Текст книги "Том 3. Осада Бестерце. Зонт Святого Петра"
Автор книги: Кальман Миксат
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)
Но что это? Какая сила подняла в воздух такое огромное облако пыли, что, казалось, даже солнце спряталось в испуге? Это едут «казаки»! Посмотрите только, как танцуют их кони, сверкая подковами, как ослепительно блещут их пики! Шестнадцать отборных всадников, стройных, ловких, смелых; в папахах с красными кистями, в красных доломанах и шароварах, издали похожие на полевые маки, алеющие в море пшеницы!
Эй, девицы-красавицы, скорее открывайте окна, едут «казаки»!
Колонну «казаков» сменяет артиллерия – вереница из восьми пушек на маленьких колесиках; орудия тянут приземистые горные лошадки, и на каждой пушке восседает бескипский разбойник с трубкой в зубах, которая, по-видимому, Составляет часть униформы артиллеристов.
Над колонной плывет разноголосый гам – выкрики, песни; хохот.
Один из пехотинцев, следовавших колонной за орудиями, увидел в канаве у дороги лягушку и, ловко подцепив её на пику, закричал во всю глотку:
– Первый убитый! Первый убитый!
Хорошо, что главнокомандующий далеко впереди, иначе он не спустил бы солдату такую неуместную шутку.
Пехоту (сто с лишним человек) ведет бравый Бакра. Да это сама венгерская история проходит парадом в костюмах и вооружении наших предков! Маковник, например, обряжен в тяжелые латы, голову его прикрывает шишак с перьями, а на груди красуется крест времен Готфрида Бульонского. Сурина одет воином из «черной армии» короля Матяша, с черепом и скрещенными костями на шапке. Мундир Яноша Слимака некогда носил один из воинов Матэ Чака, большую голову Дюро Баринки украшает желтый полинялый турецкий тюрбан, а полы длинного кафтана бьют по загнутым кверху бочкорам. Могучую фигуру Пала Ковача плотно облегает зеленая атилла с разрезными рукавами. На Андраше Контопеке, как на жерди, висит голубая форма пеших гвардейцев… Да разве всех перечтешь! И прилежному портному не хватило бы жизни изучить покрой всех этих нарядов.
В хвосте войсковой колонны двигались боевые колесницы – две окрашенных в желтую и черную краску телеги. Это были списанные за негодностью патронные повозки, которые граф Иштван приобрел у интендантов будетинского гарнизона. В боковых стенках повозок было прорезано по три дырки, из которых угрожающе зияли жерла мортир.
Каждую повозку тащили три пары быков, рога которых были оснащены невиданным боевым приспособлением: на них было насажено по железному кольцу, от которого во все стороны веером торчали небольшие острые копья. Быков этих предполагалось выпрячь из телег у самых ворот Бестерце и напустить на население города. Как видно, господин Форгет обладал незаурядным военным талантом – ведь это он изобрел такое грозное оружие!
Шествие замыкала провиантская телега, где громоздились мешки картофеля, большущий бочонок водки и груда свежеиспеченных булок. На вершине пирамиды из мешков с картошкой дремал, лежа на спине, Станислав Пружинский. У бортов телеги было подвешено по огромному куску свиного сала. Как на грех, колеса телеги то и дело задевали сало, прорезав настоящие колеи в почтенной закуске, и всю дорогу целая свора собак с яростным лаем сопровождала аппетитную телегу.
Процессия все же двигалась в полном порядке, величаво извиваясь по будетинской дороге. Солнечные зайчики то весело плясали на наконечниках копий и пик, то перепрыгивали на стволы ружей и пистолей. Озорной ветер теребил пышные султаны киверов, а пшеница вдоль дороги под его порывами вдруг испуганно бросилась бежать вдаль, и сосновый бор все время, пока войско шло через него, казалось, шептал:
– Берегись, Бестерце! Беда грозит тебе, Бестерце!
И стонала земля под копытами коней, под колесами пушек…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ВЕСЕЛЫЕ РОДСТВЕННИЧКИ
Много-много лет тому назад в городе Жолна, базарная площадь которого украшена аркадой, жил торговец скобяными товарами Трновский. Было у него три сына: Петер, Дёрдь и Гашпар. Умирая, отец призвал к своему смертному одру подросших сыновей и приказал каждому выбрать себе занятие.
Старший из сыновей, Петер, так отвечал отцу:
– Я займусь пчелами. Замечательно трудолюбивые создания – пчелки, они и себя и меня прокормят.
И стал Петер торговать воском и медом. По всей Северной Венгрии скупал он соты и мед: пчелы целого края были его рабынями.
Средний сын, Дёрдь, рассудил иначе:
– Я буду врачом, отец. Моя стихия – люди. Пчелы богаты только медом. Хотя, конечно, и его можно обращать в деньги. По у людей в чулке звонкие талеры уже лежат готовенькими. Вот за ними-то я и начну охоту. Когда человек болен, он деньги ни во что не ставит. А рано или поздно на каждого человека приходит хворь.
И его выбор одобрил кивком головы старый Трновский.
– Ну что ж, хорошо, изучай медицину!
У третьего сына, Гашпара, тоже была своя точка зрения, отличная от взглядов старших братьев:
– Из всех живых существ на земле, дорогой отец, самое большое уважение заслуживает овца: она и мясо дает, и шерсть, и молоко. Истрать на нее грош, она отплатит тебе форинтом. Словом, займусь-ка я овцеводством.
Старый Трновский оставил каждому сыну по три тысячи форинтов и, умирая, сказал:
– Одобряю ваши замыслы, выполняйте их! А я буду присматривать за вами сверху, с небес.
Присматривал он или нет, про то мне неизвестно, но если действительно смотрел, то мог увидеть, что два его сына, старший, торговавший медом и воском (или, как говорят словаки, «вощиной»), и младший, который избрал предметом своей деятельности овцу, – разбогатели.
В те времена, когда общинные луга еще не были поделены, легко было разбогатеть скотоводу. Беднота в словацких городах и селах овец не держала. Иной, может, и завел бы, да из-за нескольких штук пастуха нанимать не было смысла. Зато тот, у кого было много овец, мог беспрепятственно пасти их на общественных выгонах. Так что целый город кормил овец Гашпара Трновского, а овцы – одного своего хозяина.
Что до пчел, то они по природе своей социалисты. Они не признают ни частной собственности на землю, ни поземельных книг. Всякий цветок, где бы и на чьей бы земле ни рос – далеко в поле или у дороги, в саду священника или на окне барышень Виторис, – принадлежит им. Попробуй помешать им наслаждаться нектаром, жестоко поплатишься: пчелка пырнет тебя своим жалом – и жаловаться некому!
Через некоторое время оба брата пооперились и, удачно вложив свои капиталы, стали самыми богатыми и почтенными гражданами Жолны. При этом они люто ненавидели один другого; не было такого грязного ругательства (по крайней мере в словаре, выпущенном «Матицей» *), которым они не наградили бы друг друга. Однако, несмотря на взаимную ненависть, оба были ярыми поборниками панславизма и регулярно посещали собрания его приверженцев в Туроц-Сент-Мартоне. Одно из таких собраний в прошлом году созвал граф Иштван Понграц Недецкий: на базарную площадь города, где под открытым небом шел митинг, он прикатил на ломовой телеге, запряженной четверкой лошадей, и приказал своим слугам сбросить с телеги двадцать штук собак. (К шее и хвосту каждого пса были привязаны погремушки.) Собаки разбежались по толпе словаков, собравшихся послушать своих ораторов (как раз выступал Хурбан-младший), и подняли такой лай и шум, какого, по словам свидетелей, еще никому не доводилось слышать.
Но прошу прощения у читателей за это отступление, поскольку я вовсе не собирался рассказывать ни о «культурной миссии» графа Понграца (как он называл свою злую шутку), ни о том, что речи Хурбана-младшего и остальных ораторов заглушал лай собак. (Что ж, у кого глотка крепче, за тем и слово!)
