355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карсон Маккалерс » Часы без стрелок » Текст книги (страница 12)
Часы без стрелок
  • Текст добавлен: 18 октября 2017, 18:00

Текст книги "Часы без стрелок"


Автор книги: Карсон Маккалерс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

– Почему ты заставил вычеркнуть это из протокола?

– Как не относящееся к делу. Но мой сын в качестве защитника добился своего и поднял пошлое, тривиальное дело об убийстве до высот конституционной проблемы. Сын продолжал: «Господа присяжные заседатели и ваша честь…» Говоря это, Джонни пристально поглядел в глаза каждому из присяжных, а потом и мне. «Каждый из вас, двенадцати присяжных, теперь взял на себя величайшую ответственность. Ничто теперь не может быть выше того долга, который вы обязаны выполнить».

Джестер сидел, подперев подбородок указательным пальцем и широко открыв карие глаза. Он был погружен в слух.

– Райс Литтль с самого начала утверждал, будто Джонс изнасиловал миссис Литтль и поэтому его брат был вправе его убить. Райс Литтль стоял, как жалкий шелудивый пес, на страже интересов своего брата, и ничто не могло его сбить. Когда Джонни допрашивал миссис Литтль, она поклялась, что это не так, что ее муж злодейски пытался убить Джонса с заранее обдуманным намерением… Но в драке револьвер выстрелил и муж был убит… странное заявление для жены, не правда ли? Джонни спросил, позволял ли себе когда-нибудь Джонс вольности, и она сказала: «Никогда! Он всегда относился ко мне, как к настоящей леди». – Судья добавил: – Я должен был что-то заметить. Где были мои глаза? Явственнее, чем вчерашний день, я слышу их голоса и вижу их лица. У обвиняемого был тот особенный цвет кожи, какой бывает у черномазых, когда они насмерть испуганы. Райс Литтль в своем чересчур тесном парадном костюме… лицо жесткое, желтое, как корка сыра. У миссис Литтль глаза были синие-синие и бесстыжие-бесстыжие. Джонни весь дрожал. Потом он перешел от частного к общему: «Если бы двое белых или двое негров судились по поводу такого несчастного случая, никакого судебного дела нельзя было бы затеять, ибо выстрел произошел непреднамеренно, когда Осси Литтль пытался убить обвиняемого. Однако вся суть в том, что в деле замешаны белый и негр и в неравенстве, которое определяет подход к такому несчастному случаю. Суть в том, господа присяжные заседатели, что в таких судебных делах, как это, под судом находится сама наша конституция». Джонни процитировал тот раздел и поправки к нему, где гарантированы свобода рабам, гражданские права и равенство перед законом. «Слова, которые я привел, были написаны полтора века назад и произнесены миллионом голосов. Эти слова являются законом нашей страны, и я, как гражданин и юрист, не могу ничего добавить или убавить. Моя обязанность в этом случае – привлечь к ним ваше внимание и призвать вас их выполнить». Потом, увлекшись, Джонни процитировал: «Восемьдесят семь лет назад…»

Я опять стукнул молотком.

– Зачем?

– Это было частное высказывание Линкольна, которое знает наизусть каждый студент-юрист, но я не был обязан слушать его у себя в суде.

– Но отец хотел его процитировать! – сказал Джестер. – А ну-ка, повтори его мне. – Джестер толком не знал, что это за высказывание, но вдруг почувствовал, что он сейчас ближе к отцу, чем когда бы то ни было, – загадочный призрак самоубийцы и запретные сундуки со всякой ветошью ожили и превратились в осязаемый образ.

Джестер в волнении поднялся, оперся на столбик кровати и подтянул одну ногу к колену другой. А так как судью никогда не надо было упрашивать, чтобы он спел, почитал стихи или вообще покрасовался своим голосом, он патетически произнес Геттисбергское послание, и Джестер слушал его с глазами, полными восторженных слез, подняв одну ногу и полуоткрыв рот.

Кончив речь, судья сам удивился, зачем он ее читал.

– Один из величайших образцов ораторского искусства, но вреднейшая речь для черни. Закрой, малыш, рот.

