355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карен Свасьян » Европа. Два некролога » Текст книги (страница 13)
Европа. Два некролога
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:13

Текст книги "Европа. Два некролога"


Автор книги: Карен Свасьян


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)

Неожиданный прецедент на могиле Канта, перекликающийся со множеством свидетельств аналогичного рода[118]118
  Генералиссимус Сталин, позволивший своим освободителям Германии безнаказанно убивать всё, что только подавало признаки жизни, и грабить всё, что попадалось им под руку, едва ли мог предвидеть, что под руку им попадались не только вещи обихода, от часов до мебели, но и – библиотеки, при том, что храбрые собиратели трофеев в большинстве случаев не понимали по–немецки ни слова. Многие из этих библиотек оказались впоследствии, очевидно после смерти отцов и дедов, рассеянными по антикварным магазинам. Пишущему эти строки памятен целый список книг (в их числе Лютер, Геббель, Ницше, Шпенглер, Гобино, Хьюстон Стюарт Чемберлен, Наторп, Гуссерль, кстати ясперсовский «Вопрос вины»), приобретенных им за нелепо символические цены в условиях всеобщего книжного голода. Habent sua fata libelli. Он смеет воспользоваться запоздалым случаем и низко поклониться убиенным владельцам этих книг.


[Закрыть]
, должен был бы остудить этот самоуверенный государственный оптимизм. Старая дефиниция войны, как продолжения политики другими средствами, уместна разве что во флоберовском «Лексиконе прописных истин». Если уж приходится понимать войну, как продолжение чего–то, то наверняка не политики, а только – философии. В Кёнигсберге весной 1945 года продолжалась – другими средствами – не политика, а ленинская полемика с Кантом. Не следует лишь (кантиански) недооценивать мировую потенцию философию, сколь бы бессильной или даже безжизненной ни выступала она в своем академическом обличии. Чем ничтожнее выглядит её представительство в предателях–интеллигентах, тем живее присутствует она в людях, не имеющих о ней ни малейшего представления. Разве не глубокая жизненная правда вынудила Фридриха Энгельса объявить наследниками Фихте, Шеллинга и Гегеля не немецких профессоров философии, а немецких пролетариев! После Октябрьской революции 1917 года право наследства по справедливости переходит к пролетариям русским.

Умиление, с каким вчерашние философы–диссиденты и по сей день говорят о«философском корабле» 1922 года (по модели: «Бриан – это голова», но с заменой бри– ановой головы бердяевской), когда–нибудь должно будет показаться неприличным; от внимания в конце концов не ускользнет, что речь шла всего лишь о русском варианте старого веселого «корабля дураков». Если русские «наследники Фихте, Шеллинга и Гегеля» предпочли мутной болтовне бердяевских журфиксов марксово «руководство к действию», то причину этого не в последнюю очередь следует искать в том, что они искали воздать должное Госпоже Философии не выкидышами понятий, а в жестах жизни. Не их вина, если заболтанный вакуум духовности был восполнен – ловкими практиками фразы. В этом свете солдатское посещение одной философской могилы в 1945 году выглядит не отклонением от нормы, а чем–то само собой разумеющимся. По–видимому, стоило проделать путь от российских пространств до восточно–прусского Кёнигсберга, дабы последний решающий аргумент в споре факультетов был начертан штыком: А всё–таки мир существует! – Не надо лишь быть чересчур придирчивым к уровню этого воспитанника советско–марксистского интерната и мерить его мерками марбургского или фрейбургско– го кантианства. Существуют ведь наряду с когеновской и риккертовской (трансцендентальными) интерпретациями Канта и иллюзионистская, вроде шопенгауэровской, согласно которой заслуга Канта как раз и состоит в учении об идеалитете пространства и времени, после чего мир существует не иначе, как «мое представление».

Что заслуживает здесь особого внимания, так это не спор специалистов, а факт, что можно же, будучи солдатом, очутиться заграницей под предлогом войны, грабить, насиловать, устраивать кровавые бани и при всем том своей полемикой с давно умершим философом нечаянно оповестить мир, что наряду с прочими военными трофеями солдату есть дело и до трофея истины.

Ответ на вопрос: что делают русские и американцы в Германии в 1945 году, датирован годом 1918‑м. Рудольф Штейнер в следующих словах обобщает события четырех последних лет Европы и мира (записано Гербертом Ганом)[119]119
  Herbert Hahn, Begegnungen mit Rudolf Steiner. EindrUcke – Rat‑Lebenshilfen, in: Mitteilungen aus der anthroposo– phischen Arbeit in Deutschland, Dezember 1950.


