Текст книги "Европа. Два некролога"
Автор книги: Карен Свасьян
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Нужно попытаться однажды представить себе шок старого искусителя–вольнодумца, раздувающего мехи мирового органа и воображающего себя этаким надувателем Бога, перед решением освобожденного примкнуть к – теософам и даже стать генеральным секретарем немецкой секции Теософского Общества. Автор «Философии свободы» и «Эгоизма в философии», завсегдатай венских кафе и журфиксов в компании Германа Бара, Фридриха Экштейна, Иозе– фа Брейера, Лауренца Мюллнера, Гуго Вольфа, друг Геккеля, почитатель Ницше и – теософ! Ну, как бы среагировала, к примеру, парижская элитная публика, от Симоны де Бовуар до Мерло—Понти и Раймона Арона, вздумай Жан—Поль Сартр, как раз по написании сжигающего все мосты «Бытия и ничто», вдруг стать – антропософом![141]141
Для этой публики, очевидно, легче было вынести его метаморфоз в коммуниста, маоиста и анархиста.
[Закрыть] «Es muB der Zufall in seine Rechte treten» (случай должен вступить в свои права)[142]142
Заметка Штейнера на полях гартмановского экземпляра «Философии свободы», испещренного замечаниями Гартмана. Книга была на время прислана обратно автору для ознакомления с критикой. Сюда: Urphanomene Auftakt,
1994, S. 73f.; 2/95, S. 34f.
[Закрыть] – случай, а не логика искушения; вступившему в свои права случаю[143]143
Имя которого гениально угадал Леон Блуа: «Qu'est-ce que le hasard? C'est le nom moderne du Saint—Esprit» (Что такое случай? Это современное имя Святого Духа). Quatre ans de captivite a Cochons–sur–Marne, 11. 8. 1900. CTuvres completes, Paris, 1948, p.747.
[Закрыть] угодно было, чтобы интерес к автору замолчанной немецкими философами «Философии свободы» возник со стороны ряда немецких теософов, ищущих, очевидно, такого знания о «тайном», которое более приличествовало бы их душевности, чем ребячества буддо–британской теософии. Ответом на искушение броситься с достигнутой высоты свободы в бездну духовного и вступить в свои права господина над идеями (при условии, что идеи продолжали бы оставаться платоновскими, т. е. всё еще дохристианскими Богами) стала моральная фантазия книги «Теософия», или решение свободного иметь свое расширенное до мира Я в других, в терпящих нужду ближних (случайно в первом приближении ими оказались теософы), как ИХ свободу научиться однажды воскресать из собственных живых трупов в нетленности своего духочеловека. В зеркале «Теософии» Люцифер видится себе уже не искусителем, а гностиком, стыдящимся своей чёртовой репутации среди детей, богословов, сектантов, моральных теток, поэтов и бездельников. Антропософу, прежде чем он научится представлять антропософию в мире, не позоря её, придется на свой страх и риск переваривать рекомендацию, данную творцом антропософии бывшему чёрту Запада в самом преддверии духовной науки: «Знаменательным символом мудрости, данной нам путем исследования, является Люцифер, носитель света. Дети Люцифера суть все, кто стремится к познанию, к мудрости. Халдейские звездочеты, египетские жрецы, индийские брамины: все они были детьми Люцифера.
И даже первый человек стал сыном Люцифера, так как он через змею научился различать „добро и зло“. Но все эти дети Люцифера могли стать и верующими. Они даже должны были стать верующими, если только верно осмысливали свою мудрость. Ибо мудрость их и стала им „благой вестью“. Она возвестила им божественную первооснову мира и человека. То, что открывалось им силою их познания, было священной тайной мира, перед которой они благоговейно преклонялись, было светом, указующим душам их пути к их назначению. Увиденная в благоговейном почитании, мудрость их становилась верой и религией. То, что принес им Люцифер, светилось перед глазами их души как Божественное.