– Я считаю, что ты поступил отвратительно, вычеркнув это из протокола. А что еще сказал отец?

– Его заключительное слово должно было увлечь присяжных своим красноречием, но прозвучало крайне вяло после отвлеченных высокопарных сентенций Геттисбергского послания и конституции. Его речь сникла как флаг в безветренный день. Он заявил, что поправки, принятые после гражданской войны, не были применены на деле. Но когда он говорил о гражданских правах, он так волновался, что стал пришепетывать, – это произвело невыгодное впечатление и поколебало его уверенность в себе. Он заявил, что население нашего округа почти пополам состоит из людей белой и негритянской рас. Он сказал, что на скамье присяжных ни один человек не представляет негритянскую расу, тут присяжные стали с подозрением поглядывать друг на друга – он их озадачил.

Джонни спросил: «В чем обвиняют моего подзащитного – в убийстве или в изнасиловании? Прокурор пытался опорочить честь обвиняемого и миссис Литтль своими подлыми инсинуациями. Но я защищаю его от обвинения в убийстве».

Джонни пытался добиться перелома в настроении зала. Он хватал воздух правой рукой, словно пытаясь поймать нужное слово. «Более ста лет назад эти слова конституции были записаны в законах нашей страны, но слова бессильны, если закон не проводится в жизнь, и вот сто долгих лет прошли, а наши суды превратились в величественные здания, где царят расовые предрассудки и узаконенное преследование негров. Слова были произнесены. Мысли выражены вслух. Но долго ли еще будет лежать пропасть между словами и нашим правосудием?»

Джонни сел, – с горечью произнес судья, – и я посвободнее распустил задницу.

– Что?

– Распустил задницу – ее свело, как только он стал пришепетывать. Когда Джонни кончил речь, я перевел дух.

– По-моему, это была блестящая речь, – сказал Джестер.

– Она не помогла. Я ушел в судейскую комнату в ожидании решения присяжных. Они отсутствовали всего двадцать минут. Ровно столько времени, сколько потребовалось, чтобы дойти до полуподвального этажа и проголосовать решение. Я знал, какое оно будет.

– Почем ты мог знать?

– В таких случаях достаточно, чтобы в народе пошел слушок об изнасиловании, – решение всегда будет «виновен». А миссис Литтль так живо кинулась защищать убийцу своего мужа, что это произвело крайне подозрительное впечатление. Мы-то были наивны, как грудные дети, я и мой сын. А присяжные почуяли, что тут не чисто, и вынесли обвинительный приговор.

– Но разве все это обвинение не было подстроено? – сердито спросил Джестер.

– Нет. Присяжным надо было решить, кто говорит правду, и они решили правильно, хотя я в то время ни о чем не догадывался. Когда объявили приговор, мать Джонса стала громко причитать. Джонни побледнел, а миссис Литтль пошатнулась и чуть не упала со стула. Только Шерман Джонс вел себя как мужчина.

– Шерман? – Щеки Джестера побледнели, а потом к ним прилила кровь. – Негра звали Шерман? – спросил он нарочито безучастно.

– Да, Шерман Джонс.

В глазах у Джестера было недоумение, он осторожно заметил:

– Шерман ведь довольно редкое имя?

– После того как Шерман провел армию через Джорджию, многих цветных ребятишек окрестили в его честь. Лично я знал с полдюжины Шерманов.

Джестер думал о том единственном Шермане, которого знал он, но молчал. Он только заметил:

– Не могу себе этого представить…

– Да и я в то время не мог себе этого представить. Где были мои глаза? Где были мои уши? Эх, если бы там, в суде, я положился на свой, богом данный здравый смысл или если бы мой сын рассказал мне все откровенно!

– Что рассказал?

– Что он любит эту женщину или думает, что ее любит.

Глаза у Джестера расширились от ужаса.

– Но это невозможно! Ведь он был женат на моей матери!

– Мы с тобой как кровные братья-близнецы, сынок, а вовсе не как дед с внуком. Мы как две горошины из одного стручка. Одинаково наивны, одинаково щепетильны в вопросах чести.

– Я тебе не верю.

– Я тоже не поверил, когда он мне сказал.

Джестер часто слушал рассказы о матери, поэтому она не возбуждала в нем любопытства. Он знал, что мать обожала мороженое, особенно суфле, играла на фортепьяно и училась музыке в колледже Холлинс. Эти сведения ему сообщали охотно и мимоходом, с раннего детства, и мать не возбуждала в нем острого интереса и благоговения, которые он испытывал к отцу.

– А какая она была из себя, эта миссис Литтль? – помолчав, спросил Джестер.

– Шлюха. Такая бледная гордячка, на сносях.

– На сносях? – с отвращением переспросил Джестер.

– Явно! Когда она шла по улице, казалось, что толпа должна расступаться перед ней и ее ребенком, как Красное море перед иудеями.

– Как же отец мог в нее влюбиться?

– Ну, влюбиться легче всего на свете. Вот сохранить любовь гораздо труднее. Да это и не была настоящая любовь. Такую любовь питают к отвлеченной идее. К тому же твой отец и не хотел чего-нибудь добиться. Назови это скорей увлечением. Мой сын был пуританином, а у пуритан больше иллюзий, чем у тех, кто сразу старается добиться взаимности в любой интрижке.

– Представляю, как это было ужасно для отца – любить другую женщину и быть женатым на моей матери! – Джестер был захвачен драматизмом этой истории и не испытывал никакого сочувствия к своей матери, обожавшей суфле. – А мама знала?

– Конечно, нет. Сын и мне рассказал только за неделю до самоубийства. Он был так несчастен, так потрясен. Не то он и мне не сказал бы.

– Чем он был потрясен?

– После приговора и казни миссис Литтль вызвала Джонни. У нее родился ребенок, и она умирала.

У Джестера запылали уши.

– Она сказала, что любит отца? Страстно его любит?

– Она его ненавидела и так ему и сказала. Она проклинала его за то, что он такой плохой адвокат, за то, что он проповедовал свои убеждения во вред своему подзащитному. Она проклинала Джонни и винила его в том, что он глупо вел дело; если бы он настаивал только на том, что это самозащита, Шермана Джонса выпустили бы на свободу. Женщина была при смерти, она бредила, рыдала, терзалась – и проклинала. Она кричала, что любила Шермана, что он был самым чистым, самым порядочным человеком, какого она знала. Она показала Джонни своего младенца с темной кожей и такими же голубыми глазами, как у нее. Когда Джонни вернулся домой, у него был такой вид, будто он спустился с Ниагарского водопада в бочонке.

Я дал ему выговориться. «Сынок, – сказал я, – надеюсь, это послужит тебе уроком. Женщина не могла любить Шермана Джонса. Он черный, а она – белая».

– Дедушка, ты говоришь так, будто полюбить негра – это все равно что полюбить жирафа или еще кого-нибудь в этом роде!

– Какая тут может быть любовь? Это просто похоть. Похоть всегда пробуждается от чего-то необычного, чужеземного, извращенного и опасного. Я так и сказал Джонни. Потом я спросил его, почему он принимает все это так близко к сердцу. А Джонни ответил: «Потому, что я люблю миссис Литтль, но, может, ты хочешь внушить мне, что и это надо звать похотью?» – «Либо похотью, либо безумием, сынок», – сказал ему я.

– А что было потом с ребенком? – спросил Джестер.

– По-видимому, когда миссис Литтль умерла, Райс Литтль взял ребенка и подкинул в церковь святого Вознесения. Я уверен, что это сделал Райс Литтль, больше некому.

– И это наш Шерман?

– Да, но не вздумай ему этого рассказывать, – предупредил судья.

– А отец покончил самоубийством в тот самый день, когда миссис Литтль показала ему младенца и его прокляла?

– Он сделал это через неделю, в первый день рождества, когда я решил, что мне удалось втемяшить ему в голову хоть каплю здравого смысла и что со всей этой историей, слава богу, покончено. Рождество началось, как всякое рождество: утром разглядывали свои подарки и складывали под елкой. Мать подарила ему жемчужную булавку для галстука, а я – коробку сигар и водонепроницаемые удароустойчивые часы. Помню, Джонни их обо что-то стукнул, а потом положил в чашку с водой, чтобы испытать. Я не устаю себя попрекать, что в тот день ничего не заметил, ведь мы были как кровные братья-близнецы, я должен был почувствовать, в каком он отчаянии. Скажи, ну, разве это нормально, что он в тот день дурачился с этими часами? Ну скажи, Джестер?