[Закрыть]
:

«Мы окружены последствиями мировой войны, последствиями мировой катастрофы. Германия побеждена. Мы разбиты и обездолены. Побежденные, мы находимся здесь. Там находятся победители. И всё же дело обстоит так, что побежденные обладают богатством. Им дано управлять духовным завещанием и духовным заданием, на которое мир взирает, исполненный ожиданий. Так пусть же они делают это! Ибо мир жаждет и алчет того, что должна была бы духовно дать ему Средняя Европа.

Мир не осознает этого. Но это живет глубоко внизу в чувствах, в ощущениях. Чувства же и ощущения делают историю больше, чем сознательные мысли. И вот же победители – как это называется в мире майи – придут к побежденным, потому что они чего–то ищут. Они придут с глубоким духовным вопросом. Обратите внимание, милые друзья, если бы мы не знали ответа на этот вопрос, это было бы гораздо хуже, чем проигранная война! Это было бы действительной мировой катастрофой».

Можно лишь надеяться, что для слов антропософского учителя, сказанных им в 1918 году, и сегодня еще сыщутся уши. Некий шанс предоставился бы тогда, поверх всех политических обманных и отвлекающих маневров, узреть действительную причину того, почему победители также и в 1945‑м, а может именно в 1945‑м должны были придти к побежденным. Историки пожмут плечами, если сказать им, что названный год мог бы стать годом освобождения России и Америки, но историки обнаружат тем самым свою проблему, которая вовсе не обязательно должна быть и нашей проблемой. Мир, с обоих концов обрушившийся на Германию в 1945 году, не мог знать, что в основе его непримиримой ненависти к немецкому лежал глубокий духовный вопрос, ответить на который был в состоянии лишь возвышенный до ранга Духа времени немецкий народный Дух.

Знать это могли бы немецкие философы, не отвернись они от антропософии, и немецкие антропософы, не отвернись они от Штейнера. Представляется возможным – с оглядкой на версальский 1919 и ялтинский 1945 год – дополнить существующие характеристики антропософа следующей: антропософ – это тот, кто милостью судьбы располагает ответом, отсутствие которого было бы худшим несчастьем, чем проигранная война. В иной констелляции: антропософ – это тот, кто в свете обеих упомянутых дат (1919, как и 1945) формулирует вопрос: а пошевелили ли в местечке Дорнах под Базелем хоть пальцем, чтобы опознать в пришедших в Германию победителях не просто победителей, а ищущих, именно, ищущих ответа на свой глубокий духовный вопрос? Между тем, и невооруженным глазом видно, что господа дорнахские эзотерики (Дорнах – местечко в кантоне Солотурн, где с 1915 года немецкий народный Дух был возведен до ранга Духа времени) после 1925 года предпочли заниматься вещами, очевидно гораздо более значительными, чем мировая история. Вместо того чтобы открыто, объективно и без отсебятины поставить перед миром антропософскую духовную науку Рудольфа Штейнера как ПЕР– ВОФЕНОМЕН, чтобы мир сам вынужден был выбирать между путем жизни и никуда не ведущими тропами (Holzwege), чиновники от духовной науки сочли более уместным поставить эту заповеданную им науку Св. Духа на службу собственным поэтическим, художническим, философским, болтливым, прочим, во всех смыслах надутым, пустым и никчемным одаренностям; ну прямо какие–то рехнувшиеся волхвы, подносящие свои дары самим себе и мнящие в своем одуревшем тщеславии, что утренняя звезда зажжена в их честь. – Сегодня, в респективе столетия, следует наконец учесть: мир–победитель 1945 года с обоих концов сомкнулся в побежденной середине, навязывая с той и другой стороны рефлекторный бихевиоризм реакций, а на деле стеная об освобождении.