Люциферу были они обязаны тем, что имели Бога. Делать из Бога противника Люцифера, значит сеять раздор между сердцем и головой. [.] Люциферу не подобает быть чёртом, ведущим исполненного стремлений Фауста в ад; что ему подобает, так это быть пробудителем тех, кто верит в мудрость мира и волит преобразовать её в золото божественной мудрости. Люцифер хочет на равных смотреть в глаза Копернику, Галилею, Дарвину и Геккелю; но и не опускать взора, когда мудрые говорят о родине души»[144]144
Из статьи «Люцифер», июнь 1903 года. Мы поостережемся увидеть в этом тексте что–либо еще, кроме бумеранга, обратно поражающего названного здесь Люцифером искусителя. Следующая антропософская максима из вступительной статьи Штейнера к гётевским «Изречениям в прозе» остается решающей также (или, пожалуй, как раз) для предлежащего случая: «Философия никогда не может передавать общезначимую истину, но она представляет собой внутренние переживания философа, посредством которых он толкует внешние явления». Преображенный (в дух Божий) Люцифер принадлежит к содержанию сознания Рудольфа Штейнера в силу той же очевидности, по которой, скажем, содержание «Феноменологии духа» есть содержание сознания Гегеля. Нет ни малейшего повода тешить себя допущением, что он и «в нас» осознает себя столь же просветленным, как и в творце антропософии. Мы отличаем этого Люцифера, принадлежащего к интимнейшим переживаниям философа Штейнера, от той необыкновенно сложной антропософской «знаковой» фигуры, которая принадлежит к тактике педагога Штейнера в его обращении с трудными антропософскими детьми. В этом смысле понимаем мы и следующий отрывок из книги «Мой жизненный путь» (гл. XXXII) не как попытку стушевания, а как строгое отмежевание и в то же время приглашение к зрелому осмыслению случая: «Разумеется, имя [Люцифер] употреблялось тогда без связи с той духовной властью, которую я позднее обозначил как Люцифер, противополюс Аримана. Содержание антропософии [как проводимого по всей Европе педагогического мероприятия – К. С] не было тогда еще настолько разработанным, чтобы речь могла уже идти об этих силах [обоих искусителях творца антропософии – К. С].» Sapienti sat!
[Закрыть].
Тут–то и пробил бедовый час Аримана. Облеченный неслыханными полномочиями вступил этот победитель Европы 1918 года в свою должность. Мы постигаем третье искушение, не усваивая его в пенсуме закона Божьего и не побираясь возле него литературоведчески, а изживая его духовнонаучно. Некая свободная фантазия позволяет перевести цитированную выше Легенду в перспективу, о которой не мог еще ничего знать поэт Инквизитора Достоевский, в перспективу вопроса: а как бы повел себя могущественный римский диалектик, натолкнись он не на мечтательное молчание идеалиста, а на удавшуюся из духа Гёте теософию? Ядро Ариманова искушения лежит в вопросе: чего хотят люди? Формулируя иначе: что предпочтут они скорее, поставленные между обещанием свободы и превращением камней в хлеб? Выигрыш Аримана в этой дилемме гарантирован уже хотя бы тем, что последняя выдумана Люцифером. Третье искушение
– это лишь кармическое следствие первых двух. «Божественный, слишком божественный» ответ: не хлебом единым, отзывается эхом «человеческой, слишком человеческой» поправки: пусть так, но и не единой же свободой. Очевидно, что аксиома Великого Инквизитора, согласно которой свобода по плечам лишь немногим избранным, в то время как для большинства дело идет прежде всего о хлебе, держится на фатальном лю– циферическом высокомерии: ни при каких обстоятельствах не уронить себя до жизненной прозы хлеба. Если свобода – антипод хлеба, то логика старого диалектика неопровержима. Люди хотят хлеба. Баста! Или, если уж на то пошло: они хотят хлеба, потом еще и еще раз хлеба, и только после – свободы, по возможности в чужом исполнении: свободы, как свободного времяпрепровождения.
На хорошем римском: panem et circenses, накорми и развесели. Только в этом диспозитиве, пожалуй, и мог бы трезвый Ариман ужиться с лунатиком Люцифером. Ступать на высоких котурнах и лицедействовать в роли свободных, значит лишь дать сервировать себя как сладкий стол к хлебу насущному. Очевидно, что заточенному в темницу и вынужденному волею поэта играть роль Христа Люциферу Легенды, после того как он опознал себя в зеркале Арима– на «десертом», не остается иного выбора, как гордо и печально, по–лермонтовски, молчать, пока ему не укажут на дверь. Но что означает молчание Люцифера под ураганным огнем Аримановой диалектики? Антропософ может сказать: ожидание искупления. Очерненный в тысячелетиях фольклора, Бог Люцифер ждет своей реабилитации в Христовом сознании. Без очищения Люцифера и искупления его в «Философии свободы» и «Теософии» не может быть и речи о преодолении Аримана. Утратив люциферическое небо над собой, колосс Ариман утрачивает и почву под собственными глиняными ногами. Мы видим, что ариманическая логика хлеба имеет предпосылкой ложь люцифериче– ски понятой свободы. Все компьютерные программы и расчеты рушатся при попадании в них «вируса» духовнонаучно фундированного познания: ОБЕЩАНИЕ СВОБОДЫ И ПРЕВРАЩЕНИЕ КАМНЕЙ В ХЛЕБ – НЕ ПРОТИВОПОЛОЖНОСТЬ, А ОДНО И ТО ЖЕ. Тем самым не только прокладывается мост от «Философии свободы» к «Основным чертам социального вопроса», но обе названные книги обнаруживают себя (через посредничество «Теософии») как действие одного и того же первоначального импульса.