Ведь я-то собрался описать вражду двух братьев, а она проявлялась во всем: если на выборах депутатов в парламент один из них поддерживал партию Ференца Деака, другой обязательно голосовал за приверженцев Тисы *. Если один собирался приобрести луг или дом, а другой узнавал об этом, он немедленно являлся к хозяину и предлагал ему сумму, значительно превышавшую запрос, чтобы только перехватить покупку из-под носа у своего родного брата.
Петер, торговец воском, остался до конца жизни холостяком, объясняя это так:
– Что я, дурак, – своим горбом добро наживать, чтобы «она» им улицы мела? (Петер имел в виду шелковые юбки.)
Гашпар тоже не считал себя дураком, тем не менее женат был трижды.
– Жена ведь хоть что-нибудь да принесет в хозяйство! – рассуждал он.
Хотя Гашпар схоронил двух жен, крестить ему пришлось только один раз, что тоже неплохо, так как крестины – удовольствие дорогое. От первой жены, Жужанны Петраш, у него остался сын, которому отец решил дать благородное воспитание и послал учиться в город Шелмецбаня.
Что до среднего брата, Дёрдя, то он-то как раз и оказался в дураках. Дёрдь изучил свою медицину, но учение поглотило те три тысячи форинтов, которые он получил в наследство от отца: все они ушли на книги и на плату за обучение. Не повезло ему и после окончания университета: лечение жителей в Жолне – дело неблагодарное. И впрямь странная это была идея – стать врачом, да еще в Жолне, где такой здоровый горный воздух! Откуда там и взяться-то больным? А кроме того, словаки – народ добродушный, смирный, и если уж пришла смерть, не спорят с ней, не кричат: «Не хочу умирать, жить хочу, буду пить это лекарство, другое лекарство!» Они не посылают ни за врачом, ни в аптеку, а сразу покоряются и, сказав: «Pod', smrt!» («Иди, смерть!») – навеки закрывают глаза. А если кто и вздумает потягаться со смертью, все равно не к врачу поедет, а к раецкому источнику, где ему поставят несколько банок, чтобы удержать на земле его бренное тело.
Вот какие печальные, весьма печальные условия для врачебной деятельности были в Жолне! Крестьянин старается как можно меньше болеть, а если заболеет, то не лечится, а если и лечится, то не платит, поскольку денег у него нет. Что до господ, то они, хотя и болеют, даже у врачей лечатся, а иногда и деньги имеют, но платить тоже не платят, а вместо гонорара предлагают доктору:
– Отныне, мой друг, будем на «ты».
Таким образом, доктор Трновский благодаря врачебной практике приобрел в течение своей жизни очень много друзей, с которыми был на «ты», но умер в такой бедности, что его имущества едва хватило на похороны. После себя он оставил лишь поношенное платье, кое-какую ветхую мебель, врачебные инструменты и одиннадцатилетнюю дочь – Аполлонию.
Это была прелестная девочка с благородным овальным личиком и выражением какой-то безграничной, трогательной печали в сияющих голубых глазах, осененных длинными ресницами. А что за волосы были у девочки! Цвета пшеничных колосьев, они венком обрамляли ее головку. Знаменитый художник, случайно забредший в Жолну, увидев девочку, решил, что дева Мария, заступница наша, в детстве должна была выглядеть именно так, и написал с Аполлонии портрет богородицы. Портрет этот, хранящийся ныне в одной из наших национальных картинных галерей, так и был назван: «Богородица в детстве», и его усердно хвалили в свое время газеты.
В день смерти бедняги-доктора жолненский бургомистр господин Миклош Блази встретил на улице Гашпара Трновского и, беседуя о безвременной кончине его брата, сумел так разжалобить скотопромышленника, что тот вызвался взять к себе на воспитание маленькую Аполлонию и стать ее опекуном. Весь город тотчас же принялся хвалить поступок Гашпара: «Вот видите, скряга скрягой, а все же и у него есть сердце».
Прослышав о случившемся, Петер Трновский рассвирепел и, не теряя ни минуты, примчался в городскую думу, где заявил, что опеку над сироткой-племянницей, нескольку у него своих детей нет, берет на себя он, а у его негодяя-брата бедное дитя все равно погибнет и т. д. Господин Блази успокоил его:
– Ну что ж, пожалуйста, будьте опекуном. Тем более что Гашпар согласился не слишком охотно.
Слух о шагах, предпринятых Петером, дошел до Гашпара. Он немедленно прилетел в городскую думу и потребовал, чтобы именно его признали опекуном девочки, поскольку он изъявил это желание первым. В противном случае пусть-де городской магистрат пеняет на себя.
Городской голова, будучи по природе своей приспособленцем, совсем растерялся и не знал, как поступить. Оба Трновские были могучими столпами города Жолна и, навалившись, могли пошатнуть, а то и спихнуть с места любое должностное лицо в магистрате.
Поэтому Блази предпочел оставить открытым этот неожиданно возникший щекотливый вопрос. Лучше подождать: нередко и весьма болезненные прыщики сами собой проходят.
Но этот прыщ сам собой не прошел. Едва кончились похороны, как дядя Гашпар, покидая кладбище, на глазах у всех взял маленькую сиротку за руку и сказал:
– Пойдем со мной, дитя!
Однако не успел он договорить, как к нему подскочил дядя Петер, красный как рак с глазами, горящими ненавистью, и вырвал девочку из рук брата.
– Фарисей, не тронь мою подопечную! Благородного братца захотел из себя разыграть! А вот это ты видел? (И он сунул под нос Гашпару фигу.) Пошли, Аполка! Ну, шагай, раз, два, три!
Из глаз девочки градом хлынули слезы. Ее дергали из стороны в сторону, а она стояла безучастная, не понимая, чего от нее хотят, о чем говорят. У нее в ушах все еще отдавался глухой, леденящий душу стук комьев земли, падавших на крышку гроба.
– Отдай девочку, не то я тебе ребра переломаю! – рычал Гашпар.
– Это мы еще посмотрим, только подойди! Я в глаза твои бесстыжие плюну! У, ростовщик!
– Ах ты, барыга! – взревел Гашпар, набросился на Петера и, ухватив его за черный шелковый галстук, начал душить.
И братья принялись награждать друг друга пощечинами и тумаками к вящему ужасу столпившегося вокруг богобоязненного люда.
Такой позор – и где? На кладбище, во время похорон! Нет, повезло бедняге Дюри, очень повезло, хоть на том свете скрылся от этих негодяев. И как только земля еще их носит!
– Давно бы пора уволить господа бога с его должности, вздыхал старый безбожник и еретик Михай Дома, – за то, он таких вот людишек и богатством оделяет, и почетом, и удачей!
Наконец одна бедная женщина, муж которой, писарь городской думы Йожеф Кливени, почитал себя родственником покойной матери Аполлонии, улучила момент, когда друзья драчунов, разняв, потащили по домам обоих братьев, избивших друг друга в кровь, в разодранных в клочья рубашках, – и взяла Аполлонию за руку.
– Не плачь, моя жемчужинка! – ласково сказала она, вытирая своим черным траурным передником заплаканное лицо девочки. – Не ходи ты, дитятко, ни к одному из них. Разве место тебе, маленькой нежной голубке, среди этих злых коршунов? Иди лучше ко мне. Я хоть и бедная, но все же постельку тебе постелю мягче ихней, потому что сердце у меня мягкое и потому что я тебя люблю, моя маленькая!
Она погладила золотистые волосы малютки, поцеловала ее в лобик и, воспользовавшись тем, что окружающие все еще глазели на драчунов, никем не замеченная, увела девочку к себе домой. А рассвирепевшие дяди, кипя местью, еще долго вырывались из крепких рук разнимавших их мужчин, чтобы снова броситься друг на друга, и выкрикивали отвратительные ругательства:
– Еще сегодня собаки будут лизать твою кровь!
– В порошок сотру, пиявка!
– Вот увидишь, я буду опекуном!
– Нет я – хотя бы небо рухнуло!
Разумеется, в пылу ссоры дядюшки даже не вспомнили о ребенке. Только на другой день они оба стали требовать, чтобы бургомистр сдержал слово, данное каждому из них. Иначе ему тоже придется худо.
– Подавайте мне ребенка, и точка! – требовал Петер. – Девочка мне обещана!
– Если Петера назначат опекуном, – передавал через людей Гашпар, – я пристрелю бургомистра, как лживую собаку. Я первым вызвался взять девочку на воспитание.
В такой сложной обстановке на третий день после похорон и собрался на заседание опекунский совет. Совет принял во внимание желание обоих братьев Трновских стать опекунами (и надо же было поднимать такой шум из-за какой-то девочки!), а также учитывая, что братья Трновские – люди влиятельные, а посему отнюдь не в интересах города обидеть их отказом и тем самым настроить против себя, и, наконец, принимая во внимание обстоятельство совсем особого рода (в протокол его, разумеется, решено было не заносить), а именно, что братья покойного доктора Трновского воспитали бы девочку в непатриотическом духе, – опекунский совет, исходя и из национальных интересов, постановил: inter duos litigantes[4]4
Между двух дерущихся (лат.).
[Закрыть] отдать ее под опеку родственнику Аполлонии Трновской по материнской линии – Йожефу Кливени, писарю городской думы, одновременно призвав обоих дядей подопечной благородно, по-родственному, принять участие в расходах по воспитанию и содержанию сиротки, поскольку опекун человек бедный.
Петер Трновский, получив решение опекунского совета, разорвал его на клочки.
– Не дам ни гроша! Опекунский совет дураком меня считает, что ли? Пусть теперь сами нянчатся с девчонкой?
Впрочем, гнев Петера прошел, как только он сообразил, что ведь и Гашпар тоже не стал опекуном!
Гашпар рассуждал точно так же, а потому и он решил не давать ни гроша на содержание Аполки.
Старый же пьяница писарь Кливени, увидев, что обманулся в своих надеждах, – он-то рассчитывал, что, став опекуном девочки, ухватит толику того богатства, которое неиссякаемым потоком польется в его дом из карманов щедрых дядюшек! – стал вымещать злобу на ребенке. Бедную сиротку ожидала печальная судьба; она ходила в лохмотьях, нередко босая; даже кормила ее тетушка Кливени украдкой от мужа, этого чудовища, которого она и сама боялась.
Бедная маленькая Аполка, которая так расцвела в доме отца, теперь заметно похудела, начала хиреть; ведь ей приходилось работать теперь с утра до поздней ночи, так как Кливени уволил прислугу и заставил девочку выполнять всю работу по дому:
– Я тебя и так даром кормлю, оборванка!
Худое, тщедушное тело девочки было испещрено синяками, потому что писарь, возвращаясь домой пьяный, всякий раз бил и Аполку и жену. А пьяным он был каждый вечер. Так что те дни, когда он не приходил домой, а ночевал где-нибудь под столом в кабаке, были для Аполки настоящими праздниками.
Так миновали два долгих года, а в жизни сиротки не произошло никаких изменений. Да и кому было дело до судьбы такой ничтожной козявки? Правда, поначалу люди ругали двух бессовестных дядей, но потом стали ругать их уже за другое и вскоре совсем позабыли о бедняжке. Она смешалась с прочими бедными ребятишками, чьи маленькие ножки топочут по земному шару стоптанными башмаками, которые взрослые сбросили с ног за непригодностью, и жизнь в отчем доме вспоминалась ей теперь как какой-то туманный сон. Иногда ей говорили, что тот-то и тот-то богатый человек – ее дядя, но все это было для нее лишь пустым звуком и не служило поводом ни для огорчений в настоящем, ни для надежд на будущее. Да и знала ли она вообще, что такое «дядя» и что такое «настоящее» или «будущее»? Ничего она не знала и жила лишь потому, что еще не умерла. Жила потому, что каждое утро ее расталкивала тетушка Кливени со словами: «Почисти-ка поскорей дядюшкины сапоги!» Засыпала вечером, когда уже не могла больше двигаться от усталости, плакала, когда ее били, потому что было больно. Но о жизни вообще она не знала ничего, считая, что все так и должно быть, и только о смерти думала как о чем-то таинственном, необычайном. О том же, умирает ли человек навеки или нет, она не задумывалась. Ведь, казалось ей, схвати тетушка Кливени какого-нибудь мертвеца за плечо да тряхни его как следует: «А ну, вставай скорей, почисти дядюшкины сапоги», – то и мертвец вскочил бы. Может, и ее бедный папочка проснулся бы…
Однажды, когда девочка возвращалась с рынка с тыквой в руках, подмастерье сапожника Волека (он нес починенные сапоги члену городской управы Буронке) подтолкнул ее в бок и сказал:
– Аполка, вон идет твой дядюшка, подойди к нему, поцелуй ручку.
Действительно, Петер Трновский проходил в этот момент мимо церкви, весело размахивая тростью с костяным набалдашником, – он только что заключил очень выгодную сделку с городом, – как вдруг к нему подбежала девочка и, по совету мальчишки, но совершенно уверенная, что так оно и должно быть, поймав волосатую, унизанную перстнями руку весело насвистывавшего пожилого господина, поцеловала ее. Старик взглянул на оборванную девочку и, узнав в ней свою племянницу, загмыкал, не зная, как быть:
– Гм, гм! Так это ты? Ну-ну, ну-ну…
Он пошарил в карманах, но, как назло, не обнаружил там ни одной серебряной монетки, а в таком случае никак нельзя было дать меньше двадцати филлеров. Петер вынул бумажник в надежде найти там новенькую хрустящую форинтовую бумажку. Но там лежали только банкноты по пять форинтов. Это много, слишком много. Да и что станет делать этакое дитя с пятью форинтами?
На счастье, как раз напротив находилась кондитерская. О! Вот то, что нужно!
– А ну-ка, иди за мной, девчушка!
Они вошли в лавку, дверь волшебно зазвенела, кондитер по одному слову дядюшки наполнил большой-пребольшой пакет всевозможными сластями, перевязал его красивой веревочкой и – все это отдал Аполке! У девочки сердечко зашлось от необычайной радости, ей показалось, что она вот сейчас упадет от счастья. Глаза ее затуманились, и ей уже чудилось, сквозь этот туман, что она идет по улице, а за ней мчится целая свора собак. Но, конечно, ничего этого не было, и голос дядюшки мигом вернул ее к действительности:
– И в руку тоже возьми две-три конфетки, съешь по дороге, деточка!
Выйдя из лавки, они тут же у двери и расстались: дядюшка Петер направился к ресторану, Аполка же пошла домой, по дороге рассказывая всем и каждому, какой у нее хороший дядя и что он ей купил, и все, кому она говорила о своем дядюшке, предсказывали, что теперь судьба ее переменится; только дома Кливени мрачно сказал:
– А ну покажи, что купил тебе этот негодяй?
Он разорвал шпагат, вытащил из свертка медовые пряники и с жадностью принялся их пожирать один за другим, приговаривая после каждого:
– Ну и негодяй, ну и негодяй!
Слух о примечательном происшествии, переходя из уст в уста (с добавлением: «Видно, начался конец света»), быстро облетел весь город. Достигнув ушей Гашпара Трновского, слух этот привел его в ярость.
Всю ночь он беспокойно провертелся с боку на бок на своем ложе. А рано утром, подкараулив племянницу возле дома писаря Кливени, Гашпар потащил ее прямо к сапожнику, а потом к портному и галантерейщику, где накупил ей столько всякой всячины, что нести покупки пришлось двум посыльным. Дядюшка же Гашпар шагал рядом и всю дорогу удовлетворенно бормотал:
– Вот, сдохни от зависти, проклятый, жадный пес! Теперь попробуй меня переплюнуть!
Но и господина Петера Трновского не так-то просто было переплюнуть, коль скоро дело дошло до «кто кого». Едва он услыхал о «ходе» Гашпара, как злая, гордая кровь его вскипела:
– Вот как? Ты еще смеешь голос подавать? Пыль хочешь всему свету в глаза пустить какими-то двумя-тремя жалкими тряпками? Со мной захотел тягаться? Ну что ж, попробуй!
И, не долго думая, он послал за девочкой, а затем отправился с ней к ювелиру, где накупил целую груду украшений: жемчуга, кольцо со смарагдом, серьги, браслет и ожерелье – все из чистого золота, – словом, все, что только нашлось дорогого и красивого на витрине у ювелира. Не всякая обитательница аристократического замка получает столько в приданое.
Такой оборот дела несколько изменил положение Аполки. Но еще больше изменений внес он в жизнь писаря Кливени, так как все эти ценные предметы, попав в его руки, быстро превращались в вещества жидкие. Разумеется, не каким-нибудь там чудесным способом, а через посредство ростовщика-еврея, которому славный опекун аккуратно относил все эти вещи в заклад.
Ох, и погулял же Кливени за это время в жолненском «господском ресторане»: вино и пунш лились рекой, гремела музыка, летели форинтовые бумажки цыгану-скрипачу Гонгою, с которым он затем обходил город и, останавливаясь под окнами у панславистов, заставлял цыгана играть песенку:
Красный повод, белый конь!
Страну продал, боже мой!
Это был смелый намек на печальное приключение его величества короля Святоплука, * всякий раз приводивший в бешенство жолненских господ словаков.
А писарю только того и надо: Кливени уже сто раз следовало выгнать из магистрата за бесчисленные должностные преступления и мелкие злоупотребления по службе. Но можно ли лишить должности такого великого венгерского патриота? Дело Кливени всегда было делом Венгрии! А писарь был малый не промах и отлично знал, на какой струне нужно играть. И он-то уж куда лучше использовал этот «красный повод», чем вождь венгров Арпад, превратив его в своего рода патент на неприкосновенность.
Разумеется, теперь он стал обращать больше внимания на Аполку, даже послал ее в школу учиться. Однажды, заложив у ростовщика очередной браслет с рубином, он купил девочке кусок кокосового мыла.
– Жужанна, – сказал он жене, – сегодня я получше присмотрелся к девчонке. Знаешь, она будет очень красивой, когда вырастет. На редкость красивой. А, впрочем, почему бы ей не быть красивой? Ты что-то сказала, Жужанна? Ничего не сказала? Ну хорошо делаешь, что молчишь. Умой, причеши ее да одевай чисто. Хочу, чтобы она была хорошенькой. Ничего плохого мне не будет от этого, да, наверное, и ей тоже. Нет, в самом деле, есть что-то чертовски приятное в ее мордашке.
Тут он позвал с кухни Аполку, долго ее разглядывал, а затем протянул ей завернутый в шелковую бумагу кусок мыла.
– Ну-ка, козявка, – непривычно ласковым и игривым тоном заговорил с девочкой, – что принес твой опекун своей маленькой овечке? А ну, живо, целуй мне руку!
Девочка приложилась к дядюшкиной «ручке» и развернула обертку. Увидев, что было завернуто в бумажку, Аполка мило улыбнулась. О, это была уже не та детская улыбка, которой она выразила свою радость, когда дядя Петер купил ей медовые пряники, – нет, это была уже улыбка девушки. «Мыло! Туалетное мыло!» – пронеслось у нее в голове, и, покраснев до корней волос, она убежала.
О, этот маленький кусок туалетного мыла, как много он ей сказал! Тонкий, дразнящий аромат его щекотал ноздри и, пропитав каждую частичку ее тела, казалось, с кровью проник в сердце, где разбудил то маленькое чудовище, которое, свившись в клубок, подобно змейке, дремлет до поры в молоденькой девушке. Имя ему – кокетство. Дочь Евы, стучат! Это всего лишь кусок туалетного мыла. Но ведь ты слышишь, ты угадываешь, чей это зов?!
Аполка вступила в четырнадцатое лето своей жизни, хорошея с каждым днем, когда судьба ее сделала новый, еще более неожиданный, поворот.
Бургомистр, прослышав о доброте дядюшек к племяннице и вместе с тем видя, что писарь Кливени все подарки братьев Трновских использует в своекорыстных целях (именно так выразился сей государственный муж), сообщил о положении девочки губернатору, у которого покойный доктор Трновский был в свое время домашним врачом. Их превосходительство соизволяя принять живейшее участие в судьбе сиротки и пообещал заняться этим вопросом, чтобы вырвать бедное дитя из рук пьяницы-писаря.
Оба Трновские получили приглашение на очередной обед у губернатора, и за шампанским, когда размягчается любое сердце, губернатор, дипломатично заведя разговор о девочке, уговорил братьев не бросать сиротку на произвол судьбы, а воспитывать племянницу на равных основаниях, поочередно беря Аполку к себе в дом – каждый раз на полгода.
И вот началась новая комедия, да такая, какой еще свет не видывал.
Дядюшка Петер, который первым взял Аполку к себе в дом, немедленно выписал ей профессора из Туроц-Сент-Мартона, компаньонку-француженку из Женевы, заказал в Бестерце для нее шелковые платья, шляпки и туфельки, привез множество книжек с картинками из Праги и стал воспитывать девочку, словно какую-нибудь принцессу, так, что весь город глаза вытаращил от изумления при виде такой роскоши.
Но шесть месяцев спустя Петер Трновский отослал профессора и бонну, запер в сундуки красивые, отделанные лентами платья и безделушки, велел Аполке надеть то, в чем она пришла к нему от Кливени, – заплатанную ситцевую юбочку, рваные ботинки и полинялый клетчатый платок, – и самолично проводил ее до калитки дома Гашпара, там он нежно обнял и поцеловал племянницу и сказал:
– Ну, а теперь иди к этому негодяю.
Дядюшка Гашпар поверг город в еще большее изумление. Он не только перещеголял своего брата, заказав платья для девочки в Вене и купив ей в Галиции упряжку лошадок-пони, но и задел Петера за живое, решившись на шаг, который, хотя и противоречил убеждениям самого Гашпара, зато поразил его заклятого врага в самое сердце: он пригласил в учителя девочке не словацкого профессора из Туроц-Сент-Мартона, а чистокровного венгра из Дебрецена, строго-настрого приказав ему воспитывать маленькую Аполку в венгерском духе. Что ему одна погибшая душа, когда представляется возможность целых полгода злить эту гадину – своего братца?!
Дебреценский профессор Пал Сабо сделал все, что мог, для того, чтобы девочка полюбила все истинно венгерское и возненавидела словаков.
На удар отвечают ударом, и на третье полугодие дядюшка Петер, прослышав, что в Вене у каких-то юных графинь есть маленькая эфиоп, тотчас же раздобыл и Аполке арапчонка.
Кроме того, он купил ей верховую лошадь, пригласил компаньонку, выписал для девочки множество платьев из Парижа и сразу двух гувернеров из Туроц-Сент-Мартона, чтобы те с большим успехом внушили девочке ненависть к венграм и возродили в ней славянский дух.
Но все это оказалось пустяком в сравнении с той роскошью, которой ответил в следующие полгода Гашпар Трновский. Пусть-ка теперь попробует Петер переплюнуть его!
Гашпар купил у графинь Чаки замечательный дамский экипаж с подбитым голубым шелком балдахином. На козлах экипажа восседал кучер-венгерец, на лошадях сияла наборная, с кистями, венгерская сбруя; компаньонка, бонна, два маленьких лакея, наряженные гусарами, – тоже были венгры. И все это Гашпар предоставил Аполке. Кроме того, он построил для нее виллу – настоящий дворец. Под окнами виллы – фонтаны, вокруг нее – розы, пальмы и всякие экзотические растения; мебель в комнатах была обита дорогой парчой, и каждую неделю в этот маленький дворец Гашпар Трновский приглашал девочек из самых знатных семей города, чтобы Аполке было с кем играть. Лишь принцессам доводилось купаться в такой роскоши. Все это нравилось не только самому Гашпару, но и сыну его Милославу, который приехал на каникулы из Праги, где он учился в университете. Юноша превосходно чувствовал себя среди девочек – этих юных, едва распускающихся цветков.
Напрасно знакомые пытались настроить Милослава против отца, нашептывая ему: «Старик с ума спятил. Смотри, как бы не ухлопал он все твое состояние на эту девчонку. Свет не видывал еще такой глупости».