Дикий материализм Запада, как и дикий материализм Востока сошлись на родине Гёте, в смутной надежде узнать здесь, что есть материя (о которой, как известно, как на американском Западе, так и на советском Востоке способны были составлять себе лишь ребячески– бесхитростные потребительские представления – на сытый, соответственно, голодный желудок). Что вышло из этой встречи, было не расширением середины до периферии, а заделкой Средней Европы в каменную кладку Берлинской стены в 1961 году (своеобразный подарок эруптивного советского вождя к столетию со дня рождения Рудольфа Штейнера). Дефицит понимания вызвал появление на сцене некоего избалованного дада– истского Бога, покровительствующего дурачествам и идиотизму. На духовную нужду победителей послевоенная немецкая философия уставилась, как баран на новые ворота. Можно ощутить философию Хайдеггера или Ясперса уксусной губкой sui generis, поднесенной эфирному Христу.

Обобщающее суждение о немецкой философии произносится поэтому не философом, а журналистом; команда «Шпигеля» vs. Мартин Хайдеггер: «От философа ждем мы помощи, помощи окольным путем. И вот же нам раздается в ответ: я не могу помочь Вам». Утешение философии: язык – это дом бытия, человек – это пастух бытия, и не пастух говорит в «доме», а дом в «пастухе» и «пастухом». Ждите 300 лет, а дальше, как говорится, Бог в помощь! (Об антропософах, чей «вышел срок и краток сказ», достаточно следующего свидетельства: «Хилрингхаус [основатель и издатель журнала Die Kommenden – К. С] познакомился с антропософией в годы Второй мировой войны. По окончании войны он отправился в Дорнах, и что его там в высшей степени интересовало, был еженедельник Das Goetheanum. В относительно короткое время он основательно проштудировал подшивки выпусков за период от 1939 по 1945 гг…

Я и сегодня вижу еще потрясенное лицо Хилрингхауса, рассказывающего мне об этом: „Человек, который прочитал бы эти выпуски Гётеанума и не знал бы, что была Вторая мировая война, ни за что не догадался бы из прочитанного, что война эта действительно имела место“»[120]120
  Ita Wegman und die Anthroposophie. Ein Gesprach mit Emanuel Zeylmans. Flensburger Hefte 17, S. 20.


[Закрыть]
.)

Тогда и снизошел прожорливый Бог—Идиот Дада Запада и Востока в деградировавшую сердцевину мира.

4. Просветы из ямы

Рудольф Штейнер в Дорнахе 18 июля 1920 года: «Мир стоит сегодня не только перед опасностью погибнуть в ариманическом, опасность, грозящая сегодня миру, в том, что ЗЕМЛЯ ТЕРЯЕТ СВОЮ МИССИЮ». Иной сверхсовременный антропософ, из тех, кто сочувственно читает Блоха и Брехта и почитает Карла Поппера, узнается сегодня по тому, что он ссылается на подобные высказывания, чтобы уличить творца антропософии в пессимизме. Это можно было бы назвать спиритуалистической разновидностью политической корректности. Спиритуалистически корректные члены Антропософского Общества доказывают князю мира сего свою лояльность между прочим и тем, что они дистанцируются не только от «расиста» Штейнера, но и от «пессимиста» Штейнера. Соответствующие высказывания выносятся в рубрику Письма читателей/читательниц и обобщаются в обмене мнений не на шутку обеспокоенных антропософских налогоплательщиков: ну к чему это черное настроение, если «наш» антропософский долг – всегда позитивно смотреть в лицо наступающему! (Реплика «пессимиста»: когда антропософские честные малые говорят «позитивно», это значит на их жаргоне то же, что на обывательском жаргоне значит «no problem».) Как бы надежно и неуязвимо ни было это Сезам, отворись! – оно не так уж просто в осуществлении, и по весьма солидной причине, именно: чтобы быть позитивным, надо же, как минимум, находиться в бодрственном состоянии. Соответствующее разъяснение духовной науки (в Дорнахе 27 августа 1920 года) не оставляет на сей счет ни малейшей иллюзии: «Люди в Европе, – так сказано это здесь, – спят».

Было бы во всех смыслах заблуждением, если не просто глупостью, считать, что люди в Европе после 1920 года спят меньше или менее глубоко. Сон, как modus vivendi современного европейца, является в то же время и основным фактом социального, и если социологи хранят на сей счет молчание, то из всех возможных вариантов объяснения наиболее правдоподобным оказывается, без всякого сомнения, тот, что и социологи – спят. Дело идет, таким образом, не о том, кто спит, а скорее о том, кто не спит, причем ответ появляется иногда с самой неожиданной стороны. Скажем, с предупредительных табличек у входа в многочисленные особняки Западной Европы, откуда на вас пристально глядит собака, посылающая вам короткое предупреждение: Здесь бодрствую я. Именно: не в старой, негативной, хозяйской версии: Осторожно, злая собака!, а абсолютно позитивно и персонально: Здесь бодрствую я (в контексте: тогда как «он» спит).