В лекции, прочитанной в Дорнахе 17 февраля 1924 года, Рудольф Штейнер говорит о трех составных частях человеческой кармы, соответствующих зависимости человека от растительного мира, животного мира и собственно человеческого мира.
Эти составные части суть, во–первых: хорошее самочувствие, дурное самочувствие, как выражение нашей «растительной» зависимости в эфирном (каузируется Иерархией Начал, Архангелов и Ангелов), во–вторых: симпатии, антипатии, характеризующие нашу привязанность к животному царству в астральном (каузируется Иерархией Сил, Властей, Господств), в– третьих: события, переживания в собственно человеческом мире, определяющие, сообразно судьбе, нашу сознательную жизнь (каузируется Иерархией Серафимов, Херувимов, Престолов). «Здесь нам даны три основных элемента нашей кармы: то, что образует нашу внутреннюю жизнь, наше внутреннее человеческое существование, подчиняется третьей Иерархии; то, что является нашими симпатиями и антипатиями, что находится уже в определенном отношении к нашему окружению, подлежит второй Иерархии; наконец то, что выступает нам навстречу как наша внешняя жизнь, относится к ведомству первой, наиболее возвышенной, Иерархии стоящих над человеком Сущностей». Остается минеральное царство, с которым человек связан физически. Это минеральное царство, однако, не образует дальнейшей составной части человеческой кармы, так как человек не находится в прямой зависимости от неё. Дорнахская лекция от 17 февраля 1924 года развивает тему дальше: «Таким образом, человек в целом независим от того, чем является окружающий его минеральный мир. Он принимает в себя из минерального мира лишь то, что не имеет непосредственного влияния на его существо. Он двигается свободно и независимо в минеральном мире. Мои дорогие друзья, если бы этой свободы и независимости движения в минеральном мире не существовало бы, то не было бы и того, что мы называем человеческой свободой.
И весьма значительным является то, что мы должны сказать: минеральный мир существует, собственно говоря, как необходимое соответствие человеческой свободы. Не будь минерального мира, мы не были бы свободными существами». – «Человек появляется на свет в некоем отцовском доме. Человек рождается в каком–то определенном месте земли. Он принадлежит к определенному народу. Он рождается в некой взаимосвязанности фактов. Но всё то, что выступает, когда человек рождается в отцовском доме, на том или ином клочке земли, всё то, что в столь глубоком соответствии с судьбой, вопреки всякой человеческой свободе, входит в человеческую жизнь, всё это в конце концов так или иначе зависит от упомянутых трех элементов, которые слагают человеческую судьбу. [.] Только в царстве минерального человек передвигается свободно. Там находится область его свободы. Принимая это во внимание, он учится также правильным образом ставить вопрос о свободе. Прочтите об этом в моей „Философии свободы“, какое большое значение придаю я тому, чтобы не ставился вопрос о свободе воли.
Воля лежит внизу, глубоко внизу в бессознательном, и задаваться вопросом о свободе воли является бессмыслицей; говорить можно только о свободе мыслей. Я основательно различил это в моей „Философии свободы“. Свободные мысли должны затем импульсировать волю, чтобы человек был свободен. Но со своими мыслями человек живет как раз в минеральном мире. А со всем прочим, с чем он живет в растительном, в животном, в чисто человеческом мире, он подчинен судьбе. Свобода есть нечто такое, что можно, по сути, охарактеризовать следующим образом: человек вступает из царств, управляемых Высшими Иерархиями, в царство, которое до некоторой степени свободно от Высших Иерархий, в минеральное царство, чтобы и самому стать свободным. Это минеральное царство есть то самое царство, с которым человек схож лишь своим трупом, когда он складывает с себя этот труп, проходя через врата смерти. [.] Взглянем на минеральное царство: это уже не Бог. Что же это такое? Божество живет в растительном, в животном, в человеческом царстве.
Мы обнаружили Его там в трех Его Иерархиях. В минеральном царстве Его столь же мало, как мало человека в трупе. Минеральное царство есть труп Божества. Правда, в дальнейшем изложении мы столкнемся со странным фактом, на который я хочу сегодня просто указать: человек стареет, чтобы стать трупом, Боги же, чтобы стать трупом, молодеют. Именно: Боги проделывают иной путь, тот, который мы проделываем после нашей смерти. И оттого минеральное царство есть самое молодое царство. Но все же оно то царство, которое отделено от Богов. И оттого, что оно отделено от Богов, человек может жить в нем как в царстве своей свободы. Так взаимосвязаны эти вещи друг с другом»..
Следовало бы однажды, ища усилить сопротивляемость души под градом пустых и убедительных фраз, окунуть страстный и соблазнительный дискурс Легенды Достоевского в световой поток приведенных сообщений. Старому крючкотвору Легенды и в дурном сне не могло присниться, что смысл и возможность свободы лежит не там, где ею по недоумению распоряжаются всякого рода люциферофанатики, способные превратить её самое большее в театр, а как раз там, где превращают камни в хлеб, и что если социальный вопрос может вообще быть решен, то при условии, что ключ к его решению зовется свобода: свобода от мира и для мира. Ничто так не мешает служить миру, как зависимость от мира (Гёте: «Кто хочет что–либо сделать для мира, тот не должен с ним связываться»). Где же может человек действительно быть независимым от мира? Ответ «Философии свободы»: прежде всего только в мыслях. Дорнахская лекция от 17 февраля 1924 года, имеющая темой привязанность человека к мировой сущности, а значит, несвободу человека внутри «общего мирового бытия», делает исключение для минерального царства и параллельно указует на то, что человек со своими мыслями живет именно в минеральном мире. Обобщенно: человек (объективно, бессознательно) свободен в минеральном царстве. Возможность этой свободы обусловлена минимумом Божества в минеральном. «В минеральном царстве его столь же мало, как мало человека в трупе».
Свобода, следовательно, есть свобода от Бога[145]145
«Я прошу Бога, – говорит Мейстер Экхарт, – чтобы Он освободил меня от Бога» (Predigten und Schriften, Frankfurt/Hamburg 1956, S. 195).
[Закрыть]. Минимум Бога (= бытия) равен максимуму видимости (= иллюзии). Но своим свободным мышлением человек обязан как раз видимости. В другой дорнахской лекции, прочитанной 6 января 1923 года (эта лекция в рамках курса о «Моменте возникновения естествознания в мировой истории» могла бы быть необыкновенно продуктивной для понимания цитированного выше отрывка), подчеркивается иллюзорный характер мышления: «По тому, как переживаются сегодня мышление, чувствование и воля, они суть видимость. Эту видимость и обгладывают ужасным образом наши сегодняшние теоретики познания. Они и в самом деле производят впечатление того прославленного героя, который намеревался вытянуть себя вверх за собственную косу, или человека, который стоит внутри железнодорожного вагона и постоянно толкает его изнутри, не беря в толк, что вагон не сдвинется с места, если толкать его изнутри. Такое впечатление производят нынешние теоретики познания. Они говорят, но в их разглагольствованиях нет силы, потому что они движутся лишь в пределах видимости. Видите ли, я дважды пытался положить этим разглагольствованиям конец, один раз в моей „Философии свободы“, где я показал, что видимость, лежащая в чистом мышлении, если она внутренне постигается человеком в мышлении, как раз оказывается импульсом свободы. Ибо будь в том, что субъективно переживается нами, что–либо иное, чем видимость, мы никогда не могли бы быть свободными. Но если видимость становится чистым мышлением, тогда мы можем быть свободными, поскольку то, что не является бытием [Богом – К. С], как раз не действует на нас определяющим образом, в то время как бытие в любой форме [трижды три Иерархии – К. С] должно было бы как раз определять нас. Так это было в первый раз. Во второй раз это было, когда я проанализировал тему с психологической точки зрения на философском конгрессе в Болонье».
Тем самым вырисовывается монументальная проблема свободы в карме. Люцифер дарит людям свободу, которой они не в состоянии пользоваться, покуда они вплетены в бытие и повязаны им во всех своих жизненных отправлениях. Эта вплетенность, относящаяся к эфирно–растительному, астрально–животному миру и собственно человеческому миру Я, сводится (через Аримана) к минимуму в физически–минеральном мире. Мы сравниваем этот минимум Божественного в минеральном с его максимумом в прочих царствах природы, и мы говорим: в мире минерального Боги больше кажутся, чем они суть. Но там, где Боги кажутся, Ариман, царством которого является минеральный мир, рассчитывает быть. Он и есть, но не иначе, как в видимости безжизненного, мертвого. Труп – его опознавательный знак, а целью его является отождествить саму смерть (Отца) с трупом, чтобы за этим теневым образом смерти не переживалась никакая высшая реальность (посмертной) жизни. При всем том от него ускользает, что этой видимостью он обязан своему вечному сопернику Люциферу, умной змее, после вмешательства которой в мир вещи мира вообще только и начали казаться, а не просто быть.
Люциферов дар свободы в мире бытия, определяемого Богами, имеет, поэтому, не большую прочность, чем наполненный воздухом баллон; прочность брони приобретает он только в царстве Аримана. Ариман, в социологии которого нет места для свободы («ибо ничего и никогда не было для человека и для человеческого общества невыносимее свободы!), настигается бумерангом собственного триумфа; утверждая иллюзию, как основную категорию существования, он утверждает свободу, которая может стать действительной только в мире кажущегося и иллюзорного. Еще раз: Люцифер дарит свободу человеку, который не может ею воспользоваться, пока он ощущает себя в божественном миропорядке. Человеческая свобода невозможна в присутствии Богов (Начал, Архангелов, Ангелов в эфирнорастительном, Сил, Властей, Господств в астрально–животном и Серафимов, Херувимов, Престолов в собственно человеческом).
После того как в игру вступает ненавидящий свободу Ариман, он затуманивает человеческое сознание до точки, где человек не воспринимает вокруг себя и в себе уже никаких Богов, а только безбожно–минеральное. В это помраченное сознание «невыносимая» свобода врывается со всех концов, поскольку она не стеснена больше никаким божественным присутствием. Пусть только спросят недоросля (всё равно, какого возраста), что может быть легче, чем хотеть чего–то, ну да, чем просто хотеть; тогда не останется никаких сомнений, что свобода – это лишь другое обозначение иллюзии. Ничто не характеризует недоросля (всё равно, какого возраста) лучше, чем убеждение, что за всяким я хочу, произнесенным им, торчит его драгоценное «Я», и что, следовательно, сам он собственной персоной является «субъектом» хотения, хотящим, чего хочется (к примеру, выиграть миллион или чтобы победила любимая команда).
Люцифер дарит свободу, но, оставаясь в Божественном, он дарит нечто, чем нельзя воспользоваться. Ариман ненавидит свободу, но, утверждая кажущееся, он впервые делает её возможной. Человек свободен там, где Божественное отступает на задний план. И поскольку Божественное нигде не отступает столь зримым образом, как в ариманически– минеральном, человек (объективно, бессознательно, инстинктивно) свободен в аримани– чески–минеральном царстве. Решающим оказывается, однако, что он, благодаря этой видимости, может не только дурачиться и сходить с ума, но и – мыслить. Но то, что он мыслит, есть видимость. Тем самым он имеет не только видимость в своем мышлении, но и свое мышление, как видимость. Декартовское: мыслю, следовательно, есмь, есть, поэтому, абсурд. Ибо своей способностью мыслить человек обязан тому обстоятельству что его при этом нет. Он мыслит, так сказать, в кредит своего собственного будущего трупа, и должен, если он честен, скорее сказать: мыслю, следовательно есмь – труп. Но когда он внутренне постигает (наблюдает, по «Философии свободы») свое мышление, ему открывается возможность получить импульс свободы. В своей объективной, сообразной миру независимости в мнимом царстве минерального он сотворяет в мыслях первое подобие удавшейся свободы. Если он к тому же способен импульсировать своими свободными мыслями свою волю, то он свободен как ВЕСЬ ЧЕЛОВЕК. Его свобода лежит тогда уже не в минеральном, а простирается на его эфирное тело, астральное тело и Я– организацию. Он изживает Божественное уже не биологически, а живет в нем мыслями. Именно, он мыслит его поначалу несуществующим, так как он нигде его не находит. Ему неведомо, что Божество следует искать не там, где его нет, в мнимом царстве Аримана, а там, где оно только и есть, именно в свободе мыслить его. Этой свободой мыслить Божественное он преображает свою кармическую подчиненность миру в умение давать миру смысл и цель.
Искушение Аримана: вместо того чтобы дарить людям свободу, преврати эти камни в хлеб! – бьет в этом смысле абсолютно мимо цели. Ариман полагает взять верх над Христом, не осознавая, что это лишь Люцифер, которого он загнал в угол. Ибо ничто не отталкивает играющего в бисер Люцифера сильнее, чем необходимость превращать камни в хлеб. В конце концов он просто не может этого. Оттого, даря людям свободу, он дает им нечто, чем они не могут воспользоваться без посредничества Аримана. Люциферическое «и будете, как Боги», читается в ариманической поправке: «которых нет». – Христос не дарит никакой свободы, он дарит СЕБЯ, как ПОЗНАНИЕ, каковое познание, будучи не учением, теорией или просто знанием, а ЧЕЛОВЕКОМ, не может не превратиться в СВОБОДНОЕ ДЕЯНИЕ. Ответ на Ариманово искушение называется поэтому – ПРЕСУЩЕСТВЛЕНИЕ. Иными словами: старая христианско–языческая парадигма, по которой голодающему приходится выбирать между разбойничеством и святостью, чтобы получить свой насущный хлеб либо со стола своих притеснителей, либо от Господа Бога, исчерпала себя. Подобно тому как хлеб в апокалиптически– священническом таинстве алтаря пресуществляется в тело Христово, так камни в социально–духовном причастии превращаются в хлеб. Старый отвод: не хлебом единым будет жить человек, но всяким словом, исходящим из уст Божьих, имеет сегодня смысл лишь в той мере, в какой из уст Божьих наряду с другими словами способно изойти и слово о хлебе. Время старых теистических ангелов, сидящих одесную своего небесного начальства, медитирующих от эона к эону и каждый раз искривляющих лик, когда речь заходит о хлебе, прошло. Новые ангелы пришли им на смену, судьба которых в гораздо большей степени зависит от того, как на земле ведется хозяйство, чем от того, что о них говорят богословы. Нужно набраться однажды мужества, чтобы отдать должное ангелологии одного сведущего политэконома, с которой нельзя даже в отдаленнейшем приближении сопоставить ни одно из традиционных учений об ангелах. Дорнах, 31 июля 1922 года (в рамках семинара по национальной экономии): «Я не могу и представить себе чего–то, что не может быть рассмотрено с хозяйственной точки зрения. Всё, вплоть до самых высоких областей, должно быть рассматриваемо с хозяйственной точки зрения.
Если какой–нибудь ангел спустился бы сегодня на землю, ему пришлось бы явиться либо просто во сне, но тогда он ничего не смог бы изменить; стоит ему, однако, явиться людям в бодрствовании, как он уже вмешивается в хозяйственную жизнь. Иначе он и не может». (Сказанное можно считать дополнением к теме: «что делает ангел в нашем астральном теле?», а именно: «в измененной обстановке». Ангелов духовной науки познают не по крыльям, рафаэлическим ликам и небесным тонам, а между прочим и по тому, что они решительно вмешиваются в хозяйственную жизнь и оспаривают у князя мира сего его привилегию единолично решать вопрос о хлебе насущном.)
Еще раз: что бы осталось от вдохновенной поэмы о Великом Инквизиторе и его потерявшем дар речи Пленнике, если бы красноречивый диалектик говорил не в пустоту, а в присутствии человека, осуществившего в своем мышлении совершеннейший мировой процесс? Разве болезнь–к–смерти христианства берет свое начало не с патологического убеждения, что христианский Бог, как Бог бедных, отверженных, больных и слабых, должен и сам быть бедным, отверженным, слабым и больным? Не удивительно, что христианское решение социального вопроса так и не вышло за рамки медико–санитарной службы по части люциферо–ариманических увечий страждущей паствы. С восходом солнца гётеанизма расслабшему христианству дан шанс не прослышать голос своего Бога: «Тебе говорю, встань!». Что есть гётеанизм в социальной проекции? Можно допустить, что книга «Основные черты социального вопроса» (1919) имеет своим источником ту же цель, что и книга «Основные черты теории познания гётевского мировоззрения» (1886): в обоих случаях речь идет об исцелении, один раз больного организма науки, другой раз больного организма действительности. Не теряться в более поздней книге, значит учиться находить себя в более ранней.
Вопрос, формулируемый в 1886 году: возможно ли развить гётевский способ познания, как уникальную способность одного, до теории познания, доступной каждому? Книга «Основные черты теории познания гётевского мировоззрения» отвечает на вопрос, возводя уникальность гётевского познания до ранга теории, в смысле гётевской же максимы: «всё фактическое есть уже теория», соответственно: факт способа познания Гёте, увиденный глазами Гёте, и есть теория познания Гёте. После этой книги гётевское искусство познания можно усваивать с такой же точностью, с какой усваивают геометрию или физику. Не следует лишь забывать, что Гёте есть не остановленное мгновение 1832 года, а некая ежемгновенно конституирующая себя из будущего встреча в настоящем. Любителям Гёте приходится выбирать между академическим скальпом и фактором мира. В последнем случае они должны будут привыкнуть к нелегкой мысли, что Гёте стал сегодня гораздо более универсальным мировым законом, чем законы природы, которые он, как естествоиспытатель, открыл при жизни. Гёте сегодня – это духочеловек Гёте, или осознавший себя в теософии гётеанизм. Попробуем представить себе метаморфоз растений в режиме феноменологической редукции, с вынесенными за скобки растениями и идеирующими их актами познания; мы получим метаморфоз, как чистую мыслимую форму превращаемости явлений, но, вопреки Гуссерлю, нев индексе трансцендентальной субъективной самосведен– ности, а в расширенности конкретного сознания до мирового свершения в ритмах и образах его непрерывного превращения. Если в 1904 году гётеанизм выступает как «Теософия», то в берлинских лекциях Штейнера 1909, 1910 и 1911 года он соответственно называется «Антропософия», «Психософия», «Пневматософия». Осенью 1913 года он носит имя «Пятое Евангелие», а на рубеже 1916/17 годов, как раз в пиковой точке истребительной войны против среднеевропейской духовности, организует эту духовность в осознании мировой «Кармы неправдивости». После краха Средней Европы, перед самим вступлением земного развития в пояс непоправимых аберраций, когда некий Солнечный Демон как с американо–большевистского Запада, так и с русско–большевистского Востока взял опекунство над миром, гётеанизм заявляет о себе, как о воле мира не потерять свою миссию. Его имя 1919 года: «Основные черты социального вопроса в жизненных необходимостях настоящего и будущего».
О чем в 1919 году – разумеется, с оглядкой на 1886 год – идет речь, так это прежде всего о социологии Христа по индивидуальной модели Гёте: может
ли «Гёте», домысленный до сообразной миру теории познания, организоваться и в некий сообразный миру социум. Этот Протей, признавшийся однажды, что ему с сотворения мира не удалось найти ни одной веры, в которую он мог бы полностью обратиться (из письма к Сульпицию Буассере от 22 марта 1831 года), ревностно следил за тем, чтобы его идея превосходного никогда не превышала того, на что он каждый раз оказывался способен сам. Гёте, наблюдающий очищенные до необходимого явления природы, есть и сам очищенный до необходимого концентрат чисто человеческого; даже воителю Наполеону довелось однажды на мгновение стать «гётеанцем», в кадре встречи в Эрфурте, и увидеть в Гёте то, что Гёте увидел в природе, именно: некий (потенцированный до человеческого) первофеномен: Voila un homme! Вопрос: может ли этот первофеномен быть увиден не только на отдельном человеке, но и на социальной жизни как таковой? При условии, что социальное есть лишь частный случай индивидуального, или расщепление индивидуального – по модели атомных интроспекций, так что индивидуальное расщепляется на социальное, как атом на вселенную sui generis. Речь идет, разумеется, о репрезентативноиндивидуальном. Гётевский первофеномен открывает индивидуальное, КАК социальное. Можно сказать: как бюргер, Гёте есть член общества; в своей перманентно являющейся сущности он сам есть общество. «Мой труд – труд коллективного существа, и носит он имя Гёте»[146]146
Goethes Gesprache, Zurich/Stuttgart 1972, dritter Band, zweiter Teil, S. 839.
[Закрыть]. От этой «основной черты» падает яркий свет на потрясение современников перед человеком Гёте. Маркиз де Кюстин: «Qu’on ne s’y trompe pas, il est plus qu’un homme» (пусть только не обманываются на этот счет, он больше, чем человек). Можно как угодно понимать эти слова, при условии что понимают их не в переносном смысле. Больше, чем человек, значит здесь – больше, чем один человек (qu’un homme). Именно: первофеномен Гёте есть переплетение интенсивно–личностного с экстенсивноколлективным; индивидуальное переходит здесь в коллективное столь же непреложно и естественно, как одна сторона известного листа Мёбиуса в другую. Но это значит, что Гё– те–человек обнаруживает в себе (себя) одновременно и как Гёте–общество, пародируемое внешне в форме «общества Гёте», по немецки: Kreuzwendedich![147]147
Чур, чур, чур меня! Барон Георг Крейцвендедих фон Рейнбабен, так звали человека, бывшего с 1901 по 1909 год прусским министром финансов, а с 1913 по 1921 год президентом общества Гёте. См. в этой связи 6 и 7 лекции «Исторической симптоматологии» Рудольфа Штейнера (Дорнах, 27 октября и 1 ноября 1918 года), а также штутгартскую лекцию от 21 апреля 1919 года.
[Закрыть]Подобно тому как поступление в платоновскую Академию предполагало осведомленность в геометрии, так условием членства в этом (физическом, но незримом) обществе «Гёте» является практический гётеанизм. Гражданами мира «Гёте» становятся, таким образом, не потому, что несут Гёте в себе, а потому, что находят себя в Гёте, стало быть не потому, что являются соседом и членом с правом голоса, но потому, что соотносятся, как взятый отдельно человек, с другими отдельными людьми, как и некая способность Гёте с другими его способностями в целом его становящегося духочеловека. По аналогии: Гёте–автор есть общество творимых им персон; его действующие лица живут и действуют в мире Гёте, подчинены законам этого мира, творимым в авторской фантазии; он есть их внешнее, или, скажем так: его внутреннее есть их внешний мир. Социолог, имеющий дело с неким внешним общественным порядком мог бы домучить себя до необходимости интерпретировать этот порядок, как внутреннее некоего творца, причем без всякой мистики и глубокомысленных расплывчатостей, скажем: Imperium Romanum, как внутренний мир (и карму) Цезаря, средневековую философию, как посмертно борющееся с собой сознание Аристотеля, а, к примеру, Германию, как пара литературное творение автора Вертера («когда мне было 18, – говорит однажды Гёте Эккерману, – Германии тоже было 18»). Общество Гёте – Гёте, как общество, – и есть ставшее внешним внутреннее Гёте, Гёте, вывернутый в лист Мёбиуса и являющий вовне синхронное подобие своего боговдохновенного нутра. Социум перестает быть статистикой и становится сущностью, если тайна его происхождения (аналогично тайне чисел) обнаруживает себя не как сложение, а как деление. Было бы нелепым объяснять слово, как сумму составляющих его букв: буквы не составляют слово, а сами слагаются в слово силою проявляющегося через них слова; но не меньшей нелепостью было бы предполагать, что и общество «слагается» из людей, в то время как само оно их, собственно говоря, и слагает. Если допустить теперь, что общество, структурирующее некое множество людей, называется «Гёте», то члены его символизируют внешне вывернутые наизнанку части внутреннего гётевского коллектива, в котором ни одна часть не изживает себя изолированно и по принципу «хата с краю», но каждая соотносится с целым и действует в угоду целому, зная, что нет худшего греха, чем – грех против индивидуальности коллектива. По следующему афористическому отрывку 1824 года можно уже составить себе ясное представление о том, чем способен быть подлинный, не ударяющий лицом в грязь, а главное, не переливающий из пустого в порожнее гуманизм: «В человеческом духе, как и во вселенной, нет ничего ни вверху, ни внизу, всё требует равных прав по отношению к общему центру, скрытое существование которого и обнаруживается как раз в гармоническом отношении к нему всех частей. Кто не убежден в том, что все проявления человеческого существа – чувственность и рассудок, воображение и разум – он должен развить до полного единства, какое бы из этих свойств ни преобладало у него, тот будет все время изводиться в печальной ограниченности и никогда не поймет, почему у него столько упорных противников и почему он иной раз оказывается даже собственным противни– ком»[148]148
Из рецензии на книгу Эрвина Штиденрота «Психология объяснения душевных явлений». Goethes Naturwissenschaft‑liche Schriften, hrsg. Von Rudolf Steiner, Dornach 1980, Bd. II, S. 23.
[Закрыть]. Можно предположить, что в некотором умственно более удавшемся будущем отрывок этот будет открывать учебники по социологии. Социологический первофеномен: если человек может осознать себя как коллектив, отчего не может и коллектив осознать себя как человека? В мышлении мы универсальны. Если мы импульсируем свободными мыслями собственную конкретную волю, то мы универсальны и в воле. Наш весь человек, homo totus, тождественен тогда не с я, ты и он, но он есть человеческое общество, как таковое. Это значит: трихотомный человек «Теософии» являет себя, в жизненных необходимостях настоящего и будущего, как трехчленный социальный организм. Социология оправдает себя, как наука, если, вместо того чтобы морочить себя и клиентов «рейтингами» и прочими глупостями, она сумеет додуматься до такого социального организма, перед которым сам Наполеон не удержался бы от возгласа восторга: Voila une societe!