Текст книги "Европа. Два некролога"
Автор книги: Карен Свасьян
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
Ответ: Потому что 1933 году Христом—Богом сознания назначено быть годом активного Я. Зверь, СОРАТ 1933 года, зовется: Ничто, черная дыра вместо Христова Я. Что разыгравшаяся здесь мистерия носила не мистически общий, а национально обусловленный характер, к тому же в необыкновенно убыстренных темпах, об этом свидетельствует вся реальная диалектика немецки зачатого ничто, от Макса Штирнера до Адольфа Гитлера. В штирнеровском «Единственном» это ничто еще правомерно и продуктивно. Штирнер делогизирует и детеологизиру– ет вербально–диалектическое ничто Гегеля и испытует его антропологические перспективы. Ничто отождествляется в Штирнере с конкретным Я (Штирнера), так что исконно антропологическая проблема – что есть человек? – по Штирнеру: кто есть человек? – находит совершенно однозначный ответ: нигилист. Но нигилизм Штирнера есть всё еще terminus technicus, чистый мыслепродукт некоего гегельянски обученного чудака, фактически непреложный и логически фундированный. Уже спустя несколько десятилетий, у
Ницше, он оскаливается веселостью белокурой бестии. Ницшевский нигилизм лавирует на грани вменяемого и настигает своего провидца как безумие. Ницше вымучивает себя ничто, этим «самым жутким из всех гостей», не умея или не решаясь быть с ним на Я. Он смотрит на себя в зеркало ничто и видится себе распятым Дионисом.
В этой маске сходит он с ума. После провала Ницше немецкое ничто однозначно действует как альтернатива: оно либо таит в себе имя Христа, либо оно откликается на имя Сорат. Апокалиптический топос Зверя, поднимающегося из бездны в 1933 году, означает соответственно: всё, что начиная с 1933 года не осознает себя в Я-сознании ХРИСТА, автоматически ставит себя на службу импульсу СОРАТА. Подсудимые Нюрнберга разделяют эту участь с судьями Нюрнберга, что бы ни говорили об этом всякие (неантропософские) придурки, чествующие 1945 год как год победы над Зверем, отчего другим (антропософским) придуркам, не желающим признавать иного Зверя, кроме берлинского, не остается ничего другого, как приветствовать в ялтинско–потсдамской тройке силы добра, стоящие на службе Троицы. Верящим в это западным интеллектуалам впору утешиться тем, что дурость свою они разделяют с большинством современников, от кухарок до политиков. (Преимущество кухарок над политиками лежит в необратимости метаморфоза: если каждая кухарка может сегодня стать политиком, то далеко не каждый политик, особенно из гендерно сбалансированных – кухаркой.) Сравнил же бывший немецкий президент Вейцзекер в своем выступлении перед американским конгрессом Соединенные Штаты с принцем, пробуждающим спящую красавицу Восточную Европу, поцелуем ото сна. (Удивительно, до чего лиричными оказываются эти господа, когда им приходится играть роль лакеев!) Судьба послевоенных немцев отличается от их довоенной судьбы, пожалуй, только индексом перевернутой модальности: они стыдятся и ненавидят самих себя как немцев с той же силой, с какой они тогда кичились своей немецкостью.
Недавний общенациональный спор, можно ли, будучи немцем, гордиться Германией, подвел своеобразные итоги послевоенного перевоспитания. Отвечавший да автоматически квалифицировался как «экстремист» и «неонацист». (В Париже или в Лондоне – слушай, Израиль!
– при аналогичном споре «нацистами» оказались бы, конечно, шутники, сказавшие нет.). Президент объединенной Германии Иоханнес Рау удосужился даже объяснить, почему именно нельзя, будучи немцем, гордиться Германией. Гордиться, по его мнению, можно только тем, что производишь сам. Мысль президента Рау верифицируется на популярном примере: не дети футболиста Франца Беккенбауэра, известного в Германии как «кайзер Франц», вправе гордиться своим отцом, а, напротив, Франц Беккенбауэр своими детьми, по той причине, что не они произвели его, а он их. Я бы поостерегся уточнять, чем именно мог бы гордиться сам президент Рау[65]65
Переписывающийся, как выяснилось недавно, с лошадью по имени Иоганна Рау. См. в «Шпигеле» (от 10 января 2000 года) заметку, озаглавленную: «Иоханнес Рау – убежденный любитель писать письма. Милости его эпистолярных пристрастий удостоилась также и лошадь».
[Закрыть]. Но нет более трагической судьбы, чем судьба народа, даже и не подозревающего о том, к чему он призван. О немцах гласит записанное Римером слово Гёте: «Злосчастный народ, ему придется туго, ибо он не хочет понять самого себя, а каждое непонимание им себя вызывает не только смех, но и ненависть мира и ставит его перед крайней опасностью». И дальше: «Держу пари, что судьба не пощадит их, ИБО ОНИ ПРЕДАЮТ САМИХ СЕБЯ И НЕ ХОТЯТ БЫТЬ ТЕМ, ЧТО ОНИ СУТЬ».
Таможенным чиновникам вовсе не обязательно было догадываться о том, что при личном досмотре немецких первооткрывателей Америки 1933 года в их поклаже среди прочего будут обнаружены Шиллер и Гёте. Разумеется, вперемешку с их собственными книгами. Не оставлять же было сих светочей гуманизма на произвол нацистских бестий.
Спору нет, на вторую родину они ехали не с пустыми руками. Их скарбом оказался некий троянский конь, или немецкая культура. В год Господень 1933‑й прославленное Я соотечественников Фихте примкнуло к пучку американских мультипредставлений. В выспренней болтовне на темы Апокалипсиса упустили из виду кричащий факт: немецкое ничто, отделанное извне бахромой нобелевских спичей, получило американский вид на жительство. И лишь спустя двенадцать лет, когда альянс ковбоев и шаманов с Запада и Востока праздновал победу над «мифом XX столетия», стало наконец возможным содрогнуться перед подлинной мощью немецкого Я (= Ничто), идентифицируемого не на локковских детях, идиотах, дикарях и т. п., а на Творце и Господине истории. Не то чтобы в случившемся и вовсе обошлось без детей; но всё решалось тем, во что именно играют дети – в Диснейлэнд или в немецкое ничто Экхарта, Гегеля и Штирнера? Презентация немецко– американского Я произошла 17 июля 1945 года в пустыне Нью—Мехико; тремя неделями позже в двух японских городах имела место его ратификация.
За громким журналистским ревом вокруг атомной бомбы, равно как и за не менее громким молчанием гуманистов, гораздых срывать голос лишь на среднеевропейском зле, без того чтобы пеленговать сигналы зла также с Запада и с Востока, незамеченной осталась действительная метаморфоза происшедшего: метаморфоза одного неосознанного Я 1933 года, которое, потеряв надежду быть осиленным в немецкой метафизике, засвидетельствовало себя в немецкой физике 1945 года. Немецкая физика смогла то, перед чем отступила немецкая метафизика, от Фихте до Макса Шелера: ввести трансцендентальное Я в измерение истории и заставить бывалых прагматиков и скептиков оцепенеть перед ним в страхе и изумлении. Теперь оно было уже не почтенной абстракцией, а – «ярче тысячи солнц». Атомная бомба, или немецкое Я, деградировавшее от гётеанизма до политического заказа, определила на долгие годы вперед немецко–американскую карму. Ответом и благодарностью американского должника стал призыв вытравить из Германии дух Шиллера.
Ибо если народ убийц считает Шиллера своим национальным поэтом, то поэт Шиллер автоматически оказывается поэтом народа убийц. Оттого он не должен оставаться в Германии; само немецкое Я не должно оставаться в Германии, ибо в Германии оно неуместно и опасно. Его место единственно там, где оно почиет в вечном тихоокеанском мире, requiescat in расе Pacifica. Имеющий уши не упустит и более сокровенный смысл лозунга: Германия без Германии. Оставалось лишь выжать немецкий лимон, от представительнейших имен до последнего умелого инженера, чтобы со спокойной совестью искоренить очаг заразы и отстроить его наново как витрину свободного Запада. Лепечущие Бог—Дада Запада и Бог—Дада Востока, облаченные в военную форму, сошлись на Эльбе, чтобы, во исполнение немецкого ничто (= Я), превратить Германию в груду развалин. Нельзя и сомневаться в том, что такой хозяин своего слова, как Дада, был вполне способен и сдержать свое слово, без того чтобы ему было дело до бездонного смысла содеянного. Согласие между словом Дада и делом Дада – здесь и была зарыта собака. Если, скажем, Дада устами своего любимца, банковского служки, назвавшего себя Аполлинер, провозгласил, что в один прекрасный день он сотрет Париж с лица земли[66]66
Сюда: A. von Sengers, Mord an Apollo, Viol/Nordfriesland 1992, S. 68.
[Закрыть], то кого удивит осуществление этой грезы дадаистского поэта дадаистским маршалом– бомбардировщиком по имени Гаррис (Bomberharris!) в феврале 1945 года, причем то, что стертым оказался не Париж, а Дрезден – Дрезден имя розы, или один труп в списке 161 (ста шестидесяти одного) трупа немецких городов, – не меняет ровным счетом ничего (предположив, что и Париж не заставит себя долго ждать). Парадокс Германии после 1945 года в том, что в Германии нет Германии. Что там есть, так это: встреча на Эльбе, или love parade русских «мальчиков» и американских teens: красный и пестрый калейдоскоп вокруг черной немецкой дыры сознания.
6. Развоплощающееся (гражданское) тело Запада
Отчего умирает культура? Одно можно сказать наверняка: она уже мертва, прежде чем её умерщвляют. И если её умерщвляют, то оттого лишь, что она уже мертва. Мертва же она там, где она забываетсвое начало, как свое настоящее. Культура живет силой воспоминания и как воспоминание. Воспоминание – чего? Что вспоминает Рафаэль, когда он рисует? Что вспоминает Моцарт, когда он сочиняет музыку? Уж наверняка не увиденное и услышанное в прошедшем, а свою собственную нереализованную силу. Он вспоминает, что он может, но так, что сама эта мочь реализуется в нем одновременно с актом памяти. Положение: я могу, есть, строго говоря, аргумент от памяти и должно поэтому читаться в futurum: я смогу. Мир, который мы ежемгновенно воспринимаем, свершается в нас как ежемгновенное воспоминание: не платоновский анамнесис, а память, опрокинутая вперед, – память об умении осознавать себя как тело, душу и дух, где душа
– это не лирический миазм впавшего в материализм тела, а ставшее духом тело. Смерти культуры предшествует болезнь культуры, диагноз которой: искусственно вызванный провал памяти. Под ярмом христианской, а после уже и антихристианской идеологии человек забывает о том, что он есть дух. Он не в состоянии даже осмыслить духовность самого забвения, того, что силой духа он способен не только вспоминать, но и – забывать.
При этом речь идет даже не столько о том, что человек забывает свою духовность, сколько о том, что он пытается духовно обосновать и узаконить эту дыру памяти. В качестве самоотрицающего духа он организует специально с этой целью места, которые он называет университетами, и занимается там науками о духе, единственной целью которых является научное бойкотирование духа. Университетски осмысленный дух (мы слышали уже) рекомендует себя как частный случай тела, и даже не всего тела, а лишь одной специфической части его, именно: кончика языка. Дух, как кончик языка, добалтывается до удивительных несуразностей, добалтывается, между прочим, до психофизического параллелизма, где его ожидает превращение в – осла, не золотого, а буриданова, околевающего с голоду между телом и душой. Тогда он решает упростить задачу еще на один порядок и устраняет – душу, это, говоря словами Лютера, «диковинное созданьице».
Поначалу он думает, что душа принадлежит ему и прячется где–то в теле.
Вскоре, однако, ему становится ясно, что эта играющая в прятки Психея является ничуть не меньшим надувательством, чем аристотелевская энтелехия или, скажем, флогистон старых алхимиков. Тогда он изгоняет её из научной психологии и возится с нею в лучшем случае в поэтических или подобных оказиях. Единственное, на чем он способен опознать себя теперь, есть тело.
Его кредо: тело делает блаженным и сдвигает горы. Оно и в самом деле сдвигает их, горы трупов, и стоит в XX веке перед выбором: либо обратить мир в fast food, либо себя в – пушечное мясо… Если, таким образом, Средневековье характеризуется как время, стоящее под знаком упразднения индивидуального духа, а последующее Новое время представляет культурную историю Запада как непримиримую борьбу души и тела за власть (с поражением души и её ликвидацией в прогрессивной психофизиологии XIX века), то с XX столетием мы вступаем в эпоху, конечным пунктом которой является аннигиляция осиротевшего тела. Разрушение культуры, начавшееся с самоотрицания духа, продолжившееся в отрицании души, завершается самоупразднением тела.
Человеческое тело последовательно теизируется и атеизируется, в полном согласии с привычной традицией Запада: создавать себе Богов, чтобы потом убивать их. Этому играющему в Бога бюргерскому телу присуще одно свойство, позволяющее опознавать его, как таковое, в самых невменяемых позах: оно страдает манией величия и обнаруживает признаки буйного потребительского помешательства, особенно после того, как с него естественнонаучно была снята смирительная рубашка (= душа) и оно открыло для себя Америку. Патология бюргерского тела вкратце диагностицируема следующим образом: оно отождествляет себя с Я, каковое Я понимается при этом солипсически.
Оно упорствует в своем убеждении, что не существует ни духа ни души, а только нечто, называющееся материей и являющееся твердым телом. Больше того: оно отрицает дух как субстанцию, но отнюдь не как акциденцию; свойства духа оно без обиняков приписывает себе. Подобно тому как иной психиатрический пациент узнается по тому, что он называет себя Цезарем или Наполеоном и считает каждого, кто сомневается в этом, ненормальным, так и mania grandiosa современного западнобюргерского тела выдает себя тем, что оно ведет себя, КАК ЕСЛИ БЫ ОНО БЫЛО ДУХОМ.
Тело притворяется Богом и обожествляет себя. От старого Бога оно отличается разве что тем, что старый Бог таился в неопалимой купине, тогда как оно исповедует откровенный нудизм. Этот Бог–эксгибиционист, охочий до витрин и презентаций, прямиком держит курс на смерть, так что старое ницшевское Gott ist tot рискует в скором времени стать банальной истиной. Триумф западного нигилизма разоблачает себя, таким образом, как триумф западного тела, идентифицирующего себя с «Я» и ставящего мир себе на службу.
Что Европа как раз не являлась идеальным полигоном для раскачки практического материализма, об этом было уже сказано выше. Европа слишком еще зависела от сновиденных образов своего духовно–душевного прошлого, чтобы быть в состоянии без всяких помех и колебаний впасть в состояние столь фуриоз– ного телопоклонничества. Хотя материализм появился на свет Божий в Европе, он был уже с самого начала наследственно обременен досадным комплексом неполноценности. До практических выводов из собственного метафизически порожденного и лишь вульгарно воспитанного материализма Европа, казалось бы, вовсе не доросла; она была всегда чересчур платоничной и чересчур католичной, чтобы предпочесть рефлексиям рефлексы.
Лютер мог бы иметь в виду и будущую Европу, когда он порадовал однажды сотрапезников своим неприличным, но неоспоримым аперсю: «Из робкой задницы едва ли выйдут радостные ветры». Бог Люцифер отыгрывался в Европе за каждый материалистический эксцесс. Материализм, после того как он покончил с духовным и душевным и сделал ставку на телесное, рисковал в Европе не найти ни одного–единственного тела, которое и на практике смогло бы оказаться столь безрассудно смелым, каким оно обнаруживало себя в теории. Хотя в Европе и умели мыслить по Бюхнеру и Молешотту, но едва ли кто– нибудь рискнул бы здесь по Бюхнеру и Молешотту жить.
Европа со времен Вольтера только грезила о теле атлета[67]67
Вольтер в письме к Даламберу: «Тело атлета и душа мудреца – вот то единственное, в чем мы нуждаемся, чтобы быть счастливыми».
[Закрыть], спотыкаясь на каждом шагу о непреодоленные остатки души. Память о христианской аскезе свела судорогой тело Европы, мешая ему пожинать плоды им же посеянного материализма. Понадобилось знакомство с Америкой, чтобы христиански изможденной плоти Запада удалось психоаналитически нейтрализовать свою неполноценность и привести себя наконец в согласие с теорией.
Культура разрушается там, где она соотносится не с Я, а с физическим телом, каковое, в свою очередь, воображает себя не физическим телом, а Я. Разве речевые обороты в первом лице, вроде: прихожу, ухожу, бегу, сижу, стою, лежу и т. п., подразумевают что– либо иное, кроме непосредственных отправлений фюсиса («Mind is, what body does»)? Правда материализма в том, что осознанием себя как Я мы обязаны восприятию тела.
Ложь его в нашем неумении осознать, что если Я и может быть обнаруживаемо в физическом теле, чувственно аффицируемом извне, то лишь в свободном переживании духовной сферы. – Есть ли физическое тело Я? Вопрос равен вопросу: Есть ли физическое тело дух? Да и нет. Да в своем«сатурническом» прошлом и «вулканическом» будущем состоянии. Нет в своей нынешней форме.
Середина между началом мира и концом мира явлена человеческим телом на кресте, которое, будучи физическим телом, есть в то же время Дух и Я. Мистерия Голгофы как сердцевины человеческой истории есть мистерия одного физического тела, пропитывающегося до мозга костей сознанием. Это духовно–физическое ТЕЛО одного висящего на кресте человека и есть (в строго логическом смысле) ПОНЯТИЕ тела – в посрамление всех логик Запада, от Аристотеля до Гуссерля. Со времени Мистерии Голгофы понятие тела и восприятие тела суть одно и то же: абстрактная (ибо бесплотная) духовность и конкретная (но бездушная) материальность преображены в воскресшем фантоме тела.
После Голгофы можно быть логиком в Логосе, а не логиком в Локи, и это значит: логически помысленное понятие тело, которое не идентично с этим вот телом Логоса на кресте, есть, с позволения сказать, бессмыслица и бред. В вечной современности креста на Голгофе физически–духовное начало мира скрещивается с духовно–физическим концом мира. Поскольку историческое христианство так и не доросло до Троицына дня, именно до христианизации Люцифера, ему не оставалось ничего иного, как быть ведомым на помочах неискупленным Люцифером.
Неискупленный Люцифер – это дух, не могущий простить Христу его фюсиса. Он есть дух и гений неоплатонизма, для которого телесная смерть Бога и его воскрешение во плоти является (1 Кор. 1:23) безумием. Физическое тело – камень преткновения Люцифера. Этот дух чересчур духовен, чтобы быть Святым Духом (в христианском смысле). Излишек духа мешает ему стать святым.
Чтобы стать святым, он должен постичь тайну физического. Тогда он дух, обещанный быть посланным Христом для понимания Его Мистерии[68]68
Рудольф Штейнер в Берлине 22 марта 1909 года.
[Закрыть]. В строго гётевском смысле он есть – орган восприятия. Антропософия опознает его в круге учения о двенадцати органах чувств, где он идентифицируется с органом чувства для восприятия Я. Антропософский орган восприятия Я есть орган восприятия Я другого. Если Другой называется Христос, то орган чувства для восприятия его Я в нас называется Святой Дух. Люцифер, которому мы обязаны даром называть себя Я, сам обязан Христу даром называть себя: не Я, но Христос во мне.
Тогда, но и только тогда, он называется Святой Дух. Антропософская духовная наука оттого и есть НАУКА СВЯТОГО ДУХА, что в ней Мистерия Голгофы выведена наконец из круга авторитарной догматики и душевно разогретых аллегорий и явлена объективно как космический факт[69]69
Сюда: Urphanomene 3/1995 passim.
[Закрыть]. Можно затаить дыхание перед открытой тайной, что в своем первом (журнальном) и теософическом оформлении наука Святого Духа должна была носить на титульном листе имя того трагически заблудившегося Бога, от которого, как от дьявола, неистово отмаливались престарелые барышни христианской религии: Люцифер—Гнозис. Дьявол, одержимый в ребяческих мироощущениях христианства свирепой глупостью теологов, подвергается очищению экзорциста– ми души сознательной. После изгнания нечистой теологической силы из дьявола он предстает уже не неким вторым Богом, регулярно посрамляющим первого, а неискупленной частью Бога, действующей, после своего искупления в гнозисе, как Дух Божий.
Неискупленность его есть психофизический дуализм. В конце концов как Diabolus он мог бы вполне носить имя Дуалист. Кармой неискупленного Люцифера, Diabolus, которому мы обязаны нашим парализованным христианством, было: стать предтечей Аримана.
Если Люцифер – дух, абсолютизирующий себя и пользующийся телом для того лишь, чтобы внушить его носителям поскорее сбросить его с себя, то он являет точную противоположность духу, погрязшему в теле и называющемуся Ариман. Ариманова по– грязшесть в теле такова, что он приписывает телу то, что принадлежит духу, в духе же нуждается ровно в той мере, в какой это необходимо для того, чтобы объявить дух несуществующим. В своей обоюдной оптике оба антагониста видят друг друга стоящими на голове, причем так, что каждый видит перевернутым другого.
Один, как дух, не желает смириться со своей воплощенностью, другой, как плоть, не признает своей духовности. Всюду, где фюсис кажется в присутствии духа призраком, справляется молебен Люциферу. Напротив, Аримана боготворят там, где материализуют дух. В Аримане дух мыслится лишь как некое специальное отправление тела. Дух заменяют телом, тело же сводят к призрачным пузырям, измышляемым в духе и именуемым атомами.
Мечта Аримана – воспроизвести Мистерию Христа на современном материалистическом теле. Тело не хочет становиться Богом; чего оно единственно хочет, так это немедленно, сию же минуту быть Богом. Оно отрицает всё Божественное, кроме собственной данности, узурпирует права на реальное и хочет мочь не больше не меньше, чем мог Бог теологов. Короче: тело Аримана ведет себя как Я Штирнера; оно воображает себя Единственным и не видит в мире ничего другого, кроме своей Собственности. Но это значит: оно поддается люцифе– рическому искушению. Люцифер берет его с собой на высокую гору, показывает ему все царства мира и славу их и говорит ему: всё это твое, если ты почтишь меня и бросишься вниз. – Да свершится воля твоя, отзывается Ариман, я почитаю тебя. – И он бросается вниз, не разбиваясь насмерть. Первое техническое чудо Аримана: он падает с парашютом. Таким образом, он хоть и поддается искушению, но не проигрывает, а выходит из него победителем – со всеми обещанными царствами и славой их. В Аримане некий притворяющийся только–материей дух обводит вокруг пальца некоего притворяющегося только–духом духа и заменяет Люциферову диктатуру духа Аримановой диктатурой материи. Последняя интересна уже тем, что она и понятия не имеет о том, что есть материя. Чем сильнее жаждет Люцифер самопознания, тем яростнее противится Ариман всякому познанию. Между тем Ариман—Гнозис мог бы начаться уже со следующего положения: некий высокий Бог возомнил, что он в состоянии нести свою Божественность не как жертву, а как комфорт. Чисто по–английски, он хочет быть счастливым Богом, Богом– счастливчиком! – Эпитет божественный, который люциферически приставляется к мышлению (но никогда к телу), ариманически предицирует только тело. Божественный Платон, божественный Фома, божественный Спиноза были божественны именно как мыслящие.
Сегодня дело идет о телах, которые вымогают себе право значиться luciferi, светоносцами. Карма Люцифера: либо преобразить свою индивидуальность в орган восприятия Я для Христова Я, либо же оставаться застрельщиком Аримана и детоводителем к Ариману. Его альтернатива: либо он становится сознательным, либо делается машинальным. Дух как машина возвещает: «Пора наконец покончить с духом как душой. Ибо духу не подобает мутить себя всякого рода эмоциями и страстями. Достаточно открыть какую угодно биографию человеческого духа на любой странице, чтобы почувствовать себя в бедламе, демонстрирующем всю палитру патологических состояний. Пришло время положить конец гениальности в её человеческой форме! Разве человек не позорит гениальность! Ведь было же учеными экспертами вроде Ломброзо и Нордау столетием раньше научно доказано, что гении страдают помешательством! Следует поэтому отнять у них их гениальность, которую они дискредитируют и оставляют большей частью неиспользованной, и препоручить её машинам. Уж машины–то сумеют выжать её как лимон».
– Мы внемлем этому ариманическому оптимизму объективно и с живым интересом – в не менее оптимистическом допущении, что есть же где–то всё еще край, где цве– тут«невыжатые лимоны». Подобно тому как человек тысячелетиями обкрадывал себя в своих мыслях, даря их некоему люциферическому Богу, так он дарит их сегодня арима– нической машине, конструируя её как продолжение своего тела. Ничто не характеризует наше апокалиптическое время Я-сознания резче и трагичнее, чем тот факт, что в мир всё чаще приходят человеческие существа, лишенные Я[70]70
Рудольф Штейнер в Дорнахе 17 сентября 1924 года.
[Закрыть], и одновременно продуцируются механические существа, имитирующие Я. Если гениальный Отто Вейнингер еще в 1903 году мог сформулировать, что «универсальная память о всем пережитом есть… наиболее верный, общий и легче всего постижимый признак гения»[71]71
Otto Weininger, Geschlecht und Charakter, Wien 1903, S. 146.
[Закрыть], то по этому признаку сегодня легче узнать стиральную машину, чем человека. Human farm: все люди (интеллектуально) равны, но некоторые люди (телесно) более равны. Всеобщей уравниловке духа в демократической мешалке мнений противостоят аристократические привилегии тела. Тела единственно сохраняют свою индивидуальность на фоне всеобщего омассовления духа: университетские профессора, композиторы, художники, поэты, литераторы, лауреаты, ученые выглядят в лучшем случае муравьями по сравнению с яркой поименностью уголовных авторитетов или манекенщиц. Если духовность на скорую руку подстригается под демократическую гребенку, то тело пользуется нынче всеми феодальными льготами прежних времен. Быку дозволено сегодня, что не дозволено уже никакому Юпитеру. Бык втискивается в кадр и дает понять, что забодает каждого, кто осмелится приписать ему рога, – между тем как Юпитеру самое время проявлять чудеса деликатности, чтобы не быть заподозренным в антибычьих настроениях. Современный европеец обнаруживает завидный социальный такт и fairness, подчиняясь следующей логике: поскольку играть в футбол прибыльнее, чем мыслить, и поскольку мои африканские братья делают это лучше меня, я препоручаю мышление машине, чтобы – если не как футболист, то хотя бы как болельщик – уподобиться названным братьям. Друзья, пусть же мыслит машина; голове мы сможем найти и лучшее применение, забивая ею мяч в ворота или тряся ею, когда это делает чужая, более ловкая голова. Чтобы, однако, старая, достопочтенная институция, именуемая Университет, не оказалась перед необходимостью быть упраздненной за отсутствием людей, умеющих мыслить, последуем совету мастера Мефистофеля, который и сегодня не менее свеж, чем двести лет назад:
Придайте глубины печать
Тому, чего нельзя понять.
Красивые обозначенья
Вас выведут из затрудненья.
Но более всего режим
Налаженный необходим.
Отсидкою часов учебных
Добьетесь отзывов хвалебных.
Хорошему ученику
Нельзя опаздывать к звонку.
Заучивайте на дому
Текст лекции по руководству.
Учитель, сохраняя сходство,
Весь курс читает по нему.
И все же с жадной быстротой
Записывайте мыслей звенья,
Как будто эти откровенья
Продиктовал вам Дух святой.
(перевод Б. Пастернака)
Теологии в XX веке следовало бы опознавать себя не в традиционной теме Бог, а – довольно скверно! – в сверхактуальной теме Bodybuilding. Если наше время есть время
нового, именно: ариманического грехопадения, то в противоположность люцифериче– скому оно связано уже не с Я в роли тела, а с телом в роли Я. Обещание люциферической змеи: и будете как Боги – переходит в XX веке в ведение Аримана.
Люциферически оно означало: будете в духе как Боги. В ариманической поправке дух заменяется телом. Сегодня уже не дух, а тело хочет быть гностиком и управлять миром. Дух, играющий при теле роль некоего серого кардинала, прячется за ним и нашептывает ему слова соблазна: Я не что иное, как твоя функция; ты можешь всё; верь поэтому лишь в самого себя, и будешь как Я. Интересно в этом совращении не столько то, что здесь говорится, сколько то, как здесь слушается. Этому слушанию, а главное, вере в услышанное обязаны мы культурой. «Ибо язык и мышление по происхождению совершенно люциферичны… Если Вы решите избежать Люцифера, Вам придется в будущем быть немыми и не мыслить!»[72]72
Рудольф Штейнер в Дорнахе 15 ноября 1919 года.
[Закрыть]. Если рождение культуры есть подчеркнуто люциферическая тема, то гибель культуры разыгрывается преимущественно в ариманической топике.
У истоков культуры стоят: пуританин Авель и его убийца Каин. Конец культуры означен фигурами: ставшего либералом Каина и его убийцы Авеля. Авель должен быть убит, дабы мышление могло начаться. С убиенного Каина мир сдвигается под знак: no problem. Мысль обитает в физическом теле, как Бог в храме; подобно Богу, создающему себе храмовое тело, чтобы явить себя в нем, мысль создает физическое тело, чтобы быть в нем помысленной. Нет ничего в физическом теле, чего прежде не было бы в мышлении, и если тело прикидывается всемогущим, то не иначе как плагиатор мысли. Каин способен мыслить, потому что он умерщвляет своего руссоистского брата. Из–за этого убийства он присуждается к культуре (библейское: «ты будешь изгнанником и скитальцем на земле»). Тело Каина лишь в той мере являет его techne и осваивает окружающий мир, в какой оно, подстрекаемое мышлением, не подпадает заблуждению поставить себя выше мышления. Решительный поворот в судьбах культуры, после которого её неудержимо влечет к гибели, состоит поэтому не в том, что мышление стимулирует тело культивировать и окультуривать мир посредством искусственно измышленных органов, а в том, что упрямая плоть рассчитывает на этом наживиться. Говоря параболически: стекло в оконной раме протирается не для того, чтобы в нем застряло солнце, а чтобы солнце лучше падало в комнату. – Наука, мировоззрение, гнозис суть люциферические эмблемы того, что ариманически называется: продолжение человеческого тела в бестелесное и телесная узурпация исконно бестелесных привилегий. В эпоху научно–технического футуризма Бог есть не Бог Авраама, Исаака и Иакова, не даже Бог философов и теологов, а Бог компьютеров, сверхзвуковых самолетов и микроволновых печей, что значит не больше, но и не меньше: технически продолженного и абсолютизируемого человеческого тела.
Что прежде находилось в распоряжении теистического Бога, подлежит сегодня инженерской смекалке крепко сбитых голов. Человеческое тело ищет своего продолжения в точных приборах, с помощью которых оно рассчитывает не только улучшить свои слабые и приблизительные восприятия, но, что гораздо важнее, расширить их до сферы невос– принимаемого.
В тенденции этой нет ничего нового. Человек как a tool–making animal всегда был ремесленником Макрокосмического Человека. В своих телесных органах он видел рудименты органов мира и непрестанно тщился совершенствовать их. Орган и значит орудие, и человеческие органы суть орудия МИРА. Если учесть, что понятие совершенства само отнюдь не совершенно и толкуется каждой эпохой в зависимости от её ми– ровоззрительного гегемона, то очевидно, что материалистически понятое совершенство должно быть как раз неким противоаналогом идеалистического совершенства. Именно: материалистически совершенствуется не понятие, апоятие, т. е. тело присваивает и усваивает навыки и способности мышления. После того как научное мышление уподобилось христианскому телу, тело, переставшее быть христианским и ставшее гражданским, имитирует научное мышление; но то, что в мышлении достигается интенсивностью, может быть здесь только экстенсивным.