Даже будучи антропософом, из тех, кто сочувственно читает Блоха и Брехта и почитает Карла Поппера, можно же догадаться, что за этой милой шуткой скрывается некий весьма нешуточный симптом. Куда уж дальше, если уже и собаки в Европе начали занимать вакансии, готовя место будущим клопам и свиньям. Предостережение: здесь бодрствую я, антропософски расшифровывается как: здесь бодрствует астральное тело (= бессознательное). В более близком разгляде: поскольку астральное тело не чувствует над собой никакого Я, оно поневоле само принимает себя за таковое.

Номиналистическое чучело пессимизм совсем не страшно, если через указание на повальный сон не спать самому, а видеть факт самого сна: сна, в котором спящие не просто спят, а сновидят собственную активность. Между тем, пессимизм в эпоху политиков– содомитов и раздающих автографы эстрадных дебилов оказывается просроченным, как злосчастное привидение из сказки Уайльда; какой там еще пессимизм, если уже возможны пациенты, бойкотирующие своего врача из–за «пессимистического» диагноза или даже подающие на него в суд за оскорбление их здорового человеческого достоинства! В обществе, держащемся на тоталитаризме счастья, где предписано улыбаться или сиять от радости, даже если тебе защемило дверью палец, врачам следовало бы соблюдать корректность и не спешить с опрометчивыми диагнозами, после которых они должны были бы выплачивать штраф и нести судебные издержки. – Если земля теряет свой смысл и свою будущность, то не в последнюю очередь и из–за изо дня в день всё более растущего количества смертных, которые не снимают с лица идиотических улыбок и вечно скалят в это будущее зубы. Вопрос, может ли земля потерять свою миссию, получает утвердительный ответ между прочим и в той мере, в какой сплеча отрицается сама возможность того, что она в самом деле могла бы её потерять.

Умные люди предупреждают зубоскалов: если тебе за сорок и по пробуждении у тебя нигде не болит, укуси себя за палец, чтобы проверить, жив ли ты или уже нет! Для задубевшей в роскоши западной кожи тест этот едва ли окажется более эффективным, чем укол булавкой для кожи бегемота. Западный человек живет и проматывает свою помещенную под проценты жизнь, не зная, живет ли он еще или уже мертв. Даже если ему временами удается прийти в себя и содрогнуться отсутствию в себе жизни, всё равно – он и не догадывается, насколько мало, недостаточно, неумело он всё еще мертв, чтобы рассчитывать на действительную жизнь.

Рудольф Штейнер вскрывает в лекциях о Пятом Евангелии доподлинный смысл того, что в христианской тематизации носит название искушение Христа. Понимание искушения – искушений! – предваряется знакомством с dramatis personae. Духовная наука различает не одного, а двух искусителей, удобства ради называемых в богословской традиции собирательным именем дьявол[121]121
  Греческий текст Евангелий говорит о diabolos и satanas.


[Закрыть]
. Это, с одной стороны, известный христианам, как дьявол, Люцифер и, с другой стороны, неизвестный христианам Ариман, которого они удобства ради смешивают с Люцифером.

В целом мирового свершения обе силы играют роль могучих сотрудников и помощников Божества в его рискованном предприятии стать тем, что Оно извечно есть. Популярная кличка дьявол (или сатана), отвечающая вкусу и ожиданиям христианских потребителей, не должна застилать перспективы более серьез–ного, зрелого подхода. Представлять себе дьявола абсолютным противником Бога, к тому же с явным перевесом в набранных очках, значит не только оскорблять Бога перманентной фиксацией его немощи, но и культивировать абсурд допущения некоего второго (злого и во всех отношениях более эффективного) Бога, которого терпят во времени лишь потому, что верят в победу над ним в вечности. В гнозисе духовной науки обе силы оказываются, поэтому, выпадающими из ритма и гармонии потенциями Божества, без которых Божественное столь же немыслимо, как музыка без ритмических отклонений и диссонансов. Каждой из них вменено в обязанность представлять односторонний мир и абсолютизировать одну сторону: небо или землю, веру или знание, дух или материю,

жизнь или смерть; Люцифер – это дух, желающий знать себя из эгоистической, мечтательной, морально не очищенной душевности только как духа, Ариман – это дух, овладевающий душой и желающий знать себя только как материю. В христианской традиции первый занял место собственно Бога, а второй собственно дьявола.

Духовная наука разоблачает одностороннего Бога теологии, как Люцифера, и противопоставляет ему другую односторонность под именем Ариман. Обе стороны мирового развития осмыслены в единстве Христова сознания, как отклонения от него; при этом то, от чего они отклоняются (в духовное у Люцифера и в материальное у Аримана),

есть воплощенность Существа Христа в теле Иисуса из Назарета, на восприятии какового оба божественных экстремиста и осознают впервые собственные эволюционные задачи. Искушения, описанные в Евангелиях, могут быть поняты исторически как попытки расколоть Бога и человека в Христе Иисусе в перспективе люциферизации Бога во Христе (полюс монофизитства) и ариманизации человека в Иисусе (полюс иезуитизма). Возможна и более глубокая оптика, в которой названные искушения позволяют осмыслить себя как самоискушения.

Сначала[122]122
  В дальнейшем по: R. Steiner, Aus der Akasha—Forschung. Das Funfte Evangelium, Dornach 1991, S. 86–88.


[Закрыть]
Существо Христа в теле Иисуса из Назарета встретило в своем одиночестве Люцифера. И Люцифер так говорил к нему: «Все царства, которые Ты видишь вокруг себя[123]123
  Нет оснований понимать под названными здесь царствами, скажем, Римскую империю. Это царства астрального мира.


[Закрыть]
, Твои, если Ты признаешь во мне своего господина!» «Но Существо Христа как раз снизошло на землю из духовных миров; оно знало, кто есть Люцифер, и знало, как душа относится к Богам, если она не хочет на земле подпасть соблазну Люцифера. Хотя Христовому Существу в мире, из которого оно явилось, не было ведомо люциферическое искушение[124]124
  Оно, стало быть, не знало еще ничего о Я. Ибо предусловием его жизни в теле Иисуса из Назарета было то, что это тело должно было прежде отказаться от Я (от Люцифера). Место рождения Я, не люциферо–ариманического отображенного Я, а изначального, называется Голгофа.


[Закрыть]
, оно знало, как служат Богам, и было достаточно сильным, чтобы отвергнуть Люцифера». – Второе искушение проистекало из неудачи первого.

Люцифер, задачей которого является вплести ставшее человеком Христово Существо в человеческую карму (1 Быт. 3) и тем самым одержать над ним верх, обращается за помощью к Ариману «Один хотел сыграть на Его высокомерии: Люцифер; другой хотел обратиться к Его страху: Ариман. Оттого и случилось, что один сказал Ему: через мою духовность, через то, что я способен дать Тебе, если Ты признаешь меня, у Тебя не будет больше никакой нужды в том, в чем Ты нуждаешься сейчас, раз уж Ты, как Христос, вошел в человеческое тело. Это физическое тело порабощает Тебя, Ты должен узнать в нем закон тяжести. Оно мешает Тебе преступить закон тяжести, но я вознесу Тебя над законами тяжести. Если Ты признаешь меня, я устраню последствия падения, и с Тобой не случится ничего. Бросайся вниз со скалы! Написано же: повелю ангелам, чтобы они охраняли Тебя, чтобы нога Твоя не коснулась камня. – Ариман же, намеревающийся внушить Ему страх, говорил: я охраню Тебя от страха! Бросайся вниз!» – И это второе искушение отводит Христос Иисус благодаря тому, что оба игрока в своей атаке как бы уравновешивают и нейтрализуют друг друга: Люцифер, когда он обещает помощь в одолении Аримана (закон тяжести), Ариман же, когда он внушает страх перед своим люциферическим преодолением. – Но тут настает время третьего, последнего искушения. «Тогда Ариман отослал Люцифера прочь и, оставшись один, сделал последнюю попытку; он сказал то, отголоски чего сохранились в Евангелии от Матфея: если Ты хвалишься своей божественной силой, тогда преврати минеральное в хлеб, или по версии Евангелия: преврати камни в хлеб! – На это Христова сущность говорила к Ариману: не хлебом единым живы люди, но тем, что приходит из духовных миров как духовное. – Христово Существо знала это лучше всего, ибо Оно только что само снизошло из духовных миров.

Тогда Ариман ответил: возможно, Ты и прав. Но то, что Ты прав, и то, в какой мере Ты прав, не мешает мне некоторым образом удерживать Тебя. Ты знаешь лишь то, что делает дух, спустившийся с высот[125]125
  Это значит: Ты знаешь только Люцифера, отчего Тебе и удалось столь легко отвести его нашепты. Теперь Тебе предстоит свести знакомство со мной.


[Закрыть]
. Но Ты еще не был в человеческом мире. Там внизу, в мире людей, есть и совершенно другие люди, они поистине нуждаются в том, чтобы камни превратились в хлеб, они не могут прокормить себя духом единым». «В это мгновение Ариман говорил Христу нечто такое, что хотя и можно было узнать на земле, чего однако Бог, только что ступивший на землю, не мог еще знать. Он не знал, что внизу на земле необходимо превращать минеральное, металл в деньги, чтобы люди имели хлеб. Это и сказал Ариман, что бедные люди там внизу на земле вынуждены прокармливать себя деньгами. Тут–то и находилась точка, в которой у Аримана была еще определенная власть. И я – так сказал Ариман – использую эту власть!»

Власть Аримана, сила его, есть слабость Люцифера. Ибо слово: не хлебом единым, – аргумент для «чистого» духа Люцифера; в эксегезе Аримана аргумент этот и сам оказывается люциферическим. Именно здесь «нечистый» Ариман вносит свою чреватую последствиями поправку: пусть не хлебом единым, но ведь и не совсем же без хлеба! Решающее значение имеет то обстоятельство, что третье искушение, совсем по– ариманичес–ки, форсирует будущее и разыгрывается в моменте, который Христос достигнет лишь на кресте: в моменте материального. Успех Аримана преопределен как раз моментом несовершенства воплощения, вочеловечения; он вправе пользоваться своей властью ровно в той мере, в какой дух еще (люциферически) разъединен с материей. Поскольку Христово Существо к моменту искушений уже пронизывает астральное тело Иисуса, Люцифер может быть отбит в астральном. Ариман, нападающий в физическом, не может быть отбит, так как он разыгрывает физическую козырную карту там именно, где Существо Христа еще не вмерло в физическое. После провала второй попытки Ари– ман отсылает духовного, слишком духовного Люцифера прочь, чтобы выиграть как раз на том, на чем тот проигрывает. Выигрыш Аримана в современной дикции гласит: социальный вопрос. Нижеследующие отрывки, в которых подводятся итоги этого выигрыша, заимствованы из одной Легенды, литературная запись которой датирована памятным 1879‑м годом.

Тема легенды – третье искушение в широко комментируемой и монологичной форме. Спустя десятилетие к этому монологу присоединит свой голос «Антихрист» Ницше. На вулканическом фоне обоих названных произведений можно поразмыслить о нервозности выигравшего Бога, который в предчувствии тревоги не погнушался даже взяться за перо и опуститься до литературной братии. Страх Аримана (накануне «Философии свободы») есть страх перед Люцифером, перед самопознанием последнего, в результате которого старое богатое духом Я подносит себя, как дар, новорожденному смыслу мира. Последним шансом предотвратить это было бы столкнуть отосланного прочь Люцифера с голой и пробивной правдой социализма, перед которой у него не оставалось бы иной возможности, как запечатать уста благородным и страждущим молчанием:

«Страшный и умный дух, дух самоуничтожения и небытия, великий дух говорил с Тобой в пустыне, и нам передано в книгах, что он будто бы „искушал“ Тебя. Так ли это? И можно ли было сказать хоть что нибудь истиннее того, что он возвестил Тебе в трех вопросах, и что Ты отверг, и что в книгах названо „искушениями“? А между тем если было когда–нибудь на земле совершено настоящее громовое чудо, то это в тот день, в день этих трех искушений. Реши же сам, кто был прав: Ты или тот, который тогда вопрошал Тебя? Вспомни первый вопрос[126]126
  Последовательность в изложении трех искушений у Матфея и Луки иная, чем в Пятом Евангелии: первый вопрос у них фигурирует здесь как третий. Эта кажущаяся несогласованность указывает лишь на различное
  оформление«фактов», которые, физически воспринятые, протекают в обычном времени, астрально же увиденные, вспять. (Можно было бы в этой связи обратить внимание на композицию «Пятого Евангелия» – в его первоначальной редакции пяти лекций в Кристиании от 1 до 6 октября 1913 года: события рассказываются здесь с конца до начала.) «Несогласованности» встречаются, впрочем, и в каноническом тексте; так, второе искушение у Матфея есть третье у Луки и наоборот.


[Закрыть]
; хоть и не буквально, но смысл его тот: „Ты хочешь идти в мир и идешь с голыми руками, с каким–то обетом свободы, которого они, в простоте своей и в прирожденном бесчинстве своем, не могут и осмыслить, которого боятся они и страшатся, – ибо ничего и никогда не было для человека и для человеческого общества невыносимее свободы! А видишь ли сии камни в этой нагой раскаленной пустыне? Обрати их в хлебы, и за Тобой побежит человечество как стадо, благодарное и послушное, хотя и вечно трепещущее, что Ты отымешь руку Свою и прекратятся им хлебы Твои“[127]127
  Одной из первых акций большевистского режима было, как известно, завладеть хлебными подвозами, установив над ними тотальный контроль. Это давало возможность время от времени организовывать искусственный голод и поддерживать его до самой грани, за которой грозили вспыхнуть хлебные бунты. Хлеб за мгновение до взрыва подвозился и подавался как манна небесная. Понятно, что мышечным рефлексом голодных было поцеловать руку дающего, но понятно и то, что рефлекс этот должен был сопровождаться трепетом, из страха, что Кормилец мог бы отнять свою руку, и тогда прекратились бы хлеба его. Примечательно, что это политически, в диспозитиве власти, инструментализированное Отче наш разыгрывалось как раз под флагом свободы!


[Закрыть]
. Но Ты не захотел лишить человека свободы и отверг предложение, ибо какая же свобода, рассудил Ты, если послушание куплено хлебами? Ты возразил, что человек жив не единым хлебом, но знаешь ли, что во имя этого самого хлеба земного и восстанет на Тебя дух земли, и сразится с Тобою, и победит Тебя, и все пойдут за ним, восклицая: „Кто подобен зверю сему, он дал нам огонь с небеси!“ Знаешь ли Ты, что пройдут века и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные. „Накорми, тогда и спрашивай с них доб– родетели!“ – вот что напишут на знамени, которое воздвигнут против Тебя и которым разрушится храм Твой. На месте храма Твоего воздвигнется новое здание, воздвигнется вновь страшная Вавилонская башня, и хотя и эта не достроится, как и прежняя, но все же Ты бы мог избежать этой новой башни и на тысячу лет сократить страдания людей, ибо к нам же ведь придут они, промучившись тысячу лет со своей башней! Они отыщут нас тогда опять под землей, в катакомбах, скрывающихся (ибо мы будем вновь гонимы и мучимы), найдут нас и возопиют к нам: „Накормите нас, ибо те, которые обещали нам огонь с небеси, его не дали“. И тогда уже мы и достроим их башню, ибо достроит тот, кто накормит, а накормим лишь мы, во имя Твое, и солжем, что во имя Твое. О, никогда без нас они не накормят себя! Никакая наука не даст им хлеба, пока они будут оставаться свободными, но кончится тем, что они принесут свою свободу к ногам нашим и скажут нам: „Лучше поработите нас, но накормите нас“.

Поймут наконец сами, что свобода и хлеб земной вдоволь для всякого вместе немыслимы, ибо никогда, никогда не сумеют они разделиться между собою! Убедятся тоже, что не могут быть никогда и свободными, потому что малосильны, порочны, ничтожны и бунтовщики. Ты обещал им хлеб небесный, но, повторяю опять, может ли он сравниться в глазах слабого, вечно порочного и вечно неблагодарного людского племени с земным? И если за Тобою во имя хлеба небесного пойдут тысячи и десятки тысяч, то что станет с миллионами и с десятками тысяч миллионов существ, которые не в силах будут пренебречь хлебом земным для небесного? Иль Тебе дороги лишь десятки тысяч великих и сильных, а остальные миллионы, многочисленные, как песок морской, слабых, но любящих Тебя, должны лишь послужить материалом для великих и сильных? Нет, нам дороги и слабые. Они порочны и бунтовщики, но под конец они–то станут и послушными. Они будут дивиться на нас и будут–считать нас за богов за то, что мы, став во главе их, согласились выносить свободу и над ними господствовать – так ужасно им станет под конец быть свободными. Но мы скажем, что послушны Тебе и господствуем во имя Твое.

Мы их обманем опять, ибо Тебя мы уже не пустим к себе. В обмане этом и будет заключаться наше страдание, ибо мы должны будем лгать. Вот что значил этот первый вопрос в пустыне, и вот что Ты отверг во имя свободы, которую поставил выше всего. А между тем в вопросе этом заключалась великая тайна мира сего. Приняв „хлебы“, Ты бы ответил на всеобщую и вековечную тоску человеческую как единоличного существа, так и целого человечества вместе – это: „пред кем преклониться?“ Нет заботы беспрерывнее и мучительнее для человека, как, оставшись свободным, сыскать поскорее того, пред кем преклониться. Но ищет человек преклониться пред тем, что уже бесспорно, столь бесспорно, чтобы все люди разом согласились на всеобщее пред ним преклонение. Ибо забота этих жалких созданий не в том только состоит, чтобы сыскать то, пред чем мне или другому поклониться, но чтобы сыскать такое, чтоб и все уверовали в него и преклонились пред ним, и чтобы непременно все вместе. Вот эта потребность общности преклонения и есть главнейшее мучение каждого человека единолично и как целого человечества с начала веков.

Из–за всеобщего преклонения они истребляли друг друга мечом. Они созидали богов и взывали друг к другу: „Бросьте ваших богов и придите поклониться нашим, не то смерть вам и богам вашим!“ И так будет до скончания мира, даже и тогда, когда исчезнут в мире и боги: всё равно падут пред идолами. Ты знал. Ты не мог не знать эту основную тайну природы человеческой, но Ты отверг единственное абсолютное знамя, которое предлагалось Тебе, чтобы заставить всех преклониться пред Тобою бесспорно, – знамя хлеба земного, и отверг во имя свободы и хлеба небесного. Мы исправили подвиг Твой и основали его на чуде, тайне и авторитете. И люди обрадовались, что их вновь повели как стадо и что с сердец их снят наконец столь страшный дар, принесший им столько муки».

В этом фрагменте, прежде чем мы стали бы вникать в его содержание, от нас не должна ускользнуть следующая «формальная» деталь: здесь беспрерывно и как бы на одном дыхании говорится лишь с одной стороны, в то время как другая сторона, к которой обращен стремительный дискурс, хранит молчание. Единственный жест, которым молчащий пленник реагирует на последнюю фразу своего обвинителя, после того как тот объявляет ему, что пошлет его завтра на костер, должен восприниматься не только как компенсация молчания, но и как ответ sui generis: внезапно он подходит к старику и тихо целует его «в бескровные девяностолетние уста». Не следует лишь торопиться с выводом, что удержать изображенного им Христа от соблазна вступить в дискуссию Достоевскому помог его художественный вкус и такт.

Хотя и бесспорно, что Христос, дискутирующий в романе с Супостатом, не сулил бы автору ничего, кроме провала в одномерности дурного

вкуса, иному читателю не станет легко на сердце и от молчащего Христа. Что за, в самом деле, шутка, если именно Логосу, стало быть говорящему Богу, отказывает язык там, где противник его каждым словом попадает не в бровь, а в глаз! Молчит ли Логос, оттого что ему нечего сказать? Или он молчит, так как считает ниже своего достоинства ввязаться в спор с Иудой? Парадокс, достойный буддистского коллапса: молчать, значит отрицать себя, говорить, значит плодить безвкусицу. Но уж совсем нелепым, поверх обеих названных нелепостей, выглядит завершительный жест, когда единственным аргументом Бога– Логоса оказывается – поцелуй. Нет сомнения, что этот жест до сих пор приводит в умиление христианских старых дев обоего пола; нам он представляется чересчур христианским, чтобы удовлетворить нашу христианскую серьезность. Мы помним, что в знаковом мире христианства поцелуй – это всегда поцелуй Иуды: «Кого я поцелую, Тот и есть». Христос, целующий Иуду, – любопытно, что на эту перверсию попался Достоевский, христианин до слез. Но если поцелуй в знаковом мире христианства есть поцелуй предателя, то значит ли это, что на сей раз Христос Иисус предает своего умного противника? Кому же именно? Логос, реагирующий поцелуем на острую, как нож, диалектику Сатаны, годится скорее в барочную оперу, чем в мировую трагедию. Уже не говоря о том, что этим отчаянным реваншем он лишь льет воду на мельницу своего противника.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю