда было слышно, как Верили занимается уборкой в передней части дома. Судья с разочарованием (оказывается, можно было подольше посидеть в ванной) поглядел на голубое, безоблачное небо – сад уже вовсю освещало утреннее солнце – и вдохнул свежий, легкий запах летних цветов, доносившийся в открытые окна. Старый судья пожалел, что утренняя процедура завтрака и очистки кишечника уже окончена, потому что до тех пор, пока не принесут «Миланский курьер», делать ему было нечего.
Но так как в старости ожидать так же скучно, как в детстве, он взял на кухне очки (у него повсюду лежали очки – и в библиотеке, и в спальне, и в суде) и принялся за «Лэдис хоум джорнэл». Правда, он не столько читал, сколько разглядывал картинки. Там, например, была чудесная картинка с шоколадным тортом, а на следующей странице такой кокосовый пирог со сгущенным молоком, что просто слюнки текли. Судья сосредоточенно разглядывал одну картинку за другой. Потом, словно устыдившись, он напомнил себе, что и помимо картинок «Лэдис хоум джорнэл» прекрасный журнал (несравненно лучше этого ужасного «Сатердей ивнинг пост», чьи негодные редакторы так и не прочли его повесть). А тут бывали очень серьезные статьи о беременности и деторождении, которые он с удовольствием читал, а также весьма разумные очерки о воспитании детей, – судья мог об этом судить на основании собственного опыта. Статьи о браке и разводе, несомненно, пригодились бы ему, как судье, если бы мысли его не были так поглощены грандиозными государственными планами. И наконец, в «Лэдис хоум джорнэл» печатались изречения, выделенные рамкой, – мысли Эмерсона, Лин-Ю Тана и других великих мудрецов. Несколько месяцев назад он прочел одно такое изречение: «Разве могут быть мертвые и в самом деле мертвы, если они до сих пор бродят в моем сердце?» Этих слов древней индейской легенды судья не мог забыть. Перед ним, как живой, вставал образ босоногого, бронзового индейца, бесшумно скользящего по лесу, и слышался плеск пирóги. Судья не оплакивал смерть жены, он теперь больше не плакал даже из-за диеты. Когда нервы и слезоточивые железы заставляли его плакать, он сразу вспоминал брата Бо – громоотвод, который мог заземлить его слезы. Бо был на два года его старше и умер в восемнадцать лет. В юности Фокс Клэйн боготворил брата, да что говорить, он боготворил даже землю, по которой тот ступал. Бо играл в любительских спектаклях, декламировал, был председателем Миланского артистического клуба. Он мог стать всем, чем хотел бы! Но вот однажды у него к вечеру заболело горло, а наутро он уже бредил: «Я умираю, Египтянка, я умираю, как быстро убывает жизни алая река…» Потом он запел: «Я стал светел, светел, светел, как утренняя звезда. Я стал светел, светел, как утренняя звезда. Кш-ш, лети, не тронь меня; кш-ш… лети… не тронь меня». А под самый конец Бо стал смеяться, хотя это и не было похоже на смех. Фокс так дрожал, что мать отослала его в другую комнату. Это была пустая мрачная комната, служившая запасной детской, где мальчики болели корью, краснухой и другими детскими болезнями и где им разрешалось устраивать шумные игры, когда они были здоровы. Судья вспомнил старого, забытого игрушечного коня и шестнадцатилетнего мальчика, который плакал, обняв этого деревянного коня. Даже теперь, когда ему было восемьдесят пять, он мог заплакать, вспомнив, как тогда горевал. Индеец, бесшумно скользящий по лесу, и тихий плеск пироги. «Разве могут быть мертвые и в самом деле мертвы, если они до сих пор бродят в моем сердце?»
Джестер, грохоча башмаками, сбежал по лестнице. Он открыл ледник и налил себе апельсинового сока. В кухню вошла Верили и стала готовить Джестеру завтрак.
– Я сегодня съем три яйца, – сказал Джестер, – Привет, дедушка.
– Как ты себя чувствуешь, сынок?
– Шикарно.
Судья не напомнил ему про ночные слезы, молчал и Джестер. Судья удержался и даже не спросил, где внук вчера пропадал так поздно. Но когда Джестеру подали завтрак, судья смалодушествовал: он взял золотисто-коричневый гренок, добавил еще масла и намазал сверху черносмородиновым джемом. Этот запретный гренок подорвал его выдержку, и он спросил:
– Где ты вчера был? – отлично понимая, что не должен этого спрашивать.
– Не знаю, отдаешь ли ты себе в этом отчет, но я уже взрослый! – Голос у Джестера был по-мальчишески ломкий. – А у взрослых есть так называемая половая жизнь.
Судья, который избегал таких тем, обрадовался, когда Верили налила ему чашку кофе. Он пил молча в полном смятении.
– Дед, ты читал «Отчет Кинси»?
Старый судья прочел эту книгу со сладострастием, предварительно обернув ее в суперобложку «Падения и гибели Римской империи».
– Ерундистика и пакость!
– Это же научный обзор!
– Чепуха это, а не наука. Я уж почти девяносто лет наблюдаю человеческую натуру и пороки, но никогда ничего похожего не видел.
– Может, тебе надо надеть очки.
– Как ты смеешь мне грубить, Джон Джестер Клэйн? Мне скоро девяносто лет, – повторил судья, теперь он любил пококетничать своими преклонными годами, – и я, как судья, долго наблюдал людские пороки и, как человек с природной любознательностью, человеческую натуру.
– Смелый, необычайно важный научный обзор, – заявил Джестер, цитируя рецензию на книгу.
– Порнографическая пакость!
– Научный обзор половой жизни человеческих особей мужского пола.
– Бред вонючего, старого импотента, – заявил судья, который зачитывался книгой, спрятав ее в суперобложку «Падения и гибели Римской империи». Ту книгу он никогда не читал и держал в судейской комнате только напоказ.
– Там говорится, что у мальчиков моего возраста бывают половые связи, даже у мальчиков моложе меня, а в мои годы это просто необходимо, если у тебя, конечно, страстная натура.
Джестер взял эту книгу в библиотеке и читал ее с отвращением. Он перечел «Отчет» еще раз и страшно встревожился. Он боялся, панически боялся, что он ненормальный, и страх его точил днем и ночью. Сколько бы он ни ходил вокруг дома Ребы, он ни разу не почувствовал нормального полового влечения и сердце его замирало от страха, потому что больше всего на свете ему хотелось быть таким, как все. Он читал про «блудницу с очами, как самоцветы» – это звучало красиво и щекотало его воображение, но глаза у женщины, которая в тот весенний день вышла из дома Ребы, были совсем не похожи на самоцветы, это были тусклые глаза, окруженные дряблой кожей, и, несмотря на желание испытать похоть и быть таким, как все, он видел только лоснящуюся губную помаду и бессмысленную улыбку. Да и у дамы с оранжевыми волосами, с которой он вчера спал, глаза были не похожи на самоцветы. Джестер втайне подумывал, что секс – это липа, но теперь, когда он стал мужчиной, он почувствовал себя свободным и уверенным.
– Все это прекрасно, – сказал судья, – но в дни моей молодости мы ходили в церковь и на студенческие собрания и жили очень весело. Ухаживали за девушками, танцевали. Ты не поверишь, сынок, но в те времена я был одним из лучших танцоров в Цветущей Ветке, стройный как тростинка и сама грация. Тогда в моде был вальс. Мы танцевали под «Сказки Венского леса», «Веселую вдову», «Сказки Гофмана»… – Старый тучный судья задвигал руками в такт вальса и монотонно запел, думая, что верно передает мотив: – «Дивная ночь, о ди-и-ивная ночь!»
– Тебе недостает созерцательности, – сказал Джестер, когда дед перестал издавать каркающие звуки и махать руками.
Судья понял, что его осуждают.
– Сынок, – сказал он, – каждый имеет право петь.
Любой смертный имеет право петь: «Дивная ночь, о ди-и-ивная ночь!» – Вот и все, что он мог припомнить. – Я танцевал как тростинка и пел как ангел.
– Очень может быть.
– Не может быть, а так и есть. В молодости я был такой же легкий и веселый, как ты и твой отец, пока не отяжелел от жира, но я пел, танцевал и умел развлекаться. Я никогда не куксился и не читал тайком грязные книжки.
– Вот это я и говорю. Ты не рожден для созерцательной жизни. И между прочим, я и не думал читать «Отчет Кинси» тайком!
– Я запретил библиотеке выдавать эту книгу.
– Почему?
– Потому, что я не только видная фигура в городе Милане, но и самое ответственное лицо в нашем городе. Я отвечаю за то, чтобы невинные глаза не были оскорблены, а безмятежные души смущены таким чтивом.
– Чем больше я тебя слушаю, тем больше мне кажется, что ты упал с Марса.
– Почему с Марса? – судья не понял, а Джестер не стал объяснять.
– Если бы ты был человеком созерцательным, тебе было бы легче меня понять.
– И далась тебе созерцательность!
Джестер, который не раз видел это слово в книжках, но никогда его не произносил, теперь жалел, что вчера не догадался им блеснуть.
– «Дивная ночь, о ди-и-ивная ночь!»
Не будучи человеком созерцательным, дед никогда не задумывался, нормальный он или нет. В его поющей и танцующей душе не возникал вопрос: нормален он или нет.
Джестер решил: если окажется, что у него гомосексуальные склонности, как у этих типов в «Отчете Кинси», он покончит с собой. Нет, в дедушке определенно нет никакой созерцательности, и Джестер очень жалел, что не употребил этого слова вчера вечером. А обратное понятие – поверхностный?.. Он-то, конечно, человек созерцательный. А Шерман? Во всяком случае, оба эти слова надо запомнить на будущее.
– Мне ничего не стоило бы самому написать эту книгу.
– Тебе?
– Конечно. Ведь я мог стать великим писателем, если бы поставил перед собой такую цель.
– Ты?
– Сынок, перестань, как попка, твердить: «ты», «тебе»… Чтобы стать великим писателем, надо только иметь прилежание, фантазию и талант к слову.
– Ну, фантазии у тебя, дед, хоть отбавляй.
Судья вспомнил «Унесенные ветром» – это он мог бы написать запросто. Но он не дал бы умереть Бонни и Рет Батлер стал бы у него совсем другим человеком; нет, его роман был бы несравненно лучше. Он мог бы написать «Навеки Янтарь»[6] просто левой ногой… и тоже лучше, куда изящнее. Да и «Ярмарка тщеславия» была ему в общем по силам; господи, да ведь он сразу раскусил эту Бекки – вот хитрая бестия! Мог бы на худой конец написать и Толстого, он хоть и не читал этих книг, но видел их в кино. А Шекспир? Он читал Шекспира, когда учился на юридическом факультете и даже видел в Атланте «Гамлета» в исполнении английской труппы, игравшей, как и надо было ожидать, с английским акцентом. Это было в первый год его женитьбы, и мисс Мисси надела жемчуг и кольца. Посмотрев три спектакля Шекспировского фестиваля в Атланте, мисс Мисси пришла в такой восторг, что сама заговорила с английским акцентом, и это длилось у нее целый месяц, после того как они вернулись в Милан. А мог бы он придумать «Быть или не быть?» Иногда, раздумывая над этим вопросом, судья решал, что мог бы, иногда же ему казалось, что нет; в конце концов даже гений и тот не на все способен, вот Шекспир же никогда не был членом конгресса!
– Насчет авторства Шекспира шли большие споры среди ученых. Доказывали, что безграмотный бродячий актер не мог написать такие стихи. Кое-кто уверяет, будто пьесы написал Бен Джонсон. Я-то наверняка знаю, что мог бы написать: «Выпей за меня, хотя бы взглядом»[7]. У меня бы это, безусловно, получилось не хуже.
– Ну, ты способен на любые чудеса, даже есть гнилые огурцы, – проворчал Джестер.
– Это еще что?
– Ничего.
– И если Бен Джонсон написал: «Выпей за меня хотя бы взглядом», а потом написал еще и Шекспира, тогда… – Дав волю фантазии, судья призадумался.
– Ты, может, сравниваешь себя с Шекспиром?
– Ну, не с самим английским бардом… В конце концов Бен Джонсон тоже был обыкновенный смертный.
Бессмертие – вот что волновало судью. У него не укладывалось в сознании, что он умрет. Он доживет до ста лет, если будет соблюдать диету и держать себя в руках. Какая жалость, что он съел лишний гренок! Ему не хотелось ограничивать срок своей жизни всего ста годами, писали же в газетах о каком-то индейце из Южной Америки, который дожил до ста пятидесяти лет… А хватит ли ему ста пятидесяти? Нет. Он жаждал бессмертия. Бессмертия, как у Шекспира, а уж на самый худой конец, как у Бена Джонсона. Во всяком случае, он не желал, чтобы Фокс Клэйн превратился в тлен и прах.
– Я всегда знал, что ты самый большой эгоист на свете, но даже в горячечных снах я не мог вообразить, что ты будешь сравнивать себя с Шекспиром или Беном Джонсоном!..
– Я не сравнивал себя с самим Бардом, нет, на это у меня хватает скромности. Впрочем, я никогда не собирался стать писателем – всем быть невозможно.
Джестера вчера ночью жестоко обидели, и теперь он сам был жесток с дедом, закрывая глаза на то, что дед стар.
– Да, чем больше я тебя слушаю, тем больше мне кажется, что ты свалился прямо с Марса.
Джестер встал из-за стола, почти не дотронувшись до еды. Судья побрел за ним следом.
– С Марса? – повторил он. – Ты подразумеваешь, что я оторвался от земли и вознесся на другую планету? – Голос у него вдруг стал высокий, почти визгливый. – Разрешите вам сказать, Джон Джестер Клэйн, что я не занесся ни на какую другую планету, я крепко стою на земле, тут было мое место и тут будет. Я всеми корнями врос в эту землю, в самое ее нутро. Может, я еще не бессмертен, но, погоди, мое имя будет таким же славным, как имя Джорджа Вашингтона или Авраама Линкольна… а почитать меня будут больше, чем Линкольна, потому что я хочу загладить зло, причиненное моей стране.
– A-а, деньги конфедератов… Ладно, я пошел.
– Обожди, сынок, сегодня должен прийти этот негр, я думал, что мы его вместе с тобой прощупаем.
– Я знаю, что он придет, – сказал Джестер. Ему не хотелось быть здесь, когда явится Шерман.
– Он парень положительный, я все о нем знаю, он мне поможет с диетой, будет делать уколы, распечатывать письма – словом, выполнять обязанности личного референта. Он будет моей опорой.
– Я еще посмотрю, какой тебе этот Шерман Пью будет опорой!
– Он будет мне читать вслух… Он ведь образованный парень… бессмертные стихи. – В голосе судьи опять появились визгливые нотки. – А не такую дрянь, как та книжка, которую я запретил выдавать библиотеке. Я должен был ее запретить, ведь я ответственное лицо и призван следить за тем, чтобы все в этом городе, в этом штате, да и во всей стране, было в порядке. Во всем мире, если я смогу этого добиться!
Джестер, хлопнув дверью, выбежал из дому.
С вечера он не завел будильника и утром мог подольше поваляться в постели, но в крови его буйно бродили жизненные силы и не давали ему покоя. Стояло золотое лето, и он еще был свободен от всяких пут. Когда он захлопнул за собой дверь, он не побежал, а пошел вразвалочку, ведь летние каникулы еще не кончились, что же ему спешить как на пожар? Он мог спокойно взглянуть на мир, дать волю фантазии, не торопясь полюбоваться вербеной, окаймлявшей дорожку. Он даже нагнулся, чтобы разглядеть яркий цветок. На душе у него было светло. В это утро Джестер надел свой лучший летний парусиновый костюм и даже пиджак. Ему только хотелось, чтобы у него поскорее росла борода, тогда он сможет бриться. Ну, а если у него никогда не вырастет борода, что о нем подумают люди? На миг праздничное настроение омрачилось, но он стал тут же думать о другом.
Он нарядился потому, что знал о приходе Шермана, и убежал из дому, не желая его встречать. Вчера вечером он отнюдь не блистал остроумием; по совести говоря, он просто болтал глупости, и ему не хотелось встречаться с Шерманом, пока он не сможет показаться во всем блеске. Как этого достичь, он еще не знал. Может быть, завести разговор насчет созерцательности?.. Интересно, куда это его приведет? Несмотря на то, что Шерман никак не соглашался с его теорией о том, что все должны летать, и ничуть ему не завидовал, Джестер машинально дошел до аптеки Д. Т. Мелона и стал дожидаться автобуса на аэродром. Он чувствовал себя таким счастливым, уверенным и свободным, что высоко поднял руки и помахал ими, как крыльями.
Д. Т. Мелон увидел в окно аптеки этот жест и подумал, что мальчик, пожалуй, и правда спятил.
Джестеру очень хотелось быть остроумным, он надеялся, что после того, как побудет один в самолете, ему это будет легче. Он в шестой раз летал один. Но почти все его внимание было поглощено приборами. В голубом ветреном небе настроение его еще больше поднялось, однако насчет блеска и остроумия в разговоре… это еще как бог даст! Конечно, многое будет зависеть от того, что скажет Шерман и как пойдет разговор. Но все же он не терял надежды, что блеснет остроумием.
Джестер летал на открытом «моте», и ветер откидывал со лба его рыжие волосы. Он нарочно не надевал шлема, ему нравилось, когда в лицо бьют ветер и солнце. Шлем он наденет, когда пойдет домой, чтобы показаться в нем Шерману. Он будет вести себя небрежно, независимо, как и подобает летчику в шлеме. Проведя полчаса среди синевы, ветра и солнца, он стал подумывать о посадке. Осторожно сделав «свечку», он стал описывать круги, чтобы получше рассчитать расстояние, и выбросил из головы даже Шермана – сейчас надо было думать только о том, как сохранить свою жизнь и учебную машину. Посадка была не очень плавной, но, когда он надел шлем и с подчеркнутым изяществом выпрыгнул из самолета, ему стало жалко, что его никто не видит.
В автобусе, по дороге с аэродрома, он всегда чувствовал, что его давят со всех сторон; старенький автобус еле полз и казался таким тесным по сравнению с небесами. Чем больше Джестер летал, тем тверже он верил, что каждый человек обязан летать, это его нравственный долг, что бы тут ни говорил Шерман Пью.
Он вышел из автобуса в центре города, на углу, возле аптеки Д. Т. Мелона. Посмотрел на город. На соседней улице помещалась прядильная фабрика Уэдвелла. Из открытых окон подвала волнами поднимался горячий пар от красильных чанов. Джестер прошелся по деловой части города, чтобы размять ноги. Пешеходы старались держаться под парусиновыми навесами, и в этот поздний утренний час их обрубленные тени на раскаленном тротуаре казались тенями карликов. Джестер не привык носить пиджак, и ему было жарко; он приветственно махал знакомым и покраснел от гордости, когда, здороваясь с ним, приподнял шляпу сам Гамильтон Бридлав из Первого национального банка – возможно, что такое внимание было оказано ему из-за пиджака. Сделав круг, Джестер вернулся к аптеке Мелона, подумывая, не выпить ли ему кока-колу с вишневым сиропом и мелко наколотым льдом. На углу, недалеко от остановки автобуса, в тени навеса сидела, положив кепку рядом с собой на тротуар, известная в городе личность, по кличке «Вагон». Это был светлокожий негр, которому отрезало обе ноги на лесопилке; его каждый день привозил в вагончике Большой Мальчик и ставил куда-нибудь в тень, под навес магазина, где он просил милостыню. Когда магазины закрывались, Большой Мальчик катил вагончик домой. Джестер бросил в кепку пять центов и заметил, что там лежит порядком монет, даже одна в полдоллара. Эту монету Вагон всегда клал для приманки, в надежде, что кто-нибудь проявит такую же щедрость.
– Как здоровье, дядя?
– Вроде ничего.
Большой Мальчик стоял рядом и глазел по сторонам, он часто прибегал к Вагону в обеденное время. Сегодня вместо обычного бутерброда с мясом у Вагона на обед был жареный цыпленок. Он ел его с тем неторопливым изяществом, с каким цветные всегда едят птицу.