– Не знаю. Не плачь, дедушка.

Судья все эти годы не мог плакать по сыну, а теперь, наконец, заплакал. Путешествие в прошлое, которое он совершил со своим внуком, почему-то смягчило его упрямое сердце, и он зарыдал. Сластолюбец во всем, он и рыдал без всякого удержу, с наслаждением.

– Не надо, дедушка, – твердил Джестер. – Не надо, дедуля.

Проведя несколько часов в воспоминаниях, судья снова вернулся в сегодняшний день.

– Он умер, – сказал старик. – Мой дорогой сын умер, а я живу. И в жизни столько всякой всячины. Кораблей, королей и капусты. Нет, это не так говорится. Кораблей и…

– Сургуча, – подсказал Джестер.

– Правильно. Жизнь полна всякой всячины, кораблей и сургуча, королей и капусты. Кстати, сынок, мне нужно купить новую лупу. Шрифт «Миланского курьера» с каждым годом все больше прыгает. В прошлом месяце у меня на руках был стрит, а я его прозевал: принял семерку за девятку. Я так на себя обозлился, что готов был выть на глазах у всех, в задней комнате кафе «Нью-Йорк». И больше того. Я решил купить слуховой аппарат, хотя всегда утверждал, будто они никогда не работают и носят их только старухи. В ближайшие годы я непременно обзаведусь вторыми чувствами: усиленным зрением и слухом, и усовершенствую все свои чувства.

Старый судья не стал объяснять, как он этого добьется, но он был доволен, что живет сегодняшним днем и мечтой о лучшем будущем. После того что он пережил в этот вечер, он спокойно проспал всю зимнюю ночь и проснулся только в шесть часов утра.

11

«Кто я? Что я? Куда я иду?» На все эти вопросы, которые неотступно преследуют юную душу, Джестер наконец-то получил ответ. Джестера больше не мучили сны о Большом Мальчике, он больше не просыпался с чувством вины и смятения. Он больше не мечтал о том, как спасет Шермана от разъяренной толпы, пожертвовав своей собственной жизнью, и как Шерман будет на него смотреть, объятый безутешным горем. Кончились мечты и о том, что он спасет Мэрилин Монро от снежной лавины в Швейцарии и поедет верхом по улицам Нью-Йорка под приветственные крики народа. Эта мечта была очень увлекательной, но в конце концов вечно спасать Мэрилин Монро не такое уж завидное поприще. Он спас столько людей и столько раз умирал смертью храбрых. Его мечты почти всегда уводили его в чужие страны. Почему-то никогда ничего не происходило в Милане или в Джорджии, а всегда в Швейцарии, на острове Бали или еще где-нибудь. Но теперь он стал мечтать совсем о другом. И сны видеть другие. Несколько ночей подряд ему снился отец. А найдя отца, он как-то разом нашел и себя самого. Он – сын своего отца и тоже будет адвокатом. И стоило ему, наконец, сделать выбор, как он сразу почувствовал себя свободнее и веселее.

Джестер обрадовался, когда в школе начались занятия. Надев все новое: купленные ему на рождество новые туфли, новую с иголочки белую рубашку, новые с иголочки фланелевые брюки, он сразу почувствовал свободу и уверенность в себе; на проклятые вопросы: «Кто я?», «Что я?» и «Куда я иду?» – наконец-то был найден ответ. В эту четверть он будет заниматься прилежнее, особенно по истории и по английскому, читать конституцию и учить наизусть речи знаменитых ораторов – все равно, входят они в программу или нет.

Теперь, когда тайна вокруг отца рассеялась, дед иногда о нем заговаривал, правда, нечасто и уже без слез, а так, словно Джестер стал посвященным, каким-нибудь масоном или Лосем. Поэтому и Джестер мог теперь поделиться с дедом своими планами, рассказать ему, что он решил стать юристом.

– Видит бог, я никогда тебя на это не толкал. Но если тебя к этому влечет, сынок, я помогу тебе всем, что в моих силах. – В душе судья был без памяти рад. Он не мог этого скрыть. – Значит, ты хочешь пойти по стопам своего деда?

Джестер сказал:

– Я хочу быть таким, как мой отец.

– Ну, это одно и то же – твой отец, твой дед… Мы же были, как кровные братья-близнецы. А ты еще один достойный отпрыск старого рода Клэйнов.

– Ты и не представляешь, как у меня отлегло от души, – сказал Джестер. – Сколько я в уме перебрал всяких профессий. Что мне делать? Стать пианистом, стать летчиком? Но ни одна из этих профессий меня до конца не устраивала. Я чувствовал себя, как кошка, которая вечно карабкается не на то дерево…

Вскоре после Нового года мерное течение жизни в доме судьи было внезапно нарушено. Как-то раз Верили явилась на работу, но, повесив свою шляпу на вешалку, не пошла в комнаты, чтобы начать утреннюю уборку. Она стояла в кухне мрачная, непреклонная и неумолимая.

– Судья, – заявила она, – я хочу получить бумаги.

– Какие бумаги?

Судья был вне себя от возмущения, он даже не насладился утренней сигарой, когда Верили стала разъяснять ему правила социального страхования.

– Я плачу часть моего жалованья правительству, и вам тоже полагается платить свою долю.

– Кто тебе забивает голову такой чепухой?

Старый судья решил, что это новая политическая перестройка Юга, но был слишком испуган, чтобы высказать такое опасение.

– Люди говорят.

– Послушай, Верили, не делай глупостей. Зачем тебе платить правительству деньги?

– Потому, что есть такой закон, не то правительство хватает людей и сажает в тюрьму. Я знаю таких людей. И все из-за этого подоходного налога.

– Господи помилуй! Неужели ты хочешь платить подоходный налог?

– Хочу.

Судья гордился тем, что понимает психику черномазых, и властно сказал, пытаясь ее образумить:

– У тебя в голове все перепуталось. Брось. – И добавил беспомощно: – Послушай, Верили, ты же у нас почти пятнадцать лет.

– Я хочу жить по закону.

– Этот чертов закон лезет не в свое дело!

Наконец-то выяснилось, чего хочет Верили.

– Я хочу получать пенсию по старости, когда придут мои года.

– Зачем тебе пенсия по старости? Я о тебе позабочусь, если ты будешь слишком стара, чтобы работать.

– Судья, вам уже далеко за семьдесят.

Намек на то, что он человек смертный, обозлил судью. Впрочем, вся эта история с социальным страхованием привела его в бешенство. К тому же он ничего не понимал. Ему всегда казалось, что он знает черномазых насквозь. Он не заметил, что его любимая воскресная шутка: «А уж они верили, верили, что войдут в царствие небесное…», с каждым разом все больше и больше раздражает Верили. Не заметил он и как сильно подействовала на нее смерть Большого Мальчика. Он думал, что понимает черномазых, но человек он был малонаблюдательный.

Верили уперлась, и сбить ее было трудно.

– Одна дама выправит мне все нужные бумаги, положит сорок долларов в неделю жалованья и будет давать по субботам и воскресеньям выходные дни.

Сердце у судьи колотилось, и он даже изменился в лице:

– Ну и ступай к ней.

– Я могу вам найти кого-нибудь, Элли Карпентер пойдет на мое место.

– Элли Карпентер? Ты сама знаешь, что она дура набитая!

– Ну, а что же тогда вы скажете об этом бездельнике, Шермане Пью?

– Шерман не слуга.

– А кто же он, по-вашему?

– Он не профессиональный слуга.

– Одна дама говорит, что выправит мне нужные бумаги, положит сорок долларов в неделю жалованья, а по субботам и воскресеньям будет давать выходные дни.

Судья разозлился еще больше. В прежние времена прислуге платили три доллара в неделю, и она считала, что хорошо зарабатывает. Но с каждым годом стоимость услуг росла. Судья платил Верили тридцать долларов в неделю; ему говорили, что опытная прислуга получает теперь тридцать пять и даже сорок долларов. Но и за такие деньги их теперь днем с огнем не сыщешь! Судья вечно баловал своих слуг, недаром он был поборником человечности, но что прикажете: стать поборником и такой высокой оплаты? Однако он любил комфорт и берег свой покой, поэтому сразу пошел на попятный:

– Я сам буду за тебя платить страховку.

– Я вам не верю, – заявила Верили.

И он впервые понял, что Верили совсем не такая кроткая женщина, какой он ее считал. Тон у нее отнюдь не был смиренным, в нем звучала ярость:

– Эта дама выправит мне нужные бумаги, положит сорок долларов в неделю…

– Ну и убирайся!

– Сейчас?

Судья редко повышал голос на прислугу, но теперь он заорал:

– Хоть сейчас, к чертовой матери! И чтобы глаза мои тебя не видели!

У Верили был вспыльчивый характер, но она не посмела открыть рот. Ее лиловатое морщинистое лицо перекосилось от гнева. Она подошла к вешалке и решительно напялила на голову шляпку с малиновыми розами. И, даже взглядом не окинув кухню, где проработала без малого пятнадцать лет, не сказав судье «до свиданья», вышла через заднюю дверь во двор.

В доме воцарилась мертвая тишина, и судье стало жутко. Он боялся оставаться дома один: а что, если у него будет удар? Джестер вернется из школы только в конце дня – один он так долго быть не может. Судья вспомнил, как маленький Джестер плакал и звал в темноте: «Эй, кто-нибудь! Кто угодно!» Судья сам бы, кажется, сейчас закричал. Пока дом не притих, судья не понимал, как ему необходимо, чтобы в доме звучал хоть чей-то голос. Он пошел в сквер возле суда, чтобы нанять какую-нибудь черномазую. Но времена переменились, и в сквере не было никаких черномазых. Он обратился к трем негритянкам, но все они уже работали и поглядели на судью, как на сумасшедшего. Тогда он пошел в парикмахерскую. Он постригся, вымыл голову, побрился и, чтобы убить время, сделал маникюр. Покончив со всеми этими процедурами, он направился в Зеленую комнату при гостинице «Тейлор», чтобы убить еще немножко времени. Он провел два часа за обедом в кафе «Сверчок», а потом пошел в аптеку повидать Д. Т. Мелона.

Судья провел три долгих дня, бродя как неприкаянный. Он боялся оставаться дома один и целый день слонялся по миланским улицам, торчал в Зеленой комнате «Тейлора», в парикмахерской или сидел на одной из белых скамеек в сквере возле суда. Вечером он жарил на ужин себе и Джестеру бифштексы, а Джестер мыл посуду.

Прежде в его положении легко было найти прислугу, поэтому ему и в голову не пришло обратиться в бюро по найму. В доме стало грязно. Трудно сказать, сколько продолжалось бы такое положение. Но в один прекрасный день судья пошел в аптеку и попросил Д. Т. Мелона, чтобы миссис Мелон помогла ему найти служанку. Аптекарь обещал поговорить с женой.

Дни в январе сверкали голубизной и золотом, и в воздухе было тепло. Казалось, наступает весна. Д. Т. Мелон ожил, когда переменилась погода, решил, что поправляется, и стал готовиться к отъезду. Он хотел, никому не говоря, съездить в клинику Джона Хопкинса. Когда он в тот злосчастный день впервые пришел к доктору Хейдену, врач посулил ему, что он проживет год, самое большее год с четвертью, а уже прошло десять месяцев. Мелон чувствовал себя настолько лучше, что стал подумывать, не ошиблись ли миланские медики. Он сказал жене, что едет на съезд фармацевтов в Атланту, и этот обман так его развеселил, что он пустился в путь почти весело. Слегка коря себя за расточительность, он взял спальное место и отправился в вагон-ресторан, где заказал перед обедом две порции виски, а на закуску креветок и устриц, хотя дежурным блюдом в меню была печенка.

На следующее утро в Балтиморе шел дождь, и Мелон продрог до костей. Он долго объяснял дежурной сестре в приемном покое, зачем он приехал.

– Я хочу показаться лучшему диагносту вашей больницы, потому что врачи у нас в городе так отстали от века, что я им не доверяю.

Его подвергли уже знакомым исследованиям, заставили ждать результатов анализов и, наконец, вынесли все тот же, знакомый приговор. Мелон в бессильной ярости сел в сидячий вагон и вернулся в Милан.

На следующий день он отправился к Герману Клину и положил на прилавок свои часы.

– Часы отстают почти на две минуты в неделю, – желчно заявил он часовщику. – Я требую, чтобы они шли точно по железнодорожному времени.

В преддверии смерти Мелон стал необычайно остро ощущать время. Он извел часовщика, жалуясь, что его часы то на две минуты отстают, то на три минуты спешат.

– Я проверял ваши часы всего две недели назад. И куда это вы собрались, что боитесь отстать от железнодорожных часов?

Мелон почувствовал прилив бешенства, сжал кулаки и стал задираться, как мальчишка:

– Какое ваше собачье дело, куда я собрался? Идите вы…

Часовщик оторопел от этой бессмысленной вспышки гнева.

– Если вы не можете как следует меня обслужить, я обращусь к другому мастеру!

Схватив часы, Мелон выбежал от часовщика, а тот растерянно смотрел ему вслед. Оба они верой и правдой обслуживали друг друга чуть не два десятка лет.

На Мелона теперь часто находили такие приступы бешенства. Он не мог примириться с мыслью о смерти, она казалась ему немыслимой. И в его когда-то миролюбивой душе, на удивление ему самому, часто бушевала беспричинная ярость. Как-то раз, когда они с Мартой кололи орехи, чтобы украсить очередной торт, он кинул щипцы для колки орехов об пол и больно поранил себе ими руку. Споткнувшись о мячик, который Томми забыл на лестнице, Мелон так его отшвырнул, что разбил стекло парадного. Но эти вспышки не приносили облегчения. Стоило им пройти, как у Мелона снова возникало предчувствие чего-то ужасного, непостижимого, что он бессилен был отвратить.

Миссис Мелон нашла судье прислугу и спасла его от бродяжничества. Новая прислуга была почти чистокровной индеанкой и очень молчалива. Но судья уже не боялся оставаться дома один. Ему больше не хотелось кричать: «Эй, кто-нибудь! Кто угодно!», ибо присутствие живого существа его успокаивало, и дом с цветными стеклами, столиком в простенке под зеркалом, библиотекой, столовой и гостиной уже не был похож на кладбище. Звали кухарку Ли, готовила она неряшливо и невкусно, на стол подать не умела. Когда она несла первое, она почему-то всегда окунала большие пальцы в супницу. Зато она никогда не слышала о социальном страховании и была неграмотной, что доставляло судье тайное удовлетворение. Почему, он себя не спрашивал.

Шерман не выполнил своей угрозы и не бросил судью, но отношения их сильно испортились. Он приходил каждый день и делал уколы. После этого он, надувшись, с видом жертвы, бездельничал в библиотеке, чинил карандаши, читал судье бессмертные стихи, готовил им обоим в полдень грог и прочее. Писать письма о деньгах конфедератов он не хотел. И хотя судья видел, что Шерман ведет себя вызывающе и не желает ударить пальцем о палец (если не считать уколов), он продолжал держать его, надеясь, что все как-нибудь образуется. Шерман не позволял судье даже хвастать своим внуком и его решением пойти в адвокаты. Стоило ему заговорить на эту тему, как Шерман принимался напевать или зевал, как крокодил. Судья не уставал повторять:

– Черт для лентяя всегда отыщет работу. – Сказав это, судья глядел на Шермана в упор, в ответ на что Шерман глядел в упор на судью.

Как-то раз судья его попросил:

– Сходи в мою комнату в суде и возьми в стальном шкафу папку с надписью «Вырезки». Я хочу их просмотреть. Хоть ты этого и не знаешь, но я очень знаменитый человек.

– Папка в стальном шкафу под буквой «В» – «Вырезки», – повторил Шерман, который очень обрадовался этому поручению. Он еще никогда не был в судейской комнате и давно об этом мечтал.

– Только смотри, не трогай важные бумаги. Возьми вырезки и возвращайся.

– Я никогда не трогаю чужих бумаг, – сказал Шерман.

– Дай мне перед уходом стаканчик грога. Уже двенадцать часов.

Шерман не стал распивать с ним грог и отправился прямо в суд. На двери комнаты висела табличка: «Клэйн и сын, адвокаты». Шерман с трепетом отпер дверь и вошел в залитую солнцем комнату.

Вынув из сейфа папку, озаглавленную «Вырезки», он не спеша стал рыться в бумагах. Не потому, что хотел там что-то найти, но он с детства любил повсюду совать нос, и его обидело, что судья приказал ему «не трогать бумаги». В час дня, когда судья обедал, Шерман обнаружил лапку, где хранились бумаги по делу, которое вел Джонни. Ему бросилось в глаза имя: Шерман. Шерман? Еще один Шерман? Не считая этого Шермана, только один человек, насколько я знаю, носит такое имя – это я сам. Сколько же Шерманов у нас в городе? Он стал читать, и голова у него пошла кругом. В час дня он узнал, что на свете жил человек его расы, которого судья приговорил к смертной казни, и человека этого звали Шерманом. И жила в то время белая женщина, которую обвиняли в том, что она спит с негром. В это Шерман не верил. Но как это узнать наверняка? Белая женщина, голубые глаза – все было совсем не так, как он мечтал, и похоже на жуткую, мучительную шараду. А он, Шерман… Кто он? Что он? В эту минуту он знал только одно: что ему тошно. Ему казалось, что на него вылили целый поток позора и бесчестия. Нет, Мариан Андерсон не была его матерью, не была ею ни Лина Хорм, ни Бесси Смит, ни одна из сладкоголосых дам его сердца. Его надули. Ему хотелось умереть, как умер тот негр. Но он-то уже никогда не заведет шашней с белой, будьте уверены! Что он, Отелло, рогатый мавр? Шерман медленно положил папку на место и, возвращаясь назад, в дом судьи, он шел, шатаясь как больной.

Судья только что восстал от послеобеденного сна – день близился к концу. Не будучи человеком наблюдательным, он не заметил, какое растерянное лицо у Шермана и как дрожат его руки. Судья попросил почитать вслух вырезки, и Шерман был так убит, что даже не стал противиться.

Судья повторял за Шерманом хвалебные фразы: «Постоянная звезда в галактике государственных мужей Юга», «Человек большого провúдения, чувства долга и благородства», «Честь и слава нашего прекрасного штата и всего Юга».

– Вот видишь? – сказал старый судья Шерману.

А Шерман, убитый тем, что узнал, произнес дрожащим голосом:

– Дерьмо собачье!

Судья, окрыленный мыслями о своем величии, решил, что ему сказали что-то приятное, и переспросил:

– Что ты сказал, мальчик?

Несмотря на слуховой аппарат и новое увеличительное стекло, слух и зрение у него быстро слабели; он так и не обрел второго зрения и не омолодил свои пять чувств.

Шерман ничего ему не ответил – назвать человека дерьмом собачьим, конечно, обидно, но и такого оскорбления мало в отместку за всю его жизнь, за эти дерьмовые голубые глаза и за ту, от кого он их унаследовал. Необходимо что-то предпринять, предпринять, предпринять! Но когда он захотел хлопнуть пачкой вырезок по столу, он почувствовал такую слабость в руках, что беспомощно уронил эти вырезки.

Он ушел, и судья остался один. Положив увеличительное стекло на вырезку, он читал вслух, упиваясь собственным величием.

12

Золотистая прозелень ранней весны превратилась в густую синеватую зелень мая, и на город снова опустилась жара. А с жарой по городу пошло гулять насилие, и Милан попал в газеты: в «Вестник Цветущей Ветки», в «Газету Атланты», в «Конституцию Атланты» и даже в журнал «Тайм». Негритянская семья переселилась в район, где живут белые, и в их дом бросили бомбу. Никто не был убит, но троих детишек ранило, и в городе разгорелись страсти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю